Текст книги " Богатырское поле"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Звериное нутро у Силуяна, чует недоброе. Но по душе десятиннику и малорослый Кона, и пузырящееся болото, из которого выпрыгивают к самому костру любопытные лягушата. Лягушата даже пугают Силуяна: сядут у огня, глядят на спящих остановившимися точками глаз, раздувают на шее крохотные зобики – будто смеются, будто смехом закатываются...
Так и не заснув, еще до рассвета, едва посерело небо, Силуян принялся всех тормошить. Сразу же пробудившийся Кона стал ему помогать.
– Ночь – матка: выспишься – все гладко,– весело пищал он, расталкивая шелепугой спящих воев.– Вставайте, вставайте. Нынче еще немного пройти, тогда вдоволь наспитесь.
Вои, потягиваясь и позевывая, собирались у клубящегося туманом болота. Кона пробовал ногой кочки, рассматривал погруженные в зеленеющую воду кусты.
– Вот она, миленькая. Вот и тропочка,– ласково говорил он и делал шажок. Потом снова ощупывал перед собой болото и делал второй шажок. Сыру он посоветовал оставить кобылу на берегу: – Божья тварь богу работает.
Болото плотоядно чавкало и булькало, выбрасывая на поверхность крупные зловонные пузыри. Кона вел воев к темнеющему за клочьями тумана маленькому островку.
А вода все прибывала – сначала была по колени, но скоро поднялась до пояса. Коне уж она доходила до груди.
– Потонешь, странничек, – испуганно проговорил Сыр, чувствуя, как оседает под ним тропа.
– Все потонем,– отозвался Кона. Вода плескалась возле его подбородка.
– Аль нарочно в трясину завел?
– Угадал, сотник...
Тропка опускалась под тяжелыми телами воев. Перехватило и у Силуяна дыхание, когда смердящая жижа сдавила горло. А рядом резвились и стрекотали беззаботные лягушата.
– Заговоренный я,– пробормотал Силуян, разгребая руками траву.
– Молчи,– отозвался Сыр.
Коны уже не было видно. Только треух его, зацепившись за кустик, раскачивался над болотом.
Труся мелкими шажками по берегу, тихонько ржала кобыла.
И снова стала в лесу извечная тишина. Только назойливо гудело комарье, собираясь в тучи над скупо дымящимися притоптанными кострами.
4
Упадет в торфяник живая искра, долго тлеет, раздуваясь в большой огонь. Бывает, и день пройдет, и два, а потом вдруг вспыхнет за полверсты от костра, вырвется ветровым пламенем, оближет сухие стволы деревьев, поползет красным зверьком вверх, по скорчившимся сучьям. А там перекинется на соседнее дерево, а там прыгнет еще дальше. Свежий ветерок раздует пламя, понесет, будто парус, по верхушкам сосен и лиственниц. Гонит огонь зверье, гонит птиц, неистовствует, рвет дремотную тишину. Огонь сверху, огонь снизу – земля и небо в огне, только треск стоит над лесом.
Мошка работал на пашне, когда до него донесло горький запах гари. Остановив коня, он приложил ко лбу ладонь и стал вглядываться в лесную даль. Дым поднимался от болот, и низовой ветер гнал его, прижимая к земле, в сторону деревни.
В деревне тоже заметили дым. Тихон поднимал мужиков, ударяя в железное било. Мужики собирались за околицей, спешно седлали коней. К мужикам присоединились и бабы с лопатами. Прибежавший с поля Мошка заметил среди баб Феклушу. Но разговаривать с ней времени у него не было.
Верхом на конях и на телегах вся деревня двинулась в сторону пожара. Версты через три встретили посланных Тихоном дозорных. Те подтвердили, что лес горит у болот и пламя идет на деревню клином.
Между болотами и рекой лежала лесистая полоса шириной с полверсты. Только здесь и пробьется огонь к деревне – через болота не перекинется, захлебнется в трясине.
Дым становился все плотнее. Выбрав место, где деревьев было поменьше, мужики тут же принялись за работу. Зазвенели топоры, затрещали падающие наземь сосны. Часа через три обозначилась просека. Бабы шли за мужиками с лопатами, рыли в рыхлом торфянике глубокий ров, который уже заполняла пробившаяся из реки вода.
Мошка, голый по пояс, с болтающимся на волосатой груди деревянным крестом, шел по просеке впереди всех. От ударов его топора лесины надсадно ухали и звенели; на голову и на могучие плечи Мошки осыпалась колючая хвоя.
