355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Богатырское поле » Текст книги (страница 4)
Богатырское поле
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:47

Текст книги " Богатырское поле"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

2

На деревянном мосту через Клязьму работали плотники. Они сидели верхом на перилах и строгали их остро отточенными легкими топорами. Кудрявилась и падала в воду смолистая стружка, течение сносило ее на быстрину, крутило в водоворотах. По мосту тащились возы, осаживая под колесами горбыльчатый настил. Вода хлюпала в щелях, растекалась под ногами пешеходов. Пешеходы ругались и теснились к перилам.

На спуске к реке вкривь и вкось ютились перед дубовыми воротами старые, уже осевшие, и новые, недавно срубленные, еще золотистые от смолы, избы посада. Дворы были обнесены крепкими заборами, за которыми белыми облаками пенились зацветающие вишни. Здесь же, на зеленых полянах перед избами, паслись коровы и козы. У реки бабы стирали белье, выстиранное несли в гору в больших плетеных корзинах, повешенных на коромысла.

В городских воротах, под низкими прохладными сводами, было сыро и полутемно. Разморенный солнцем, стоял на выходе, прислонившись спиной к старому срубу, зоркий воротник в старенькой шапке и кольчуге поверх уже не нового холщового подбронника.

Телега Радка прогромыхала по уложенному поперек въезда бревенчатому настилу и вынырнула по другую сторону ворот – уже в городе.

Хоть и недавно Никитка из Владимира, но и он глядел как человек, впервые попавший в город. Аленка же совсем растерялась. Она привыкла к тишине и безлюдью в своем родном Заборье, а здесь народу было видимо-невидимо. На улице перед кузнечными рядами работали мостники. Из-под низких, окуренных копотью навесов слышался перестук молотков, звон и лязг железа. За кузнецами тянулись ряды оружейников, бронников, ручечников, клобучников, швецов. Товар был у всех на виду – тулы для стрел, луки, кольчуги, шлемы, кожаные щиты и пестротканые одежды, украшения и обувь. Длинный и тощий монах торговал носками грубой вязки; здесь же отмеряли пшеницу и пшено. В толпе мелькали юркие фигуры мытников, наблюдавших за торговлей.

В горшечном ряду поймали вора. Два дюжих дядьки волокли его к доводчику. За ними, голося, бежала растрепанная баба.

Вдалеке послышались удары колотушки по медному щиту. Это шли биричи. За уличным шумом Аленка не расслышала, о чем они оповещали, но ей почему-то стало страшно, и она прижалась к плечу притихшего Карпуши.

Зато Радко чувствовал себя в этой суматохе как щука в реке. Привстав в телеге, он громко покрикивал на лошадь и, размахивая кнутом, смело погонял ее через плотное людское море.

– Куда прешь? – вдруг набросились на него мостники. – Аль очеса застило?

Один из мужиков, распалясь и крепко ругаясь, схватил лошаденку под уздцы.

– Сворачивай к Медным!..

– Но-но, покрикивай! – огрызнулся Радко.

Лошадь попятилась, и телега уперлась в лозняковый тын. Тын накренился, покачнулся; медведь, привязанный к задку, замотал головой, зарычал. Из избы выскочил хозяин-гончар. Руки его по локти были в маслянистой желтой глине.

– Тын-то не опрокиньте! – кричал он.

Пришлось слезать с телеги и разворачивать ее руками. Никитка придерживал лошадь, чтобы не дергала, Карпуша приманивал испугавшегося медведя.

Собравшиеся вокруг люди спрашивали:

– Никак, скоморохи?

– Скоморохи! – гордо отвечал Радко.

– Князей забавлять приехали?

– Бояр тешить?

– И девка ваша?!

– Ужо попотешу бояр,—. благодушно заверял мужиков Радко.– Приходите заутра на торг.

– Придем.

Дальше ехали боковыми, более тихими улицами и переулками. Дорога здесь не была выстлана бревнами, как у Золотых ворот, и трясло поменьше. Зато колеса почти по ступицу проваливались в грязь.

Недолго покружив, остановились у невысокой избы, наполовину вросшей в землю. Из избы доносился гул множества голосов.

Никитка хорошо знал это место. Камнесечцы часто наведывались сюда после тяжелого трудового дня.

– Посидите, скоро вернемся,– сказал Радко, и они с Никиткой вошли в избу.

