Текст книги " Богатырское поле"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Приходы Склира тоже радовали Маркуху. А Антонина краснела и старалась не показываться в избе, потому что, когда она была в горнице, Склир, не отрываясь, смотрел только на нее одну.
2
Прилетели первые морозы от Железных гор, задымились трубы, а там, где топили по-черному, дым повалил на улицу через оконца и открытые настежь двери. Разогнав нечистых, зима стучалась у городских ворот, сидя верхом на кобыле.
Вечерами мужики и бабы выходили на реки и озера, собирались у колодцев – прислушивались к воде. Тихая вода сулила теплую зиму, шумная – холодную, с метелями и большими морозами.
Нынче вода в колодцах стонала и гудела, и по примолкшему в ожидании ненастья городу поползли слухи о большом пожаре.
Пожар и впрямь занялся, и в одну ночь выгорели почти все посады. Но за высокий городской вал огонь не перекинулся.
Через Золотые, Серебряные и Медные ворота в город потащились печальные толпы погорельцев – с ларцами, мешками, с перепуганной скотиной – искали приюта, селились в баньках, в овинах и на сеновалах. Но всех приютить горожане не могли, мужики попредприимчивее стали рыть на пожарище землянки.
Землянки вырастали как грибы после теплого дождя. Скоро стали появляться и первые избы, привезенные из деревень. Дни и ночи за валами слышался перестук топоров, в морозное небо подымались высокие дымы костров.
Приближался студен.
Как-то утром пробудилась Евпраксия от яркого света, струившегося в щели приотволоченного оконца. Соскочила, босая, на холодные половицы, глянула на улицу и обмерла – все вокруг разом стало бело. Снег падал на землю большими пушистыми хлопьями, падал спокойно, ровно, будто во сне. За ночь навалило его видимо-невидимо. Возки с трудом пробивались в белой пене: снегу было коням по брюхо...
К полудню в синих разводьях туч показалось солнце. И загомонила улица, зазвенела веселыми голосами. Откуда и народу взялось. На городские валы высыпали мальчишки с салазками, взрослые бросали друг в друга снежки, смотрели вокруг подобревшими глазами.
Ночью ударил мороз. Зима стала накрепко – теперь уж до первых весенних оттепелей...
Давыдки с самых грязних не было во Владимире. Остерегаясь ростовского боярства, князь Всеволод призвал в Переяславль всю свою дружину. Уж больно часто стали наведываться в княжий терем послы – то от Добрыни, то от самого епископа Леона. Послы привозили богатые дары – черных лис и соболей, прельщали Всеволода посулами. Привозили и юную дочь Добрыни, красавицу Валену, сватали, расхваливали. Крепко закрутил Всеволод ростовчанам голову – наконец-то поверили ему. Теперь торопились совсем прибрать к рукам.
Но Всеволод уговоры хоть и выслушивал, хоть и кивал благожелательно головой, а Валену смотреть не стал.
– Что мне ваша невеста? – говорил он.– Вон во Владимире сколько красавиц...
– Да ты не упрямься, князь. Ты погляди,– упрашивали послы.
– И глядеть не стану.
Говорил он так с ростовскими послами, а сам ждал Евпраксию. Потому и не хотел встречаться с Валеной, потому и отшучивался в беседах со сватами.
Но ростовские послы были народ упрямый. Настояли на смотринах. Как бы чего не подумали – уступил им Всеволод.
Привели Валену в княжеский терем. Схитрив, хотели по обычаю сватовство чинить, но Всеволод не позволил.
– Спасибо на любви, боярин,– сказал он приехавшему на этот случай Добрыне,– но нынче свадьбу справлять рано. Девка-то молода еще: не из кута – в кут глядит.
– Молодая, да ранняя,– отвечал ему Добрыня,– Ты погляди-ко на нее, князь.
И впрямь хороша была Валена. Должно быть, не в отца пошла, а в мать, а то и в бойкого соседа. Отец тощий да нескладный, одно плечо выше другого, ноги колесом, а Валена – стройна, длиннонога, глаза черные, смелые, грудь высокая, пышная.
Увидев молодого князя, дрогнула тонкими ноздрями, зарделась смуглыми щечками, понравился ей Всеволод. Таких-то парней в Ростове она не встречала. На что боярские сынки гладки – да куда им до князя!..