До болота было еще далеко, а огонь бушевал совсем рядом. Его потрескивание уже пробивалось сквозь частое тюканье топоров и грохот падающих деревьев. От стены леса несло жаром, как от раскаленной печи. То и дело над верхушками сосен вскидывались языки пламени – будто высматривали, прикидывали, много ли осталось пройти, чтобы свалиться на головы мужиков и ринуться к деревне.
– Наддай!.. Наддай! – кричал Тихон, широко разевая рот. Топор взлетал и опускался над его мокрой, взлохмаченной головой.
Задыхаясь от дыма, бабы надсадно кашляли.
Мошка первым выбрался к болоту. И когда последняя лесина, застонав, повалилась в грязь, все увидели клок голубого неба. Но его тотчас же застлал дым.
Из леса побежали по сухой траве огненные змеи. Они шипели и извивались, будто живые, уворачиваясь от лопат. Те, что было понапористее, карабкались на стволы деревьев, скрючивали ветки, тянулись через просеку, но, не дотянувшись до противоположной стороны, обессиленно переламывались и, потрескивая, издыхали на черной земле.
Уходя от огня, мужики расширяли просеку. Просвет становился все больше, ослабевшее пламя вяло долизывало обугленные стволы.
Дивясь своей работе, люди утирали лица и облегченно пошучивали:
– Прокатила, нечистая, головней, да все мимо.
– Ай да мы, выселковские!..
–• Не по конец пальцев потрудились...
Потом, оставив у просеки дозорных, пошли купаться в реку. По реке плыли головешки и изуродованные корявые стволы.
Вода была холодная, мужики поплескались и выскочили на сухое. Мошка переплыл на другую сторону. Там воздух был почище. Мошка лег на траву и запрокинул к небу голову.
Давненько уже не ощущал он такой радости от сделанной работы. Бывало, и раньше выходил на пожары – оберегал боярское добро. Нынче же спасал свое, кровное. Оттого, верно, и работалось легко – вона какую просеку за полдня пробили. В иное время и за неделю бы не управились. Правильно говорят: «В своей упряжке никому не тяжко».
Хорошо отсюда Выселки видать: ползут на гору, толпятся друг к другу избы. Солнышко обласкивает новые смолянистые срубы...
Испугался в то утро Тихон, когда, после побега, вернулся к нему Мошка с ватажниками. Долго пришлось его уговаривать. Все не верил, думал: с нечистыми намерениями пришел к нему давешний незваный гость.
Стояли они по разные стороны частокола: хозяин с поселянами во дворе, а Мошка с ватажниками и маленьким Офоней на руках на улице. Офоня замерз на холодном ветру, стал плакать. Мошка рассердился:
– Дите малое загубите. Аль драться с вами? Не для того шли. Обиду я на тебя, Тихон, не держу, свечу комлем вверх не ставлю.
Кона, прыгая рядом с Тихоном, наставлял:
– Ты ворота-то им не отворяй. Ты проводи-ка их с миром.
Тихон засмурел. Тогда Мошка подошел к самому частоколу и, укачивая Офоню, сказал:
– Бог с тобой, Тихон. Хоть дите в избу прими. Да вот Феклушу. А сами мы и без вас управимся. Срубим избы, будем жить по соседству. Но отсюда все равно не уйдем...
Теперь, вспоминая прошлое, Мошка улыбался. Жить – не сено трясти. Далеко занесли его пути-дороги. А прибили к надежному месту.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Перед самыми купальницами в Городце на Волге преставился светлый князь Михалка.
Еще накануне никто и подумать не смел о смерти, не думал о ней и князь. С утра, сговорившись с мужиками, он ходил на озимые хлеба ловить перепелов.
Пристрастился Михалка к спокойной охоте, была у него мечта: поймать белого перепела. Да где уж там! О белых перепелах только и было что разговору, а ловить их никто не ловил. Не поймал белого перепела и Михалка. Вернулся он с озимых поздно, перед сном парился в баньке, пил живительный настой купальницы, собранной по росе. А потом тут же, в баньке, пошла горлом кровь, и через полчаса Михалки не стало.