Там над узенькими оконцами плавал тяжелый медовый дух. На лавках вдоль длинных скобленых столов, заставленных ендовами, мисками с капустой и пареной репой, со щами и кашей, сидели друг подле друга мужики – бородатые, раскрасневшиеся, хмельные. Два оборванца валялись у самого порога. На одного из них чуть не наступил Никитка. Оборванец мыкнул и откатился под стол.

Радко прошел через всю избу, раздвигая тяжелые лавки, к печи, возле которой высился у большой дубовой бочки широкоплечий детина. Детина доставал черпаком из бочки мед и разливал его по ендовам.

– А, Радко приехал,– приветствовал он скомороха.– Издалека нынче?

– Из Мурома,– ответил Радко.– Ай не соскучились по игрищам?

– Времячко ноне не то,– сказал хозяин и опустил черпак в бочку.– Эй, подходи, кому меду!

На зов его никто не откликнулся.

– Жить будешь? – снова обратился он к Радку.

– Со мной еще двое. В дороге пристали...

Хозяин поглядел на Нпкитку, кивнул:

– Ступайте в избу, коня – во двор. Как всегда. Да вот медку испейте...

Он налил им по полной чаре. Радко принял свою с поклоном, то же сделал и Никитка. Мед был сладкий и крепкий. От выпитого скоро зашумело в голове. Хозяин, улыбаясь толстогубым ртом, налил им по второй.

За столами кричали, ругались разнузданно. Среди прочих безликих завсегдатаев избы выделялся большого роста монах в кукуле, с длинным лошадиным лицом и круглым багровым носом, торчащим из бороды, словно из пожухлой травы перезрелая земляника. Монах смеялся и кричал громче всех, откинув до локтя рукава темно-серой рясы, торжественно крестил каждую чару.

– Благословен бог, питаяй нас,– рокотал он.

– Знатные гости у тебя,– насмешливо сказал Радко хозяину.

– Куда уж знатней. Вот тот – Чурила, суждальский книжник,– махнул он черпаком в сторону монаха.– Вчерась учинил драку, замечен был. Вернется в монастырь, наложат епитимью...

Чурила обнимал тощего, подержанного мужичка, клюющего тупым, как у дрозда, носом коричневые, залитые медом доски стола, и гудел ему в самое ухо:

– Ты ведаешь? Ты знаешь?..

Мужик вздыхал, глядел на него грустными глазами.

– Иже в монастырех часто пиры творят, созывающе мужа вкупе и жены и в тех пирах друг друга преспевают, кто лучший сотворит пир,– наставлял его Чурила,– сия ревность не о бозе, но от лукавого...

Аленка с Карпушей, сидя в телеге, заждались мужиков. Те вернулись навеселе.

Смеркалось.

Радко завел телегу в неширокие ворота под дощатый навес. Здесь, на веревках, перекинутых между перекладинами, висели прошлогодние еще, сухие березовые веники. Лошадь, задрав голову, потянулась к ним губами. Радко ударил ее ладонью по морде. Лошадь, отвернув голову, зафыркала, а Радко поднялся по шаткой лесенке на сеновал, сбросил оттуда охапку душистого сена. Маркел с Карпушей выпрягли телегу. Медведь поднялся на задние лапы и протяжно-жалобно зарычал.

– Погулять захотелось, Мишенька? – обратился к медведю Радко.

– Погулять, погулять! – обрадовался Карпуша.

– Цыц ты! – прикрикнул на него Радко.– А ну, ступай в избу.

Карпуша покорно нырнул в дверь; вслед за ним заковылял Маркел. На пороге горбун остановился и поманил за собой Аленку. Радко и Никитка вошли после всех.

Пахло овчинами. В пузатой бочке у печи доходила брага. Маркел вспрыгнул на лавку, заблеял по-овечьи.

– А ты, тетенька, с нами ночевать будешь? – спросил Карпуша, мышонком вынырнув из-за матерчатой занавески, делившей избу на две части.

Аленка погладила его по голове.

– С вами, с вами,– сказала устало. Веки ее отяжелели, плотный воздух избы клонил ко сну.

Аленка дремала сидя, положив голову на Никиткино плечо. Она не слышала, как пришел хозяин, не почувствовала, когда Никитка уложил ее на лавку и накрыл своим полукафтаньем.

Самому Никитке никак не спалось. До света прислушивался он к бормотанью Маркела, к сонному посапыванию Аленки, покашливая, переваливался с боку на бок.