Всеволод встал с застеленной ковром лавки, взял Валену за горячую, как уголек, руку, подвел к столу. Всеволодовы дружинники приподнялись от изумления, взгля
дов не могут оторвать от Валены. И в диковину им, отчегоэто их князь не хочет взять в жены такую красавицу.
А Всеволод, приветливо улыбаясь, щедро потчевалДобрыню ромейскими винами. Что греха таить, понравилась и ему Валена – хоть нынче с ней под венец, но пугают его Добрынины строгие глаза, колючие да зоркие, каку гончей. Глядят, высматривают, даром что налиты вином, а – трезвы. Вот и Всеволод себе на уме. В капкан-то зазря лапу совать не станет...
Свои у Добрыни задумки, у Всеволода – свои.
Так и ушел Добрыня ни с чем из княжеского терема. Вечером, поругивая Валену, боярин ворчал:
– Нескладная ты, неотесанная – такого сокола упустила.
А у Валены и у самой кошки на сердце скребут. Сидит в куту, тихо плачет, закрыв ладошками подурневшее от слез лицо.
Утром, в розовой предрассветной дымке, остановились у княжьего терема возы. Сенные девки высаживали из саней закутанную в меха Евпраксию.
Проснувшись от возни во дворе и криков возниц, Всеволод выглянул в оконце и увидел, как по всходу навстречу боярыне сбежал Давыдка, как обнял ее и повел, придерживая за плечи, в покои. Радостно толкнулось в грудь: сдержала слово свое Евпраксия, приехала в Переяславль по первому снегу. И тотчас же забыл Всеволод о Валене.
Зимнее утро разгоралось над скованным льдом Плещеевым озером. Во дворах суетились люди, мычали коровы, кое-где уже закурились печные трубы. В морозном воздухе повисли звонкие удары била – попы в многочисленных церквушках сзывали народ к заутрене.
Отправился и Всеволод к молитве в свою домовую церковь. Из терема на полати вел крытый переход, поэтому князь не стал надевать шубу, остался в легком кафтане с длинными рукавами. Стройный стан князя перетягивал широкий пояс, украшенный дорогим шитьем. Густые русые кудри крупными волнами спадали на воротник.
Всеволод радовался предстоящей встрече с Евпраксией.
Когда он взошел на полати, народ уже был в сборе. На молитве в церкви, даже княжеской, древний чин: мужик и бабы стоят порознь. Пред алтарем на солее толпились чтецы, на деревянном престоле, накрытом скатертью, лежал
большой запрестольный крест и стояли сосуды со святыми дарами, над алтарной преградой смутно светился деисус.
Все это было хорошо знакомо Всеволоду и давно уже не вызывало в нем трепетного волнения. В церкви он чувствовал себя так же легко и просто, как и в тереме.
Оглядевшись, Всеволод подал знак к началу службы, а сам стал отыскивать взглядом Евпраксию. Церковь была маленькая, долго искать боярыню не пришлось.
Евпраксия стояла в первом ряду за преградой, недалеко от престола,– в темном сарафане, в надвинутом на лоб темном плате. Всеволод не смог разглядеть ее лица, но она почувствовала его взгляд и осторожно подняла глаза к полатям.
Дьячок в стихаре и ораре, перекинутом через плечо, зычно читал:
– Крест есть глава церкви, а муж жене своей, а мужам князь, а князем бог...
Воздух в церкви отяжелел от испарений, подымающихся от разгоряченных тел, настоялся запахом сала и воска. Дышалось трудно. Дьячок незаметно вытирал ладонью вспотевший лоб, пучил глаза и широко открывал рот. Но Всеволод не слышал его голоса. Голос уплывал в глубину церкви, глухо лепился к расписанным святыми ликами сводам и затихал под круглым отверстием купола. Люди крестились и кланялись. Крестился и кланялся Всеволод.
«Добро ли это,– думал он, глядя на Евпраксию.– Не грех ли, не блуд ли?»
Раньше такие мысли не беспокоили князя. Но теперь он почему-то вновь вспомнил Валену, вспомнил ее детское, розовое от волнения лицо, трепещущие крылья ноздрей. Лицо Валены манило князя к себе, но манило его к себе и смуглое лицо Евпраксии.
«Мир в суетах, человек во грехах»,– говорил Микулица. Всеволод до хруста сжал спокойно лежащие на коленях кулаки.