Пока снаряжали обоз, чтобы везти тело князя, Всеволод с дружиной прискакал во Владимир и сел на стол. Ростовчане узнали об этом на другой день, прислали к Всеволоду послов, но послов ростовских он не принял. Тогда-то и сообразили бояре, как просчитались они с молодым князем. Всех провел Всеволод, даже хитрого Добрыню. И тогда с опозданием понял Добрыня: Всеволод не Михалка. На что Михалка бывал крут – у молодого князя рука тверже. Валена ревела:
– Осрамил меня батюшка на всю Русь. Нынче кто за себя возьмет?
«Волчонок, воистину волчонок»,– думал Добрыня. Порушит Всеволод боярское своеволие; опершись на дружинников и мизинных людей, унизит Ростов пуще прежнего.
Тем же часом призвал боярин гонца и велел ему, не медля, скакать в Новгород, звать Мстислава. В грамоте, врученной за боярской восковой печатью, сказано было, что Михалка, Мстиславов дядька, умер; владимирцы, не согласившись с ростовцами, приняли Всеволода, а ростовцы желают его, Мстислава, по-прежнему себе князем иметь, а иного не примут, токмо бы он не умедлил к ним прийти.
Трех коней загнал гонец (дано ему было двадцать кун, а двадцать кун обещано по возвращении), прискакал в Новгород, вручил грамоту, как наказано было, в собственные руки молодому князю.
Давно ждал этого Мстислав. Едва увидел запыленного гонца, и без грамоты все понял. А прочитал грамоту – велел тут же собирать в дорогу. Даже с женой не простился, даже на недавно родившегося сына не взглянул,– тайно, ночью, с малой дружиной выехал в Ростов.
Хорошо знал боярин Мстислава, знал, что спит и видит он владимирский стол, помнит об их давешнем разговоре, когда тайно приезжал Добрыня в Новгород. Уговор их крепок, не грамотами скреплен – общей ненавистью к Андреевым строптивым братьям. Но у каждого свой расчет. Мстиславу льстит сидеть на владимирском столе, так высоко вознесшемся при Боголюбском, Добрыня бьется за порушенную Боголюбским боярскую волю. Хитрый лис себе на уме: хоть и сядет Мстислав во Владимире, а править Белой Русью будут те же думцы из Ростова. Без бояр
Мстислав и шагу не сделает. Да и ни к чему утомлять себя князю скучными делами, без него решат бояре, кого казнить, кого помиловать. А князю бы послаще баб да лихую охоту. И когда кликнул епископ передних мужей, так сказал им Добрыня:
– Придет Мстислав, тем же днем двинемся на Владимир...
...В недоброе, в смутное время вернулся Ярун на Русь. Ростов встретил его переполохом. Вои у городских ворот выслеживали лазутчиков.
– Чей будешь? Куда держишь путь? – допрашивал Яруна десятинник, сидя верхом на чурбаке возле сторожевой избы воротника. Воротника с женой удавили вожжами прошлой ночью, вину бояре свалили на владимирцев.
– Новгородский я,– отвечал Ярун десятиннику.—• Торгую пушным и разным другим товаром. А путь держу с севера, от самояди...
О самояди десятинник отродясь не слышал («Себя-то почто едят?»), да и оборванная, набитая пылью сермяга Яруна показалась ему подозрительной.
– А не бывал ли ты, мил человек, во Владимире? Аль мимо проходил, аль и в сам город захаживал? – допытывался он.
– И во Владимире бывал, и в Киеве, и в Царьграде,– простодушно отвечал Ярун:– Купец я...
– А не врешь, дедушка? – переспросил десятинник.
– Вот те крест, не вру.
Десятинник разговаривал с ним мирно. Ярун, соскучившийся по живой душе, принялся ему рассказывать о своих скитаниях, о хождении в Булгар и к Дышучему морю. Но чем дальше он рассказывал, тем больше настороживал десятинника.
«Вроде бы на лазутчика и не похож,– рассуждал тот.– Но посидеть ему не помешает. Нынче время-то какое: не приведи бог. После разберемся». И велел вою отвести Яруна в поруб.
– Грех на душу берешь,– сказал ему на прощанье купец.
– Вечером отмолю...
Тут у ворот случилась давка. Покуда десятинник разговаривал с Яруном, народу натекло видимо-невидимо. Мужики ругались, норовили проскочить в город мимо стражи.
– Глянь-ко, глянь-ко, никак, князь,– вдруг прошелестело в толпе. И сразу будто ветер дунул от ворот – люди молча расступились. Десятинник вскочил с чурбака, запрыгал на онемевшей от долгого сидения ноге, стал шире распахивать обитые медью створы.