3

Во Владимире Давыдку не били. Когда боярин Захария, подобострастно улыбаясь, спросил Ярополка, что делать с пленником, тот распорядился бросить его в поруб.

Давыдку сняли с коня, рассекли путы на отекших ногах. Два молодших дружинника, насмехаясь и задирая, провели его через весь двор мимо церкви Спаса и княжеского дворца к приземистому срубу, откинули засов с двери, толкнули во мрак. Давыдка оступился, упал, но его тут же подхватили и поволокли дальше. За поворотом потайного хода зияла прикрытая деревянной решеткой дыра, из которой несло сыростью, запахом гнилого сена и человеческого навоза. Дружинники отодвинули решетку и скинули Давыдку вниз. Решетка со скрипом встала на место.

Скользя сапогами по сырому полу, Давыдка поднялся, оперся спиной о зловонную стенку.

Знал он этот поруб, хорошо знал. Еще при князе Андрее доводилось ему самому бросать сюда пленников. Место считалось гиблым, редко кто выбирался отсюда живым.

При княжеской городской усадьбе несколько таких нор. Теперь они опустели. После убийства Андрея пленников освободили. Многие из них бродят по лесным дорогам. Попадись им Давыдка – с живого снимут кожу, поджарят на медленном огне...

Когда-то и он, сбросив в яму очередного узника, как эти молодшие дружинники, уходил спокойно допивать меды на княжеском пиру. Сейчас пируют другие. Льется темное заморское вино из Андреевых заветных медуш, блюда с жареным мясом проплывают, как лодии, в обширную княжескую трапезную; гусляр, непременный завсегдатай больших торжеств, сидит перед князем, степенный, белобородый, и слагает ему льстивую песнь...

От навозного духа Давыдку тошнило, мрак отнимал остатки мужества. Знал бывший княжеский милостник – бывало и так: узники слепли, подолгу оставаясь в порубе. А если и его забудут в этой яме?.. Только вряд ли. Не насладился еще боярин Захария местью. Месть его впереди. Он еще напотешится над пленником, ох и напотешится. Сейчас Давыдка снова холоп – и только. Взял его когда-то князь Андрей в дружину, приблизил к себе, а убили Андрея – и не стало красавца дружинника Давыдки. Что задумает Захария, так тому и быть. Здесь его сила, его боярская воля...

Давыдка застонал, обессиленно забился в углу. Темнота окутала, облепила его. Она была тяжелой и вязкой, как смола.

Вдруг ему почудилось, будто в яме он не один.

– Эй, есть еще кто в порубе?

Тишина. Но Давыдка явственно расслышал чье-то прерывистое дыхание.

– Коли есть кто, не таись,– повторил он и, привстав, двинулся вдоль ямы.

Нога его ткнулась во что-то мягкое. Давыдка склонился, пошарил в темноте рукой – пальцы его утонули в густой шерсти. Испуганно отпрянул – медведь!.. Не сразу сообразил – откуда бы взяться в яме медведю?!

Потом услышал – мохнатое зашевелилось,зафыркало, зашипело по-змеиному. И только тут дошло до Давыдки, что не зверь это вовсе, а человек, что человек смеется и смех его похож на шипение...

– У, чтоб тебя! – выругался Давыдка.

Человек зашуршал соломой, загремел, как пес, железной цепью.

– Чей ты? – спросил Давыдка.

– Незнамко я,– сипло отозвалась тьма. Человек поперхнулся и закашлялся, будто и впрямь залаяла собака.

– Откудова будешь?

– Из Незнамкина...

– Ишь,– проворчал Давыдка.– Молод ты аль стар? Когда в поруб угодил?

– Когда угодил – не чел, а молод или стар – не ведаю. В порубе все мы – черви.

«Уж не мой ли узник?» – подумал Давыдка и стал припоминать, кого бросал в эту нору. Но ведь давно ли сбивали с порубов решетки, выводили на волю пленников. Отчего же этот не ушел?

Снова зашуршала в углу солома, звякнула цепь. Осипший голос запел:

А жил-был дурень,

А жил-был бабин,

Вздумал он, дурень,

На Русь гуляти,

Людей видати,

Себя казати.

Отошедши, дурень,

Версту, другу,

Нашел он, дурень,

Две избы пусты,

В третьей людей нет...