Вечером, лаская его, Евпраксия шептала:
– Сокол ты мой ясный, радость ты моя. Взойдет солнце – прощай, светел месяц. О чем задумался, Всеволодушка? Ночь коротка.
– А Давыдка как же? – с детским отчаянием на лице спросил Всеволод, приподымаясь на локте и заглядывая в ее открытые глаза.
Слабо улыбаясь под его взглядом, Евпраксия терлась щекой о Всеволодово плечо.
– Давыдка мой суженый...
– Змея ты,– отстранялся от нее Всеволод.
Она не обижалась:
– Жена виновата искони.
Нет, не любит Евпраксия Всеволода. Давыдка ей больше по душе. Чует это Всеволод изболевшимся сердцем, а сказать не может. И долго молчит, спустив с лавки босые ноги.
Но стоит только снова прильнуть к нему Евпраксии, стоит только впиться губами в его губы – и все забывает князь.
Лунная дорожка передвигается по ложнице, освещает запрокинутое лицо Евпраксии. Боярыня дышит ровно, спокойные мягкие губы чуть приоткрыты.
За оконцами брезжит поздний декабрьский рассвет...
3
Не спится Давыдке, плохие сны снятся ему в ночи. Только смежит набрякшие от бессонницы глаза – и лезут на него со всех сторон призраки: люди не люди, звери не звери. Прыгают, строят рожи, хохочут, плачут навзрыд.
В сенях стукнула дверца – Давыдка приподнялся, прислушался. Будто чьи-то босые ступни прошлепали по переходу. Не боярыни ли?..
И опять тишина. В тишине слышно, как потрескивают от мороза сухие бревна. Иногда во дворе прозвенит било. Не спят сторожа, ходят вокруг терема, стерегут князев сладкий сон. А от кого?..
Вон – с ростовскими боярами Всеволод теперь душа в душу. Давно ли Добрыня нашептывал на Юрьевичей Мстиславу с Ярополком, делал что хотел; нынче вцепился в руку Всеволода, Валену привез, сватает. Бери, князь, дочь, дорого не возьму.
Коварные мысли подстерегают Давыдку в ночи. О разном думает он, а главного боится, главное гонит от себя как назойливую муху. Не скрылись от Давыдки Всеволодовы страстные взоры, устремленные на жену. Ему ли, простому дружиннику, тягагться с князем?
– Спишь ли?
На выскобленные половицы струился скупой зимний рассвет. Давыдка вздрогнул, сел на лавке, уставил остекленевшие глаза в полумрак ложницы. Белый призрак отделился от стены, проплыл навстречу ему, будто по воздуху.
Холодные руки Евпраксии прикоснулись к его лицу. Боярыня села рядом, обдала чуткие ноздри Давыдки хмельным запахом своего тела.
– Аль не рад?
Словно зверь лапой сдирал кожу с Давыдкиного сердца. За ночь накопившаяся усталость прорвалась глухим стоном. Евпраксия вскрикнула, прыснула от него испуганной кошкой, но он уже крепко стиснул ей запястья рук.
– Пусти!..
Со злорадным торжеством Давыдка ждал – вот-вот хрустнут нежные боярские косточки.
– Изменница,– говорил он, ломая ей руки.– Аль прокисло вино?
– Пусти!..
Неожиданно пальцы Давыдки ослабли – Евпраксия сползла с лавки на пол, запуталась ногами в длинном подоле рубахи, встала. Давыдка не глядел на нее, зубами впился в стиснутые кулаки, пугался собственной силы.
– Холоп,– сказала Евпраксия, отдышавшись.– Был сноп казист, да вымолочен, кажись.
– Уйди,– сдавленным голосом отозвался из темноты Давыдка. Глаза его отливали зеленым огнем.
Евпраксии жутко стало, но она не ушла – снова села на лавку:
– Будем путем говорить...
Давыдка говорить не хотел. Тогда заговорила боярыня – усмешливыми словами утешала и вразумляла мужа, как ребенка.
Давыдка с удивлением прислушивался к ее голосу, не верил своим ушам: да полно, да Евпраксия ли это? Жена ли это его, богом даденная?
– Князь доверчив, прост,– нашептывала Евпраксия и снова сладостно льнула к нему.– Почто бесишься? Смирись... Не о себе, о тебе пекусь – знай... Не хочу быть за холопом – хочу быть за воеводою...