– Р-разойди-ись, р-разойди-ись! – покрикивал молодцеватый парень, скакавший впереди всех на потном коне. На одежде парня в полпальца слоем лежала пыль. Конь под ним хрипел и ронял на дорогу белую пену.
Следом за парнем скакала дружина, в середине дружины – насупившийся, прямой как жердь Мстислав. Синее корзно перекинуто за локоть, шапка с лисьей опушкой надвинута на глаза...
Вой, сопровождавший Яруна, разинув рот, пялился на князя. Отступив на шаг, Ярун юркнул за возы с горшками, а там уж дай бог ноги... Только его и видели.
Подавшись на купецкое подворье, Ярун быстро отыскал собратьев из Новгорода. Среди них был и знакомый человек, с которым три года тому назад хаживал к ромеям – Пантелей Путша. И хлеб и соль делили они с Пантелеем, отбивались под Олешьем от бродников. С той еще поры осталась у Пантелея глубокая метка – лиловый шрам на носу. Нос у Пантелея провалился от косого удара сулицы – всегда весело глядел вверх.
– Опять нынче пошла смута. Собрался я на Переяславль, да погожу. Княжеские вои в поле – хуже разбойников.
– Шел я с товаром в Булгар,– перебил Пантелея Емка, купец из Плескова, узкоплечий дядька с тусклой, как мочало, бородой.– А вот все думаю – не поворотить ли назад?
– Назад накладно. Да и ждать невыгодно – своего не выручишь...
Застрял в Ростове и немецкий гость Куно, синеглазый, русоволосый, недоверчивый и подозрительный, ни днем ни ночью не снимавший с себя кольчуги.
Купцы посмеивались над ним:
– Что русскому здорово, то немцу смерть.
Куно по-своему расценивал их смех.
– Вас фюр айн ланд,– ворчал он.– Алле зинд ройбер. О, доннерветтер! *.
1Что за страна. Все разбойники. О, черт возьми! (нем.)
Вот уже третий день стояли на пристани его суда, вернувшиеся с полпути. На немца напали, была яростная сеча, едва ноги унес Куно в Ростов.
Русские купцы пытались утешить его, хлопали немца по плечам, угощали медом. Мед Куно не пил – от меда у него слабел желудок. С судна ему приносили виноградное вино.
Среди своих на купецком подворье Ярун почувствовал себя совсем как дома. Но ночью ему снова приснился синий Волхов, стены новгородского детинца, мирные облака над Ильменем. Нынче праздник – жена готовит купальницкую обетную кашу. В светелке собрались бабы, толкут в ступах ячмень, поют песни. Рано утром из толченого ячменя они сварят кашу, а после полдника мужики станут кататься по улицам на передке телеги. Вечером они выедут за околицу и будут умываться там вечерней росой, которая будто бы способна одарить богатырским здоровьем.
Сон в руку, как говорят. Ни свет ни заря в избу постучался старик – маленький, сгорбленный, желтый. Купцы накормили странника, стали расспрашивать, кто такой и откуда. На первых порах старик отмалчивался, но купцы народ упорный,– помялся, помялся странничек и сказал, что зовут его Ивором и что путь свой держит в Великий Новгород.
В его рассказ никто не поверил.
– Ивора мы знаем,– говорили купцы,– а тебя видим впервые. Кто не знает Ивора на Руси?! Сказывают, сидит он в Боголюбове в темнице...
Старик печально улыбнулся:
– А в Боголюбове я и впрямь насиделся. Нынче выпустили меня помирать на воле, но с условием: песен не петь, былин не сказывать.
– Что же ты делаешь?
– Иду с нищею братиею, пою про убогую вдовицу Купальницу.
– Спой нам, Ивор,– стали просить одичавшие от безделья купцы.– Спой нам про вдовицу Купальницу...
– Отчего же не спеть,– согласился Ивор.– Кашей вы меня угостили, угощу и я вас песней.
И, закатив старческие бельма, он повел высоким жалостливым голоском:
– Как во старом городе, во Киеве, как у богатого купца – боярина, у Непокоя Мироновича, жила во сиротстве убогая вдовица Купальница...
Долго пел, а когда кончил, опустил голову и смахнул рукавом набежавшие на глаза слезы. Тогда-то поверили купцы, что старик их не обманывал – и впрямь это Ивор, да не Иворовы песни поет.