Узнал Давыдка узника. По песне узнал гусляра Ивора. Вспомнил: пришел Ивор из Чернигова – в коротком скоморошьем платье, с гуслями за спиной. Он и тогда уж был не молод, и слухи о нем ходили по всей Руси. Сказывали, певал он и в Новгороде, и в Киеве. Не одной шубой был жалован с боярского плеча. Но охоч был Ивор до сладкого меду, а еще больше любил он правду, и хоть жаловали его бояре шубами, а выпроваживали из своих вотчин – собирал он народ на площадях, сказывал ему былины, в которых добрыми молодцами были крестьяне и каменщики, а дурнями – бояре да огнищане, да боярские и огнищанские сыновья.

Донесли князю Андрею о прибытии Ивора во Владимир, и повелел князь Давыдке сыскать того сказителя и привести его в Боголюбово на почестен пир.

Сыскать Ивора – дело пустяковое. Не иголка в стогу– певец на миру. Передал ему Давыдка княжескую волю. Выслушал его Ивор, упираться не стал. Дело для пего привычное – петь перед князьями. Бросил он за спину гусли, сел на коня и поспешил с Давыдкой к Боголюбову. Подъезжая, подивился на славен княж-град, перекрестился на церковь да прямо с коня – в палаты.

Привел Давыдка гусляра, как и повелел князь Андрей, в большую трапезную. В трапезной накрыт стол на всю длину, на столе – яства чудесные, меды пряные, душистые вина из дальних латинских стран. Князь Андрей поглядел на певца, велел налить ему полную чашу, подождал, пока выпьет, а потом и говорит:

«Много наслышаны мы о тебе, Иворка. Сказывают, знаешь немало ты былин, да правдин, да песен свадебных и застольных. Певал ты и в Киеве, и в Чернигове, и в Ростове, и в Новгороде. Спой же и нам свои песни. А мы послушаем тебя, вспомним время богатырское да выпьем вина за твое здоровье».

Выслушав князя, сел Ивор на лавку, провел пальцами по гусельным струнам и запел об Илье Муромце:

Стал князю Илья Муромец выговаривать:

«Ты нас не кормишь, не поишь, не жалуешь.

Есть-то пить во Киеве есть кому,

А заступить за Киев-град некому...»

Хорошо пел Ивор, мед принимал с поклоном. А когда опьянели гости, когда попадали те, что послабее, под стол, завел правдину о лыковом горе, о богатстве да о бедности, о том, что и глупый в богатстве умен, а умный в бедности – дурак. О боярах и о главном боярине сказывал Ивор, о том, что рядится он в одежды бархатны, а сердцем лют, нравом гневлив и в несправедливости своей хоть и боголюбив, а творит дела противубожеские.

А и горя, горе-гореваньица!

А в горе жить – некручинну быть.

Нагому ходить – не стыдитися,—

лихо подпевал себе Ивор.

Нахмурился князь Андрей. Брови сдвинул, пальцы запустил в бороду. Перебирает пальцами волоски, перст нями посверкивает. А как кончил Ивор, велел поднести ему самую большую чашу. И благодарил певца такими словами:

«А и хорошо сказываешь, Иворка, все нутро мне перевернул. Так сказываешь, что и подумал я: а не посидеть ли тебе в моем порубе? Поруб мой не простой – княжеской. Посидишь в порубе – сложишь песню. И кормить тебя будут вдоволь, и поить – по-княжескому. И на цепь тебя прикую – со свово медведя велю снять,– прикую на цепь княжескую. Аль не щедр князь Андрей, Иворка?..»

«Спасибо тебе, князь, на добром слове,– поклонился ему Ивор.– Полземли обошел, а щедрот таких не видывал...»

Изломали Иворовы гусли, бросили Ивора в поруб. Бросили да и забыли о нем. Не поскаредничал князь, заплатил ему сполна. Обессилел гусляр, не смог выбраться из норы, когда посбивали замки. А потом повесили на поруб новые крепкие запоры.

Давыдке боль защемила сердце. Будто и он виноват. А виноват ли? Не свою исполнял он волю. Что же до песни Иворовой, то и Давыдке она по душе. Все в ней верно – хорошая песня. Только зачем было петь ее, да еще на пиру у князя?!

Душно в порубе, смрадно. Опустился Давыдка на солому, загрустил под Иворову тихую песню. Ни звука с воли не просочится в поруб.