– За холопа шла...
– Шла за лихого дружинника. Нынче Заборье твое, завтра поведешь княжеское войско,– ублажала слух его
Евпраксия.– Я уж словечко замолвлю... Я уж постараюсь...
Воркующий голос ее постепенно стихал, переходил в страстный шепот. Рука скользнула по Давыдкиным кудрям. На этот раз он не отстранился, только вздыхал с ней рядом, как потревоженный лось,– прерывисто и неглубоко.
– Не тревожь себя, доверься мне,– уже совсем осмелев, ворковала Евпраксия и прижималась к плечу его волнующейся мягкой грудью.
С того морозного декабрьского утра будто заиндевело все у Давыдки внутри. И глаза, и улыбку его тронуло холодком. Была зимняя отрешенная ясность. И не женой-обманщицей стала теперь для него Евпраксия. Стала боярыня его сообщницей.
Казалось, взлетел Давыдка на большую высоту и с высоты этой глядел вокруг помудревшим взором. Что ж, нынче воевода, а завтра и сам – боярин.
Однако, став сообщниками, остыли друг к другу Давыдка и Евпраксия. Исчезла в их объятиях прежняя жгучая боль, исчезла тоска, влекущая за сотни верст. Спокойно спали они на одном ложе, спокойно ели, пили, спокойно молились богу...
А жаркая половецкая кровь? Неужто и она остыла в жилах молодой боярыни?!
Думала Евпраксия: «Одним конем всего поля не изъездишь. Спесив Давыдка, а смирится. Не идти же ему супротив молодого князя». Приглядывалась, гадала. В объятиях у Всеволода выпрашивала землю и угодья. Ох и изворотлива стала Евпраксия, ох и хитра! И сдавался пылкий князь ее запретным ласкам, уступал ее страстному шепоту.
А Валена ждала своего часа на подворье у переяславского тысяцкого Егория. Нервничал Добрыня:
– Что-то тянет князь, не засылает сватов. А пора бы уж...
Мечтал Добрыня заполучить за Валеной Владимиро-Суздальское княжество для именитого ростовского боярства.
Но Всеволод не спешил.
И сидела Валена у заиндевелого оконца – ни девка, ни невеста, ни жена.
Зато Давыдке князь щедро пожаловал сотню. «Что впереди, бог весть, а что мое, то мое»,– подумал Давыдка. Низким, поясным поклоном благодарил он Всеволода.
Тем же утром, погрузив на сани пуховые перины и узлы с добром, пересыпанным от моли листьями берды, Евпраксия уехала во Владимир к отцу своему, боярину Захарии.
Как это случилось, и не заметил боярин. А заметил, так было уж поздно. С некоторых пор не он, а Евпраксия стала в терему его хозяйкой.
Теперь боярин целыми днями лежал на лавке и сосал беззубым ртом медовые пряники. Растолстел Захария, обрюзг: нос посинел, щеки с желтыми бородавками обвисли, живот мешком переваливается через шелковый крученый поясок.
Сначала не поддавался боярин, шумел, покрикивал. А потом стих, потому что понял: «Шуметь мне ни к чему. Родная дочь – не чужая». И зажил припеваючи.
Евпраксия же завела в хозяйстве свои порядки. Дворовых девок отослала в деревню теребить льны, из деревни привезла новых. Сама отбирала. Глядела, чтобы не только статью были хороши, но и лицом. Заборским мужикам велела навозить во Владимир бревен и тесу – ставить во дворе свою домашнюю церковь. Рубили отменные мастера, потрудился над ней и Никитка. За хорошую работу да за старание наградила Евпраксия его золотой серьгой с голубеньким камешком. Похвалила перед Левонтием:
– И гладко стружит, и стружки кудрявы.
– Всякое дело за себя постоит,– согласился с боярыней Левонтий.
Не забывала Евпраксия и Заборье. В Заборье наезжала обозом: сама впереди на легких саночках, за ней на возах вся дворовая челядь. Приедет, оглядит пытливо покосившиеся избы, порадуется на новый терем и призовет к себе старосту. Аверкий на боярский двор шел, подрагивая коленями: боялся он Евпраксии, сторонился ее темного взгляда. Он уж и Любаши стал побаиваться с той поры, как взяла его жену боярыня к себе на кухню. А когда Евпраксия сказала, что забирает Любашу во Владимир, даже вздохнул облегченно.