– А ты спой нам свою, разудалую,– стали просить они.– Спой нам про новгородского гостя.
Упорно просили купцы, угощали Ивора медом, но петь про новгородского гостя он не стал:
– Насиделся я в порубе, хочу спокойно умереть.
– Тогда пойдем вместе в Великий Новгород,– предложил ему Ярун.
На следующий день, чуть свет, расстались они с Ростовом. Шли лесными тропами, и в пути до самого Новгорода пел купцу Ивор свои вольные песни: в лесу не было к нязевыхдоносчиков, а Яруну он доверял.
Дал себе Ивор в Боголюбове обет – дожить остаток дней на покое. Да обета своего не сдержал. Едва прибыли в Новгород, исчез гусляр. Долго искал его Ярун, а потом узнал, что Ивор снова угодил в темницу...
2
Много забот было у Всеволода, но за всеми заботами не забывал он о Михалке. Умершего брата следовало похоронить со всеми почестями. Тело почившего князя привезли из Городца во Владимир, омыли в тереме теплой водой, надели белое и чистое белье и положили посреди ложницы на стол, прикрыв белым полотном и сложив руки на груди. Потом вложили покойнику в одну руку крест, а в другую свечу, и скорбный Микулица надламывающимся голосом стал читать отходную молитву. Стоя рядом с умершим братом, Всеволод истово молился и плакал. Крупные слезы текли по щекам Февроньи, свеча в ее руке дрожала, капли горячего воска падали ей на руку, но она не чувствовала боли.
Тело погребали до захода солнца: последнее солнце до общего воскресения.
Родные и знакомые, прощаясь с князем, целовали его в уста и в руки. Надрывно кричали плакальщицы, церковные служки обильно курили ладан. Потом тело князя положили в деревянный гроб с изображениями святых, к голове покойника поставили кружку с медом и хлеб и отвезли на санях в златоверхий храм Успения божьей матери. За санями вели княжеских лошадей, а дружинники, среди них и Давыдка, склоняли над гробом княжеские стяги.
Покойного поминали кутьею, в которую были воткнуты восковые зажженные свечи: две за упокой умершего, а три за сохранение здоровья живых. У собора Всеволод с Февроньей раздавали нищим и увечным милостыню.
Всеволод был не в духе, на поминках пил мало и раньше всех удалился в свои покои. Гонцы уже донесли ему, что в Ростов прибыл Мстислав и что ростовское боярство, подстрекаемое Добрыней, выставило большую рать, готовую вот-вот двинуться на Владимир.
Мешкать не следовало. Послав за переяславцами племянника своего Ярослава Мстиславича, Всеволод призвал к себе дружину, нескольких верных бояр, среди них одряхлевшего Захарию, и велел им собирать войско.
В тот же день Давыдка ускакал в Заборье. Давно не был он в своей деревне – с самого опахиванья, почитай. Ездили они тогда с Евпраксией проследить, все ли делается к весне, нет ли в чем какого убытку. Приехали на жуколы, а там, не заметив за делами, задержались до опахиванья. Бывало, и раньше бегал Давыдка в поле глядеть, как бабы унимают коровью лихость. Занятно было.
В ту далекую детскую пору и эти обряды, и старушечьи рассказы были для Давыдки исполнены глубокого таинственного смысла. В последнее же время он все реже вспоминал о былом.
Иными, более важными делами были заняты Давыдкины мысли – до воспоминаний ли ему! Вот и сейчас он скачет в Заборье не для того, чтобы взгрустнуть о прошедшем,– скачет собирать князю войско. Нынче он уж не простой дружинник, и не десятинник, и не сотник, а тысяцкий – правая рука Всеволода, передний его муж. Обласкивает Давыдку Всеволод, дарует ему новые земли, а побьют Мстислава – еще выше подымется Давыдкина счастливая звезда.
И еще одна забота у него на уме – Евпраксия ждет ребенка. Девять месяцев носит его под сердцем, хочет мальчика, тешит себя надеждой. Тешит себя мечтами и Давыдка. Родится сын – станет наследником, прирежет к Заборью новые земли; а дочь родится – и снова не в убытке: отдаст ее Давыдка за княжеского сына. Небось Всеволод тоже скоро остепенится.