Так и задремал. А когда проснулся, обступили его невеселые думы. Вспомнил Заборье, Аленку, мать с кочергой у битой печи, деревянного петуха над берестяной крышей родной избы.

«Не орел ты и не сокол,– сказал он себе с сердцем,– галица худородная».

Прислушался к гомозившемуся в углу Ивору.

– Эй, старче, худо, что ли?

– Ничего, миленький,– отозвался Ивор.– Живу помаленьку. А ты, добрый молодец, как в яму угодил? Аль чего загрезил?

– С боярином счеты сводил...

Ивор захихикал, заохал. Не то проговорил, не то простонал:

– Очи свербит. Ослеп я...

– Терпи, дедушка, терпи.

4

Утром, ни свет ни заря, разбудил Аленку Никитка. Потряс ее за плечо:

– Вставай.

По избе уже ходили люди. Карпуша прыгал у печи возле незнакомой Аленке бабы – должно быть, хозяйки. Баба, охватив тряпицей горшок, вытряхивала из него в миску пареную репу с луком. Горбун Маркел строгал в углу палку – вырезывал на ней потешную голову с усами и бородой,– поглядывал в сторону печи. С улицы пришли хозяин и Радко. Хозяин ласково пригласил гостей к столу:

– Проголодались, поди?

Поели – дружно похлебали щи из общей деревянной миски, пожевали репу. Перекрестились на образа.

– Ну, мил человек, куда теперь путь наладим? – сказал Радко, сытыми глазами разглядывая Никитку с Аленкой.– По всему видать, люди вы к скоморошьему ремеслу непривычные, с нами вам не по пути.

Горбун засмеялся, провел облизанной ложкой по бороденке:

– Беглые они, дяденька,– проскрипел, будто по дереву деревом.– Им и податься-то некуда.

Никитка осадил его взглядом.

– Дело у нас во Владимире,– сказал он.

– Ну, коли дело,– кивнул Радко.– А то приходите на позорище. Ежели ночлега не найдете, изба знаете где. Примем, не спросим, кто такие.

– Спасибо, добрые люди,– поклонился Никита скомороху. Поклонился и хозяину.

Аленка тоже поклонилась:

– Спасибо за хлеб-соль.

Карпуша, любовно заглядывая Аленке в глаза, проводил их до порога. Радко сказал с теплотой в голосе:

– Ишь как малец привязался. Возвращайтесь.

Перекинув суму через плечо, Никитка зашагал по дороге обратно к Медным воротам. Город знал он хорошо – не заблудится. Аленка едва поспевала за ним. Маленько покружив по узким и грязным переулкам, они вышли к площади.

Это было самое высокое и чистое место в городе. Улицы выстланы бревнышками, терема новые, с узорчатыми крылечками и охлупами. Над теремами золотились цер ковные купола, а за ними высился Успенский собор, у белокаменных Золотых ворот виднелся Княжий дворец – деревянный, резной, будто пряничный.

Аленка остановилась, дернула Никитку за рукав.

– Красота-то какая-я!

– Красота! – разъяснились радостью и тут же померкли Никиткины широко раскрытые глаза.– Только нынче в оба гляди, как бы чего не разорили... Вишь, бояре с утра пируют.

На высоком крыльце княжеского терема появился пьяный дружинник. Из окон подворотной избы нестройно доносились песни.

– Идем быстрее,– подтолкнул Аленку Никитка.– Не ровен час, остановят.

Они пересекли площадь и нырнули в густую, несмотря на ранний час, толпу, растекшуюся от Ивановских до Серебряных ворот. Шли недолго.

Никитка свернул в переулок, уверенно постучал в чьи-то ворота.

– Это кто там такой резвый? – спросил со двора молодой женский голос.

– Калика, голубица. К отцу Левонтию с гостинцем,– шутливо отозвался Никитка. Аленке шепнул: – Антонина, Левонтьева дочь.

Звякнули запоры. Калитка приоткрылась, и в проеме показалась простоволосая голова девушки с продолговатым лицом – востроносеньким, свеженьким, с ямочками на пухлых щеках.

– Ники-итка! – удивленно и обрадованно пропела девушка.

Никитка ступил во двор, увлекая за собой Аленку.

– А это кто такая? – спросила Антонина, разглядывая девушку.

– Аленка. Из Заборья она. Ну, пущай. Отец-то где?– перебил ее Никитка.

Бывал он у Левонтия запросто. Знал хорошо Антонину – говорливая девка, страсть как любит почесать язык.