– Кто в кони пошел, тот и воду вези,– сказал он себе.– Лучше без жены старостой на деревне, чем с женой холопом.
На солноворот увезла Любашу Евпраксия. Перед дорогой, улыбаясь, говорила ей:
– Вона какая красавица. Источил тебя Аверкий. Во Владимире ты у меня княгиней будешь...
Сильные стояли в те дни холода. Недаром в народе говорят: солнце – на лето, зима – на мороз. Ходит зима по полю, рассыпает снег из рукава, морозит по следу своему воду, тянет за собой метели лютые, холода трескучие, будит по ночам баб жарче топить печи.
Грустно расставаться Любаше с Заборьем. Ведь кроме Заборья не видела она другой земли. Слыхала про разные города, про каменные соборы, а когда пыталась представить их себе, то все рисовалась ей заборская церквушка – только чуть повыше да посветлей. А уж как из камня кладут божьи храмы, в толк взять не могла.
И еще говорили ей, что соборов во Владимире не перечтешь, что город стоит на горе, как Заборье, а вокруг него стена, а под стеной – ров, глубокая река, такая же почти, как Клязьма. И ров этот вырыли мужики. «Разве могут мужики вырыть реку? – удивлялась Любаша.– Может быть, и Клязьму когда-то вырыли, чтобы напоить водой леса вокруг Заборья?..»
Прощаясь с Любашей, Аверкий то угодливо улыбался, то начинал совать ей в суму репу и краюху хлеба:
– В городе-то скудно живут, хлебов-льнов не сеют...
– Чай, к боярыне еду,– стараясь скрыть тревогу и радость, переполнявшие ее, отвечала Любаша.
– Боярыня не солнце, всех не обогреет.
Он еще долго семенил по снегу рядом с санями, растерянно старался заглянуть Любаше в глаза. Потом возница взмахнул кнутом, сани пошли бойчее, и староста отстал. Закутавшись в шубу, Любаша проводила взглядом Аверкия, постепенно растаявшего в снежной пелене, и повернулась к вознице – низкорослому горластому мужику с заиндевелой, покрытой длинными сосульками бородой.
– Сам-то, чай, из Владимира? – робко спросила она.
– Сам-то? – полуобернулся к ней мужик.– Сам-то я сосновский да при боярах лет десять стою...
– Ну и как? – нетерпеливо выведывала Любаша.
– Знамо дело, везде хорошо, где нас нет,– загадочно проговорил мужик и, привстав, стегнул вожжами лошаденку.– Эх, ма-а!..
Лошадь всхрапнула, выгнула грудь и понесла еще шибче. Накрениваясь, санки вздымали вокруг себя снежные буруны. Любаша задохнулась от морозного воздуха, засмеялась и с головой накрылась шубой.
А Владимира она так и не увидела: в город приехали ночью. Вот ведь какая обида: всю дорогу боялась проглядеть, а перед городом заснула и пробудилась, когда сама Евпраксия по-мужичьи громко стучала в запертые ворота:
– Эй вы, рогатые орехи!.. Так-то боярыню встречаете?!
Любаша протерла глаза, но ничего не разглядела вокруг, кроме высоких сугробов да торчащего над сугробами зубастого частокола.
Ворота неторопко отворились, возы въехали во двор. На дворе суетились мужики с факелами в руках. Факелы нещадно коптили, искры падали па плечи и непокрытые головы мужиков, на темный блестящий снег.
Загорелись огни и у сенных девок под боярским всходом. Девки выпорхнули на мороз в одних рубахах, окружили Евпраксию, стали высматривать, что в возках. Заглядывали за высокий воротник Любашиной шубы, быстро щебетали:
– Ой, какая красивенькая!..
– Приехали, касаточка,– сказал возница и, заткнув за пояс кнут, спрыгнул с возка.
– Откуда ты? – спрашивали девушки Любашу.
– Из Заборья,– смущенная их вниманием, тихо отвечала она.
– Ключница Мария у нас тоже заборская,– сказала одна из девушек. Кто-то дернул ее за рубаху; оглянувшись, она смолкла на полуслове.