Пьянит Давыдку удача крепче крепкого хмеля, а не теряет он головы, знает свое место, с Евпраксией не спорит. Евпраксия – всему начало, от нее ему и удача: князь и доднесь вокруг увивается, посылает ей подарки, каждый день справляется о здоровье. Тоже небось думает о ребенке, которого вот-вот должна родить боярыня: чей он? Давыдка довольно ухмыляется: думай, думай, князь, а мы свое дело знаем...
Приехав в Заборье, Давыдка сходил в баню, повечерял в одиночестве и велел звать старосту Аверкия. Переговорив с Аверкием, принял Акумку из Боровков (Боровки-то Давыдка прирезал к своей землице еще на грязнихи!). Гордый Акумка слушал Давыдкину речь стоя. Могучего роста, широкий в плечах, Акумка покорно кланялся, мял в руках шапку и униженно улыбался. Вот и этого лешего прибрал к себе Давыдка.
– Двадцать воев от Боровков,– сказал он, прихлебывая мед и обмахивая вспотевшее после бани лицо расшитым петухами убрусом.– Да с оружием, да на конях, да чтобы и еды было вдоволь... Ступай.
Акумка сломался пополам, ткнулся бородой к Давыдкиной руке (тот довольно поджал губы) и, пятясь, бесшумно вышел в переход.
Ночью было душно. От частых пожаров над лесами висела дымная хмарь. Временами далеко за Клязьмой вспыхивали багровые зарева. Дым полз по реке, расстилался по ложбинам, заползал во дворы.
Давыдка ворочался на горячей лежанке. Нудливое комарье, спасаясь от дыма, залетало в приотволоченное оконце терема, вилось над головой. Тело саднило от укусов. Ругаясь, Давыдка встал, накинул на плечи однорядку и вышел во двор.
По двору бегал сорвавшийся с цепи пес. Подскочив к Давыдке, он нетерпеливо завизжал, заскулил и, встав на задние лапы, стал лизать хозяину руки.
От прикосновения теплого собачьего языка Давыдка почему-то вспомнил Акумку – теперь уже без прежнего удовольствия – и поморщился. Лебезящий староста из
Боровков не нравился ему – что у Акумки на уме? Не верил Давыдка боровковским мужикам, а потому решил: с утра отправлю-ка в Боровки Склира. Народ собирать нужно спешно, а эти провозятся до морковкина заговенья. Потороплю и Мокея: кузни у него вдоволь, за ночь-то сколько можно наковать мечей!.. Еще до своего приезда Давыдка наказал Аверкию через нарочного подыскать мужиков половчее Мокею в помощь. Аверкий нашел пятерых. Впятером должны управиться в срок.
Хоть и влекло по старой памяти, а к Мокею в кузню Давыдка не пошел. Побродил вокруг, послушал и спустился к реке. От воды подымалась прохлада, трава была скользкой и влажной. На плоту, приспособленном для стирки белья, что-то темнелось. Давыдка приблизился – человек? Аль тоже кому не спится?..
– Эй, на плоту! – властно окликнул он незнакомца.
Тень шевельнулась. Но человек не откликнулся, только повернулся в сторону Давыдки. Шея толстая, срослась с плечами, голова как котел. Глядит на Давыдку смело, будто и не Давыдка здесь хозяин, будто и не Давыдкины вокруг леса и пахоты.
– Ты – чей?
Мужик не ответил. Он сидел на плоту спиной к Давыдке, опустив в воду босые ноги. Рядом с мужиком на плоту лежал меч в простых кожаных ножнах, поверх меча – потертая сума с заплатками. Все это смутно виднелось в темноте, скорее угадывалось. Давыдка встал позади мужика, дивясь – откуда такой смельчак выискался?!
– Глухой ты, что ли? – с раздражением спросил он снова.
На этот раз мужик неохотно ответил;
– Отчего же глухой?
– Тогда почто не отвечаешь?
– А что отвечать-то? Сам не видишь – русский я.
– Знамо, не половец. Зовут-то как?
– А тебе на что?
– Коли спрашиваю, значит, надо.
Полуобернувшись к Давыдке и опершись на руку, мужик предупредил:
– Шел бы ты мимо, мил человек. Чай, не на твоем плоту отдыхаю.
– А может, и на моем,– придвинулся к нему Давыдка. Эка встреча: сперва мужик раздражал его – теперь он чувствовал к нему уважение. Ишь какая силища!..