Они поднялись на крыльцо. В светлой горенке, набросив на плечи суконную однорядку, сидел рыжебородый мужик. На столе перед ним лежала толстая книга, каких Аленка еще в жизни не видывала, стояли ендова и чара. Мужик прихлебывал из чары и читал книгу. Когда вошли

Никитка с Аленкой, он поднял на них отекшие усталые глаза, жиденькие брови его вскинулись.

– Вот так гость!

Однорядка соскользнула с плеч. Левонтий выбрался из-за стола и обнял парня. С мягкой улыбкой поглядел на Аленку:

– А девка из чьих будет?

– Не спрашивай, Левонтий,– замялся Никитка.– Трудно все-то сразу сказать-рассказать. Зовут ее Аленкой. Из Заборья она, Андреева милостника Давыдки сестра.

– Уж не гонятся ли за тобой? Не прячешься ли? – тревожно спросил Левонтий.

– И это есть. Прошли мы от Заборья не малый путь. Устали. В город со скоморохами въехали. Должно, никто не признал.

Левонтий окликнул вертевшуюся поблизости дочь:

– Ты, Антонина, на стол накрывай, а гости пусть с дороги умоются.

Он достал с полки чистый убрусец, протянул Аленке.

За столом беседа потекла живее. Никитка рассказал мастеру о своих скитаниях, обо всем, что случилось в Заборье. Аленка, слушая его, погрустнела. Она снова – в который уже раз – представила себе и княжий шатер на холме, и пожар, и вступившегося за нее Давыдку, и мать в охваченной огнем избе.

Левонтий задумался. Не простую задал ему Никитка задачу. В былые-то времена замолвил бы перед князем за него словечко. А теперь? Теперь, того и гляди, доберутся и до его, Левонтьевой, избы. Ростовские бояре ремесленный люд корчуют, как пни на вырубке.

А невеста у Никитки ладная. Левонтий посмотрел на девушку, и взгляд его прояснился. Почему-то подумал: подружатся они с Антониной. Ишь, как посматривают друг на друга, глазищами так и стригут.

– Ты бы, Тоня, голубей Аленке показала,– посоветовал он дочери: поговорить ему надо с Никиткой наедине.

Антонина поняла отцов намек, взяла Аленку за руку.

– А у тебя голуби есть?

Аленка покачала головой: какие там голуби – своей крыши над головой и то нет. Они вышли, и Левонтий, оправляя на плече сползающую однорядку, придвинулся к Никитке.

– Вот, брат, какие дела,– сказал он, подмигнув. Горячо задышал на ухо: – Сказывают, Михалка войско собирает. Клятвы Ростиславичам он не дал. Пойдет ко Владимиру – ремесленники его поддержат. Есть тут один – Володарем зовут... Мужик крепкий и справедливый. Знает, что нашему брату нужно. Если Михалка двинет ко Владимиру, бояр перевяжем и ворота настежь. Михалка – Андреев брат. Нам он не враг. Камнесечцев обижать не станет.

Никиту потом прошибло от мятежных Левонтьевых речей. Понял – доверяют. И от догадки этой стало ему радостно. К князьям, вечно окруженным надутыми боярами, душа у него не лежала. Да и какое дело Никитке, простому камнесечцу, до Андреевых братьев?! Однако руки его давно уже истосковались по ремеслу, по настоящей работе. Пора оседать, надоело рыскать, как волку, по лесам и долам, спасаясь от погони!..

Левонтий пообещал свести его с Володарем.

– Ты – молод. Тебе и меч плеча не оттянет.

Когда вернулись девушки, Никитка и Левонтий мирно допивали квас.

5

В Успенском соборе отслужили заутреню. Протопоп соборного клироса Микулица, желтоглазый, с клочьями седины в густой бороде, окруженный клирошанами, тиунами и темными да юркими, как скворцы, служками, продирался через плотную толпу на площади. Служки, громко покрикивая, теснили с дороги мужиков.

Те ворчали:

– Почто пихаете?

– Аль не видите – сам протопоп,– задиристо отвечали служки.

Микулица переоделся после службы в обычную ферязь с широким откладным воротником и плотно застегнутыми на кистях рукавами, переобулся в коричневые сафьяновые сапоги; одна только скуфья на голове выдавала в нем священника. Старушки, закатывая глаза, падали ему в ноги:

– Благослови, батюшко!