Никто не заметил, как во дворе появилась старуха в темном. Низенькая, горбатенькая, часто переступая маленькими лапотками по утоптанному снегу, она подошла к Евпраксии и с достоинством поклонилась ей:
– С приездом, матушка-боярыня.
– Принимай новенькую,– сказала ей Евпраксия и, гордо выпрямив спину, поднялась по всходу в терем. В терему ее уже ждали, в щели заволоченных окон пробивался свет...
Сунувшись вперед подслеповатым лицом, ключница оглядела Любашу, посеменив лапотками, подошла ближе. Любаша тоскливо оглянулась на притихших девушек.
– Не гляди по сторонам-то,– проскрипела старуха.– На меня, на меня гляди.
Она еще долго рассматривала Любашу, кашляла и шамкала мягким ртом.
– Сказывала мне матушка-боярыня, будто повариха ты, да и ладная,– окончив осмотр, медленно сказала она.– Пойдем, коли так, покажу твое место...
Они пересекли двор, на котором все еще суетились мужики, распрягая лошадей и перетаскивая в бретьяницы кадушки с мукой и медом, желтые круги воска. Спустились по крутой лесенке вниз. Ключница, шедшая впереди, толкнула обитую мешковиной дверь. Сначала за белыми клубами пара в комнате ничего нельзя было разглядеть. Но пар осел, и Любаша увидела камору с низким черным потолком, стол посередине, вдоль стен – простые лавки. У стола стояла перекидная скамья. В углу над бочкой с водой чадила лучина.
Тряся головой, ключница обошла камору, показала костлявой рукой на одну из лавок:
– Тут и будет твое место, девонька. Тут и спи.
Неожиданно приветливая улыбка осветила ее изборожденное морщинами лицо.
– Устала, поди, с дороги-то?
– Устала, матушка,– опустив глаза, призналась Любаша.
– Вот и спи,– кивнула старуха.– Утро вечера мудренее. Утром до свету подыму.
Ключница постучала посошком и тут же вышла, снова напустив в камору клубы белого пара.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Вдоволь пошумев на Волге, еще до зимы ватага Яволода поднялась по Ветлуге и Вохме до речки Юг и ушла в северные леса. Здесь атаман рассчитывал переждать холода, чтобы первой водой снова спуститься на большой торговый путь. С вмерзшей в лед лодии на берег сгрузили взятое у купцов добро, закопали в снег, срубили в чаще избы и вырыли землянки. Но жили не всяк по себе, а как и прежде – все вместе: в общую кучу валили забитого на охоте зверя, в одном котле варили уху, перед сном, собравшись в горнице просторной атамановой избы, распевали привольные песни.
Мошка оживал в ватаге. Рубцевались раны, забывалось старое – глаза его постепенно светлели, на губах все чаще стала появляться улыбка. Приглянулся Мошка атаману,– дня не проходило, чтобы Яволод не наведывался в его землянку. Придет, сымет шапку, возьмет на руки Офоню, посадит на колено и раскачивает, придерживая за ручонки, а сам что-нибудь рассказывает. Обычно они вечеряли вчетвером: Яволод, Мошка, Феклуша и маленький Офоня. Сидя в бабьем куту все в той же потрепанной кацавейке, востроносенькая и веснушчатая Феклуша часто заводила тоненьким голоском какую-нибудь песню. Много знала она песен, но все были грустными, и, случалось, атаман, нахмурясь, прерывал ее:
– Ты бы погуляла, Феклуша...
Девочка не перечила Яволоду. Она обиженно замолкала, поводила острым плечиком и торопливо наматывала на голову толстый шерстяной плат. Взяв на руки укутанного в лисий мех Офоню, она сажала его в срубленные мужиками саночки и везла по просеке к заводи, где стояла скрытая лесистым бугром лодия.
Раньше лодия была ей родной избой,– теперь, покинутая людьми, обдутая северными ветрами, с заснеженными мачтами, со снятыми ветрилами, она казалась ей пустой и страшной, как домовина...
Возле лодии в заводи дымились проруби – мужики черпали из них воду. Феклуша садилась на сваленных у самого берега краснокожих лесинах и молча баюкала на руках Офоню. Офонино личико, маленькое, розовое и глазастое, выглядывало из мехов, словно лисья мордочка, и улыбалось, Феклуша тоже улыбалась.