– Это как же так – на твоем? – удивился мужик.– Уж не князь ли ты ненароком, уж не боярин ли?
– Князь ли, боярин ли, а Заборье – мое. Выходит, и плот мой.
– Ого,– сказал мужик и встал.– Давыдка, значит?
– Значит, Давыдка.
– А я Чурила.
Он осторожно, как гусь, переступил босыми ногами, потом сел и стал наворачивать на ноги онучи.
Мужик Давыдку озадачил. Он думал: коль при мече – должно быть, не из холопов. А ежели Мстиславов лазутчик идет через Москву на Владимир?
Давыдка заробел, а ведь не трусливого был десятка. Что, как ткнет его сейчас Чурила мечом в грудь да кинет в воду – и поминай как звали. Может, и через месяц не сыщут, в омуте-то...
Чурила надел шептуны, притопнул ими, чтобы легли поплотнее, и миролюбиво сказал:
– Ты меня, Давыдка, не бойся. Я человек смирной.
– А я не боюсь,– задиристо сказал Давыдка.– Я ведь тоже не лыком шит.
– Все вы не лыком шиты,– пробормотал Чурила и опять помрачнел.– Я, чать, на родину шел. Я, чать, с добрым умыслом...
– А меч пошто? – не утерпел Давыдка.
– Меч-то?.. А как же мне без меча? Много порубил я этим мечом поганых, а нынче иду ко князю Михалке...
– Князь Михалка преставился...
– Да ну?!– удивился Чурила.– Земля ему пухом. А кто же заместо Михалки?
– Брат его, Всеволод,– кто же еще!..
– А ведь и верно,– почесал Чурила в затылке.– Шел я тут мимо кузни, завернул на огонек, вижу – мужики куют мечи. Спрашиваю, что да как. А они мне: «Полюбились, мол, друг другу шурин со стрыем – водой не разольешь».
Чурила все больше нравился Давыдке.
– Не погостишь ли в моем тереме? – предложил он ему. Стоять босиком на хлюпающем плоту стало холодно.
Долго уговаривать Чурилу не пришлось – устал он, да и проголодался: худо ли, отведав боярских хлебов, отоспаться за все ночи под надежной тесовой крышей с веселыми петухами на коньке?!
3
Трудными путями добирался Чурила до Владимира. Меньше года прошло с той поры, как встретился он с Ромилом, а не легла у него душа к его неспокойной жизни. Мчался он с воеводой на борзых конях по половецкой табунной степи, упивался ненавистью, рубил поганых, а их еще будто больше становилось: уходили из жизни дружинники, падали в ковыли друзья, да, видно, зря – как шли половцы на Русь, так и шли, как жгли деревни, так и жгли. Конским хвостом пепелища не разметать. Иная нужна на поганых сила. А в Киеве и окрест Киева силы такой не было и нет.
Слышал Чурила в лавре разные разговоры о владимирском протопопе Микулице. Разговоры-то разные, а где-то все сходились на одном: отчаянной думкой живет Микулица, в проповедях Русь зовет к единению. Общей-де силой мы и не то что с половцами – с кем хошь управимся. Русский народ исполнен мужества, да вся беда в том, что князья разодрали землю на части.
Киевские черноризники, подстрекаемые послушным Константинополю патриархом, нашептывали: «Ишь, чего надумал – выше Киева захотел подняться, всех зажать в жилистую длань. Не выйдет. Не допустим!»
«А почто не выйдет-то? – рассуждал Чурила.– У грека-патриарха своя выгода, у нас – своя. Мы, чай, русские, и Микулица русский – неча нам на Царьград оглядываться, помощи от него не жди. Константинопольскими гнилыми стенами от степи не отгородишься. Нужно свои стены возводить – повыше и покрепче константинопольских». О том, знать, и печется Микулица, о том же болит душа и у Чурилы.
И, распрощавшись с новыми своими друзьями, отправился Чурила старым путем обратно во Владимир – через Чернигов и Рязань.
Вышел он из Киева под благовещенский перезвон колоколов. Не думал, не гадал Чурила, что подзадержится в пути,– на масленицу рассчитывал уже поклониться чудотворной иконе Успения божьей матери во Владимире. Под самой Рязанью свалила его жестокая болезнь. Был он перед этим днем в деревне, ел соленые грибы с луком. Знать, грибки-то попали порченые – утром едва поднялся с постели. Но в деревне оставаться не стал: облился холодной водой, растерся жестким убрусом – вроде полегчало – и тронулся в путь. Не проехав и десяти верст, вовсе ослабел: все вдруг пошло перед глазами колесом. Свалился с седла, а дальше ничего не помнит. Когда очнулся, увидел, что лежит в землянке, а у входа, прямо против лежанки, копошится старик – колдует над вороньей тушкой: вытягивает из крыла по перышку, бросает за порог и бормочет себе что-то под нос.