Микулица крестил толпу. Был он невысокого роста, широкоскул и бледнолиц; сомкнутый рот и тяжелые мешки

под желтыми навыкате глазами придавали ему суровое выражение. Еще не успели во Владимире забыть, как после смерти Андрея Боголюбского прошел он в ризах по городу с чудотворной иконою,– выход Микулицы поутишил грабежи. Восставал он и сейчас против ростовских бояр, требовал вернуть от Глеба Рязанского икону святой Владимирской божьей матери. Князь Ярополк серчал на протопопа, бояре советовали изгнать его из собора, однако Микулицу поддерживал митрополит Константин. Ярополк был молод, к боярам прислушивался, но оглядывался и на Киев.

Толпа тянулась к Микулице. Народ на площади кричал:

– Заступись, батюшко!

– Изгони иродов!

– Верни святыню!

Вдруг шедшие впереди протопопа клирошане растерянно остановились. Посреди площади в кругу стояла телега, на телеге мужик в коротком скоморошьем кафтане бойко выкрикивал:

Старые, молодые,

Женатые, холостые,

Усачи-бородачи,

Добрые молодцы...

– Ай да хват,– переговаривались меж собой мужики,– Ай да скоморох!..

Рядом, на той же телеге, топтался горбун в лисьей шкуре. Голова лисы была откинута с лица Маркела на спипу и болталась там, оскалив зубастую пасть. Маркел подпрыгивал и кувыркался.

– Дорогу, дорогу протопопу! – вопили служки, расталкивая людей.

Микулица поморщился:прямо из божьей церкви – и на позорище. Слаба, слаба еще вера. Жив Ярило, стучит в мужичье сердце горячей языческой кровью.

Радко рассказывал байки. Черные одеяния клирошан и церковных служек затерялись в толпе среди пестрых рубах и кафтанов. Благословляя направо и налево неохотно расступающихся перед ним людей, протопоп прошествовал в церковь Рождества на валу.

Радко тем временем установил возле телеги высокий шест. Гибкий, как девочка, Карпуша легко скользнул по

шесту на самую вершину и стал изгибаться там под негромкое дуденье сопелки. В сопелку дул горбун, а Радко, напрягая шею, держал обеими руками шест и выкрикивал прибаутки, от которых то вздыхала, то громко охала толпа.

Потом Маркел, наряженный лисой, вывел на середину раздавшегося круга медведя. Медведь был ручной, покорный. Он неуклюже топтался, рычал и поводил лапами в стороны, совсем как человек. На мохнатой спине его топорщился алый кафтан, а из-под шапки торчали острые уши. Глядя на него, люди давились от смеха: ни дать ни взять – сам князь Ярополк Ростиславич.

Беременные бабы из толпы протягивали медведю хлеб, примечали: ежели возьмет хлеб с рыком, то родится девочка, ежели молча – мальчик.

– А теперь, Мишенька, покажи, как боярин о мужиках своих печется,– продолжал Радко.

Медведь встал на задние лапы и двинулся па Маркела, выряженного в лисью шкуру. Горбун замахал руками, снял и положил перед ним кафтан. Зверь понюхал кафтан, недовольно покачал головой и снова подступил к Маркелу. Маркел пятился от него, бросая с себя на землю то одну, то другую вещь. Наконец, совсем отчаявшись, сбросил и шкуру.

Радко выкрикивал:

– Вот как боярин бережет свово холопа!

Толпа возбужденно вздыхала, мужики хохотали.

– Ай да боярская любовь!

– Княжеская...

Карпуша привязал медведя к задку телеги, Маркел взял в руки гудок и, ловко поводя луковидным смычком по струнам,запел:

Небылица в лицах, небывальщина,

Да небывальщина,да неслыхальщина.

Старину спою да стародавнюю.

Да небылица в лицах, небывальщина,

Да небывальщина, да неслыхальщина.

Ишша сын на матери снопы возил...

Песню эту не раз уже слыхивали мужики, но горбуна не прерывали, стояли вокруг тесно, жадно вглядывались в его страдальчески напряженное лицо.

В заключение Радко обошел всех с шапкой. Обходя, приговаривал:

А мы на площади гуляем,

Денежки собираем...

Левонтий с Никиткой и Аленка с Антониной тоже были в толпе, слушавшей скоморохов. Левонтий бросил в шапку две резаны. Радко узнал Никитку, подмигнул ему шальным глазом:

– Своих отыскал?