А иногда взгляд ее застывал: за лесистым увалом суровела неоглядная даль, в чаще тоскливо завывали волки. Нередко волки подходили к самому становищу. Тогда мужики выбирались из изб и землянок, размахивали чадящими факелами и били обнаглевшее зверье дубинками или кололи мечами.
Здесь, в лесной глуши, такое побоище становилось событием. Мужики стаскивали убитых волков в кучу; утоптав снег, жгли на поляне костры и хвастались своей удалью.
Иногда атаман снаряжал людей на медведя – чтобы не засиделись, не обросли жиром. Мужики брали ножи и рогатины и надолго уходили в лес.
Хаживал на медведя и Мошка. Как-то раз он приволок на санках с охоты матерого зверя, все становище собралось у большой лохматой туши. Голову медведя Мошка повесил в своей землянке над лавкой, а шкуру бросил на пол. Атаман шутил:
– На тихого бог нанесет, а прыткий сам набежит...
В ватаге Мошке доверяли. Поняли мужики – человек он верный, в трудный час не подведет.
Раз под Ярославлем такое стряслось – едва ноги унесли.
Вот как это было. Приглядел атаман купецкую лодию под красным ветрилом: богатая лодия, даром что мала – борта резные, на носу леший с закинутой за спину бородой. Ползет лодия, едва веслами пошевеливает, у лодейной избы важно похаживает толстый купчина. Редкий товар сам в руки идет. А того не заметил атаман, что за мыском по левому борту скачет рядом с лодией дружина, а справа – еще чуть наддать ветерку – и выплывает на стрежень другая большая лодия с воями на борту. Знать бы такое, и в драку не лезть. Но Яволод того не знал, притерся к лодие – и ну вязать купца. Поспрыгивали в лодию мужики, стали вытряхивать из ларей купецкое добро, на радостях позабыли об осторожности. А вои тут как тут.
Пока мужики трясли купцов, перебрались они на Яволодов корабль. Глянул назад атаман и похолодел: где уж им, даже ежели и поспешить, уйти сразу от двух лодий!.. Мужики тоже спохватились, побросали добычу, взялись за мечи: коль погибать, то в открытом бою.
И тут, откуда, ни возьмись, появился на корме лодии Мошка: должно, проспал начало боя в избе. Черная борода на ветру полощется, в жилистых руках – меч. Взмахнул Мошка мечом, присел – и двух воев как не бывало, взмахнул еще раз – рассек воеводу. Оробевшие вои потеснились от кормы, а Яволоду только того и надо. Свистнул он – и полезли мужики на лодию. Сам Яволод, уходя последним, пробил у купецкого корабля днище. Захлебнувшись водой, корабль накренился и пошел ко дну.
– Ай да Мошка! – говорили мужики, возбужденные после недавно пережитого испуга. – Двоих разом уложил. А воеводу-то, воеводу...
Мошка отмахивался от них:
– Куда мне. Это со страху. Единожды ударил, а воевода сам под меч угодил.
Вздув ветрила, Яволодова лодия быстро уходила от замешкавшихся преследователей.
Было такое, было. Но было и другое. Это когда мужики, оставшись без дела, звали Яволода поозоровать по деревням.
– На кого руку подымаете? – пробовал усовестить их Яволод.– Чай, сами мы из крестьян, не боярского роду-племени...
– А жрать что будем? – со злыми ухмылками спрашивали мужики.– Аль посошок в руки да и по милостыньку?.. Мы – люди вольны. Ты, атаман, не стой нам поперек пути.
– Не пущу,– решительно сказал Яволод.– Вы меня знаете...
– А то не знать!..
– Поостерегись, атаман...
– Да чо на него глядеть? Пошли, ребята!..
Тяжело дыша, придвинулись мужики к атаману, заскорузлые ладони потянулись к ножам.
Тогда Мошка протиснулся вперед и встал рядом с Яволодом, загораживая сход с лодии. Встала рядом с атаманом и Феклуша. Увидев перед собой нахохлившуюся, как воробей, решительную девочку, мужики повеселели:
– Ай да защитница у тебя, атаман!
– Вот так девка!..
Но намерений своих не оставили:
– Всход-то ослобони, не то...
Побледневший до желтизны Мошка, сжимая рукоять тяжелого меча, тихо пообещал:
– Первому, кто сунется, голову снесу...
Вяжись лычко с лычком, ремешок с ремешком. Не забыл атаман Мошкину услугу.
Про то, что тогда случилось, мужики не любили вспоминать. Стыдно было. Впервой не поверили атаману.
Да и Яволод не попрекал их, делал вид, будто ничего и не было. За то и любили мужики атамана – зла Яволод у сердца не хоронил. Нравом был отходчив, умом смел. Рука у атамана хоть и тверда, а справедлива.
А Мошку с той поры принимал атаман словно брата единоутробного. Даже избу поставил не где-нибудь, а рядом с Мошкиной землянкой. Звал к себе зимовать, но Мошка отказался.
– Ты, атаман, всем нам отец,– сказал он.– У отца же – все дети родные. Негоже одному дитяти в сапожках ходить, а другому в старых лаптях...
Зима в тот год на реке Юге стояла лютая – с метелями и обильными снегопадами. Землянки утонули в сугробах, только вьется над ними синий парок...
Как-то раз, в январе это было, солнышко повернуло на весну, отправился Мошка на лыжах поглядеть, нет ли в лесу зайцев. Долго шел, а зайцев все нет – ни следа на снегу, только птичья затейливая паутинка.
По лесу идти тяжело – даже на широких, обитых шкурами лыжах. Длинная палка с легким шерстяным шариком на конце тоже иногда глубоко проваливается в снег. Под кустами сугробы еще выше, еще рыхлее – там и вовсе не пройдешь.
Долго кружил Мошка по лесу, вдруг видит – никак, след?! Подошел поближе, остановился, приглядываясь и дивясь: след-то след, да только не заячий и не медвежий, а человечий. Кто-то шел перед Мошкой без лыж, местами переползал через кусты на брюхе.
Мошка подумал: на своих вроде не похоже, свои на неделе в такую дебрь не забирались, а третьего дня прошел снег. Постоял, постоял да и двинулся по следу: любознательный был Мошка мужик.
Долго он шел. Уж засинели тени на снегу, а след все тянется и тянется – и все в сторону от становища. Теперь Мошка точно знал – из своих никто не решался заходить в такую даль. Чужой след. А чей?! Атаман сказывал, что по Югу нет поблизости деревень до самого Устюга. А до Устюга, почитай, верст пятьдесят, ежели не больше.
Шел Мошка легко – сердце у него было здоровое, легкие – что твои кузнечные мехи. А заплутать в лесу он не боялся – и ночью не задача вернуться по собственному следу.
Солнышко к тому времени совсем уж укатилось за лес. Погасли над верхушками деревьев красные пятна облаков.
Скоро Мошку со всех сторон обступил густой мрак. Лыжи то и дело натыкались на поваленные буреломом стволы деревьев, застревали в кустах. Но со следа Мошка не сбивался, шел уверенно.
Постепенно лес начал редеть. А когда поднялся месяц, стало совсем светло. Тормозя палкой, Мошка съехал в ложбину, по другую сторону которой раскинулась очищенная от деревьев поляна. За поляной, на взлобке, лежали сваленные друг на друга сосновые кряжи, под лыжами похрустывала припорошенная снегом щепа.
Еще в низинке Мошка почувствовал запах дыма, а когда остановился на бугре, то, глазам своим не веря, увидел перед собой три избы, вокруг изб – тесовый забор.
За забором заворчала и несколько раз лениво тявкнула собака.
2
Снег возле изб был утоптан до блеска. Мошка снял лыжи, прислонил их к забору и постучал в ворота. Собака разом вскинулась, залилась свирепым лаем. Кто-то заслонил оконце в избе, потом во дворе послышался хруст снега. Через щель в заборе Мошка видел – шли двое.
Заспанный ленивый голос обругал собаку. Лай оборвался.
В светлеющем на снегу проеме отворившихся ворот стоял коренастый человек и держался рукой за верею. Из-за спины его, на уровне пояса, выглядывала взлохмаченная большая голова.
– Кого леший носит? – спросил высокий мужик.
Мошка дружелюбно сказал:
– В лесу заплутал, хозяин. Не дозволишь ли переночевать?
Выпуская из ноздрей клубки белого пара, мужик долго молчал. Лохматая голова из-за его спины пропищала бабьим голосом:
– Боярский прихвостень, поди. Ты тюкни его, Тихон, обушком-то. Чо по лесу шастает?..
Мужик нерешительно переступал с ноги на ногу.