– Где я, дедушка?– услышал Чурила будто свой, а будто и не свой, чужой, незнакомый голос.
– В лесу, миленький, в лесу, – живо подковылял к нему старик.
– А давно ли?
– Да уж горошники, почитай, прошли...
Долго еще выхаживал старик Чурилу: отпаивал его настоями аистника и змей-травы, под руки выводил в лес дышать свежим весенним ветром. Знал дед свое дело: ветер-то лучше всяких корений выдул из Чурилы дурную кровь...
Распрощался Чурила со стариком лесовиком, подарил ему кривой нож с посеребренной ручкой, отнятый в бою у половцев, и подался пешком через Рязань на Бужу. А оттуда, от Бужи-то, до Владимира было рукой подать.
Все это и рассказал Чурила Давыдке, а после, когда выпили еще по чаше, рассказал и про то, что приключилось с ним в Суздале.
– Пойдем со мной во Всеволодову дружину,– предложил ему Давыдка.
Чурила помялся:
– Думал я – обратно в монастырь. Игумен не прогонит, примет раскаявшегося грешника...
– Всеволоду грамотные люди нужны,– не отставал от него Давыдка.– Служба трудна, да мошна не скудна.
Чурила о мошне не думал – хором ему не строить. А вот на молодого князя взглянуть хотелось. Но еще больше хотелось встретиться с Микулицей.
Через день Давыдка привел на княжеский двор полторы сотни мужиков, набранных в Заборье и Боровках. Привел и Чурилу, проводил его в сени.
Князь принял их, сидя на деревянном стольце. Микулицу вначале Чурила даже не приметил, только потом разглядел в углу облаченного в черное мужика с рыжей бородой.
Молодой князь понравился Чуриле: образован, смышлен – далеко глядит, радеет за Русь. «Дедов, Мономахов корень»,– с уважением отметил Чурила.
– Что верно, то верно: соломиной не подопрешь хоромины,– заметил Микулица, когда Чурила закончил рассказ о Ромиловой дружине. И замолчал. О сокровенном не говорил, посматривал на молодого князя. По взгляду его Чурила понял: мысли у них одни, за Всеволода Микулица спокоен.– Добрый пастух не о себе печется,– вдруг снова проговорил Микулица.
Взгляды их встретились. Побледнев, Всеволод сказал:
– От беспорядка и сильная рать погибает...
Наверное, в эту минуту он подумал о предстоящей встрече с Мстиславом. Только что прискакал из Переяславля Карпуша: Мстислав идет на Владимир большой силой. Знал Всеволод – бояре ропщут. Но мужики и ремесленники с ним – чья возьмет, чья пересилит?..
У Микулицы нет сомнений: кто правду хранит, того бог наградит. А ведь было и наоборот. Бывало, что правду вдруг все почитали за ложь, а ложь выдавали за правду. Для Всеволода правда – в одном, для Мстислава – в другом.
Но вот перед ним монах – он тоже ищет правду. Стоптал не одну пару лаптей, руки его по локти в половецкой крови,– что привело его во Владимир, почему не во Мстиславову рать?..
И может быть, еще не разумом, а внутренним чутьем, звериным напряжением всех своих сил, Всеволод, рыская в потемках, видел на закраине грозового неба светлую полосу,– многие еще не видели ее, а он видел, и Микулица видел, и Чурила. Что-то ломалось в обычных представлениях: князь, бояре, холопы, народ. Что-то было еще более крупное, даже самое важное,– Русь. Не просто земля, не выгоны и не угодья. За угодья и выгоны боролись раньше – за них шел сейчас и Мстислав. За клок земли. А Всеволод шел за Русь. И Русь эту ныне предстояло отгородить щитами и от Мстислава, и от Ростова Великого, и от Рязани с ее алчным Глебом, и от хитрого Святослава Черниговского, и от половецкой степи, и от степи, которая шире половецкой и в которой уже собирает бесчисленные табуны кровавая монгольская конница...