– Отыскал...

Маркел дернул за уздцы лошадь, телега покатилась по площади.

– Прощайте, люди добрые,– поклонился мужикам Радко. Особо поклонился Левонтию с Никиткой.– Может, и свидимся...

Мужики расходились неохотно. Шли куда глаза глядят. Много было в толпе гулящего люда. После смерти Андреевой да неурядиц некому было следить в городе за порядком. Иные из ремесленников позакрывали свои мастерские, иные бежали...

У Золотых ворот на валу, поросшем молодой травой, сидел Фефел, ковырял землю залапанной шелепугой. Лапти у него совсем поизносились, одежда превратилась в лохмотья. Злые глазки калики цепко вонзались в лица проходивших мимо людей, чуткие ноздри вдыхали дразнящий запах еды. Два дня и маковой росинки не побывало во рту Фефела. Шел он из Заборья, надеялся на сытую жизнь в городе. Но и в городе не накормили, гнали калику от домов непотребными словами. Подорожал хлеб во Владимире, прошлогодние запасы все вышли – едва хватит дотянуть до осени. Не до нищих. Так рассудили горожане: ежели каждому подавать, сам пойдешь по миру.

Вот и сидит Фефел на валу, думает свою нелегкую думу. Давно сидит. Уж и воротник стал поглядывать на него с подозрением.

Люди шли от площади, вспоминали скоморохов. Громче всех судачил монах – высокий, бородищей обросший, с малиновым носом, торчащим, как переспелая земляника,– тот самый Чурила, которого еще с вечера заприметил Никитка в избе.

У Чурилы взгляд острый, издали разглядел высохшего калику на валу.

– Откуда, старче?

До разговоров ли сейчас Фефелу? Голодные глаза калики подернуло пеленой. Хорошо спрашивать монаху – монастыри живут сытно: у монастырей свои угодья, и зверь в лесу, и борти с медом. А Фефелу до меду ли? Ему бы корочку какую пожевать.

– Издалече,– скрипнул Фефел и вдруг вытянул петушиную, в синих прожилках, шею: увидел – идет в темном сарафане девка, Давыдкина сестра, та, что в Заборье от князей утекла. Не ошибся Фефел – она. Идет с добрым молодцем, щеки румянцем горят...– Эй, воротник!

Мужик у ворот встрепенулся, суетливо схватил копье. Калика сорвался с вала, подскочил – откуда и сила взялась? – замахал, будто ветряк, длинными руками, закричал:

– Вора держи, вора!

Толпа на улице заволновалась, загудела, прихлынула к валу. Послышались угрозы:

– Князев послух!

– В ров его!..

Воротник юркнул в избу, прильнул изнутри к оконцу. Фефел попятился к частоколу, прижался лопатками к теплым кряжам. За кряжами стена круто сбегала вниз – там виднелись избы посада. Высоко!

Кто-то выхватил у него из рук шелепугу, кто-то замахнулся березиной. Ох-ох, много ли надо Фефелу?! Вот стукнут сейчас – люди хмельные,– а у него и домовина не припасена. Закопают в землю без покаянья и без вечного петья. А грехов-то у него, а грехо-ов!

Чурила, подоткнув полы рясы, схватил Фефела за руку:

– Бежим, старче!

Потянул за собой в узкий лаз под частоколом. В лазу было грязно и темно. У входа, откуда цедился свет, толпились мужики, заглядывали вниз, недобро посмеивались:

– Тута его не пымать, в заходе-то...

– Сбежал старичок облегчиться – порты отяжелели...

Чурила вывел калику на волю, спросил:

– Ты и впрямь послух?

– То небывальщина. Мужичка знакомого встретил...

– А почто воротника звал?

– Воротник мне братеник.

– Брешешь ты, заселшина,– сказал монах.– А за то тебе епитимья. Пойдешь со мной в Суждаль – грехи замаливать... И задорить не смей. То-то же.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

До Суздаля не рукой подать – верст сорок будет. А Фефел совсем ослаб, идти не может, кряхтит да охает, то за грудь, то за бок хватается. Как вышли за Серебряные ворота да свернули на прямую дорожку к Ополью, что левее Боголюбова – а боголюбовские церковки вот тебе, рядом видны! – монах остановился, сел на брошенного с краю дороги четырехликого деревянного идола, покачал головой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю