355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Богатырское поле » Текст книги (страница 21)
Богатырское поле
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:47

Текст книги " Богатырское поле"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

Он вспомнил об Аверкии, и глаза его налились темной водой. Давно просятся у Мокея кулаки испытать крепость Аверкиева затылка, сдерживает себя Мокей с зубовным скрежетом. Помнил, хорошо помнил кузнец, как княжеские милостники били отца его, Михея, батогами по груди, как ударила у старика изо рта горячая черная кровь и как помер он вот здесь, возле этой самой кузни, без креста и без благословения. Своенравный был старик, правду любил, за правду и пострадал. Может, и ему, Мокею, написано на роду также пострадать за правду?!

А за какую правду-то?!

Разве легче кому станет, как хлынет и у него горячая кровь, разве перестанет тогда истязать Аверкий жену свою Любашу, а боярин Захария отзовет во Владимир тиунов и, скажет мужикам: «Живите, как живется, по собственной воле...»?

Или, как эти мужики, уйти скитаться по лесам, загнанным волком рыскать по тихим болотам?!

Хочется воли Мокею, да только как ее добыть?.. Слышал Мокей, о воле мечтал и Давыдка, и нынче, говорят, своего достиг: первый человек при молодом князе – над мужиками вершит суд да расправу.

Разве о такой воле тоскует Мокей?! Не привязан медведь – не пляшет. И в болота Мокей не пойдет, и службой у князя не прельстится. У него – свое. За свое Мокей крепко держится. И не уговорить его мужикам.

У Мокея – кузня, любимое дело. Здесь он волен. Здесь и староста, и тиун, и боярин, и сам князь ему в ножки поклонятся. Будут просить: «Большой ты мастер, Мокей. А не скуешь ли мне меч?..» Придет сотник, придет тысяцкий и снова – к Мокею с просьбой: «Сулиц бы

нам, Мокеюшка!.. Копий каленых! Стремян звонких, кольчуг крепких!..» И всё это сделает Мокей, любого уважит...

Опасливые мужики не стали задерживаться в кузне: сославшись на поздний час, ушли. Мокей кликнул юноту.

– Ты, Федюша, о людях этих попусту не болтай,– присоветовал он.

– Аль слепой?

– Не то зрячий?.. Рано тебе в этакие дела встревать.

Солнце уже скатилось за ближний лес, когда Любаша вернулась домой. На огороде развесила белье, на вопрос Аверкия: «Где леший носил?» – спокойно ответила:

– С водяным в голяшки играла.

Тут изо всех изб, будто горох, посыпала ребятня, с криками побежала за околицу.

Аверкий, сонно тараща подслеповатые глаза, поднялся с завалинки. Возвращающийся из церкви дьячок, как всегда под хмельком, остановился возле старосты, ухмыльнулся:

– Спишь, Аверкий?

– Да, вздремнул малость,– зевая, сказал Аверкий.

– Спи, спи,– кивнул дьячок,– А боярин-то с боярыней в гости к нам. Чай, старосту разыскивают.

– Ври-ко.

– Да поп побег за деревню. Не зевай, Аверкий. Не то придешь в пир на ошурки!..

И, заплетая тонкими ногами, побрел дальше.

Не поверил дьячку Аверкий, но судьбу испытывать не стал. Быстро натянул свалившиеся порты, завязал их на тощем животе веревочкой и побежал за ребятишками в гору.

А обоз – вот он, уже на горе. Не соврал дьячок.

От быстрого бега, а еще пуще от страха у Аверкия случилась икота. Встал перед боярским возком на колени, головой дергает, ни слова вымолвить не может.

Евпраксия смеялась над незадачливым старостой, а рассерженный Давыдка наступал на Аверкия конем, перебирая в руке тугую плеть.

– Оставь его, Давыдка,– сказала боярыня.– Видишь, и так в чем только душа держится. После накажем.

А староста Давыдку не узнал. Догадался только, когда обратилась к нему Евпраксия. Поглядел на молодого дружинника, открыл рот, а закрыть уж не смог: смелости не хватило. Взопрел Аверкий спиной, похолодел сердцем. Слухи и до него доходили, а не верилось, теперь же увидел воочию: восседает Давыдка на холеном жеребце, кафтан на нем синий, на груди – золотая гривна, сам сытый, волосы расчесаны, борода в завитушках. А глаза – будто две острые льдинки. Как понять?

Спас его поп Демьян. Благословляя хозяйку широким распятием, он пригласил боярыню поглядеть новый терем.

– Уж не он ли вон там виднеется, за березками? – приставляя ладонь к глазам, спросила Евпраксия.

– Он, матушка, воистину он,– подхватил поп, отталкивая Аверкия ногой.– Как батюшка твой наказывал, так и поставили: всей земле на удивление.

Аверкий соглашался с попом и, хотя никто уж не обращал на него внимания, с колен встать не решился, мотал головой и ел боярыню преданным взглядом.

Давыдка дернул коня за уздцы и направил его рысью к березовой рощице, из-за которой выглядывала крыша с резным охлупом и деревянным петухом на высоком гребне. Проезжая мимо елозившего в пыли Аверкия, не утерпел, ожег его плетью по согнутой спине. Не утерпел и скакавший за ним следом Склир. Рука у Склира была тяжелая. От его удара Аверкий покачнулся и сел в пыль, тараща на меченошу неживые от страха глаза.

Обоз проехал мимо, люди разошлись по избам, а староста все сидел на дороге, икал и скалился, как бездомный нес: должно, приснилось ему все это. Быть того не может, чтобы правда...

4

В новом тереме было по-праздничному светло. Полы, стены, потолки и лавки, белые, недавно струганные, свежо пахли сосновой смолой. Все чисто – нигде ни пыли, пи паутинки. В отволоченные оконца ветром задувало запахи речной прохлады, настоянный на грибах и ягодах лесной дух. Внизу, под теремом, на просторной лужайке, затянутой плотной травой, мужики сочно постукивали топорами – ставили боярские службы.

Давыдка скинул с себя кафтан, сапоги, с удовольствием касаясь босыми ногами прохладных досок, прошелся по ложнице, подумал: «Надо наказать, чтобы натерли воском». В княжеском тереме полы были натерты воском. Это нравилось Давыдке. Здесь, в Заборье, везде должен быть порядок. И хоть он не князь и даже не боярин, но уже чувствовал себя хозяином. Бабы и мужики, встречаясь, кланяются ему в пояс, обласкивают заискивающим взглядом.

Вот оно – наконец-то сбылось.

А ведь давно ли он сам числился за Захарией обыкновенным холопом?.. Вон там, за холмом, стояла покосившаяся, с подгнившими углами родительская изба. Теперь на ее месте только черные головешки. Огонь вылизал все дотла. А то, что осталось от пожара, растаскали по своим дворам запасливые мужики...

На лестнице послышались легкие шаги. Давыдка догадался – Евпраксия.

Боярыня вошла, остановилась на пороге: простоволосая, прямая, чем-то схожая с той, какою увидел ее Давыдка в тот первый вечер. Рот ее был слегка приоткрыт, тонкие руки сминали концы накинутого на плечи пухового платка.

Он шагнул ей навстречу. Пугаясь его мутного взгляда, Евпраксия откинулась – платок скользнул с ее плеч, бесшумно опустился на пол.

– Сокол, сокол мой ясный,– шептала Евпраксия, прижимаясь к Давыдкиной груди...

Потом терем наполнился шумом, разговорами, шагами чужих людей. В просторной горнице сидели дружинники – ели и пили, заливали льняные скатерти густой брагой. Пили за здоровье князя, за жениха и невесту. Покачиваясь, пели протяжные, грустные песни. Проверяли полы в новом тереме – плясали под гудки и свирели привезенных из Владимира скоморохов.

Аверкия на праздник не пригласили, пригласили попа Демьяна. Рядом с попом сидел Склир. Следя, чтобы чара у попа всегда была полной, Склир хмельно приговаривал:

– Встарь люди бывали умней, а ныне веселей. Кто в радости живет, того и кручина неймет.

Голова у Демьяна была крепкая. Хоть и выпил он больше Склира, а был трезв. Зато Склир едва ворочал языком.

Под лестницей, ведущей в боярские хоромы, мужики обсуждали приезд боярыни:

– Лют был Захария, да и дочь в отца.

– Что дочь! Заборье нынче за Давыдкой. Свой человек...

– Держи суму шире.

– Он те покажет.

– А вот поглядим...

До поздней ночи пировали гости в боярском тереме. К вечеру, обмякнув от хмельного, Давыдка велел выкатить мужикам две бочки меда. Сам вышел угощать на крыльцо.

– Пей, деревенщина,– говорил он.– Ходи, изба, ходи, горница... Молитесь за меня, мужики.

Аверкий юлил возле него, расставив ослабевшие ноги, размахивал черпаком (Давыдка доверил старосте разливать мед). Мед из черпака лился Аверкию на рубаху.

Пробившись сквозь обступившую терем толпу, Давыдка подошел к плетню, где стоял, поводя ушами, жеребец. Тот сразу признал его, обрадованно заржал.

Давыдка вскочил в седло, погнал жеребца в гору. Свежий ветер остужал лицо, вздувал на спине горбом неподпоясанную рубаху.

За кочкарником у реки трепетал огонек.

Жеребец ткнулся мордой в сруб, стал рыть копытом землю.

Давыдка вздрогнул, погладил коня по холке, пригляделся – и сердце тяжелым молотом бухнуло ему в ребра.

– Эй, кто балует? – словно во сне, донесся до него знакомый голос Мокея.

Кузнец вышел из-за угла сруба, смело взял жеребца под уздцы, повел к пылающей домнице.

Давыдка молчал. Покорно позволил Мокею отвести жеребца, покорно выбрался из седла.

Кузнец насмешливо оглядел его, покачал головой. Юнота, пружиня хилое тельце под просторной рубахой, закладывал в домницу просушенную руду.

Давыдка огляделся. Все у Мокея по-прежнему, а ему казалось – прошло сто лет.

– Садись, гостем будешь,– сказал Мокей, возвращаясь к Давыдке, и сам сел на сложенные возле сруба бревна. Сел на бревна и Давыдка.

Мокей вытер о передник темные от копоти руки, поднял с земли и бросил в кучу лома ненужную железяку. Железяка звякнула, покатилась вниз по сваленным здесь же мечам и копьям.

Что это вдруг всколыхнулось в Давыдке? Он почувствовал, как к горлу подкатывает давно мучившая его злость. Злился он не на Мокея. Еще с вечера появилась эта злость, еще до того, как съехались гости на пир... Ходил Давыдка у князя Всеволода в милостниках, весело глядел на жизнь. И солнцу радовался, и утренней прохладе. Любовался своей удачливостью: не каждому подвалит в жизни такое счастье, а ему подвалило... Но в Заборье все полезло в стороны, как гнилая ветошь, если взять да потянуть ее за концы. Думал, шелк али бархат, а в кулаке-то одна труха. С чего бы это?.. Или сглазил кто?

Многие завидуют ему. Парни лезут на глаза, грудь выпячивают – а вдруг приметит их Давыдка, вдруг шепнет князю на ухо: возьми, мол, в дружину? В дружине жизнь легкая, ни в чем нет отказа, только чтобы ежели понадобится – в огонь и в воду и отца родного в поруб...

Нет, никто не сглазил Давыдку. А поднялась в нем эта злость сама по себе – от воспоминаний, оттого, что снова коснулся себя же самого – давнего Давыдки, о котором и думать-то уже перестал. И не того, который прятался в родительской избе от Ярополка, а того, босоногого да голодного, который орал когда-то боярские поля, косил траву на боярских лугах, рубил сосны в боярском лесу, рыбу ловил в Клязьме для боярского обильного стола... В трудные годы, когда не хватало хлеба, лебедой и молицей питался Давыдка, а гордости своей не продавал за боярские подачки...

Не Евпраксию – Заборье взял у Захарии Давыдка. А что дальше?.. Ну, проехался по деревне на украшенном богатой сбруей жеребце, обнимал боярыню, плетью ожег Аверкия за старые свои обиды... А что дальше?.. Гнать мужиков в поля? Собирать хлеб и мед? Пороть за провинности перед боярским теремом?

Из угрюмой задумчивости вывел его голос кузнеца. Скосив сбоку глаза на Давыдку, Мокей спрашивает:

– И надолго к нам? Али навсегда уж? Слышал я, отдал тебе за дочерью боярин Заборье. Так ли?

Из головы Давыдки еще не выветрился тяжелый хмель. Вместо того чтобы ответить на вопрос кузнеца, он сказал:

– Пойдем, Мокей, угощу ромейским вином.

Но Мокей отказался:

– Не место мне в боярском терему. А за вино спасибо.

– Не простое вино,– вяло уговаривал Давыдка, – Такого ты не пивал...

– Может, и не пивал,– безразлично согласился Мокей.

Не завязывался у них разговор. Да и говорить-то не о чем. Разные они теперь люди. У Мокея – кузница, у Давыдки – терем со службами. Все Заборье у Давыдки, а радости нет.

– Раков-то ловишь?

– На раков юнота мастер, а я по железу.

Оба луки, оба туги. Кость на кость, видать, наскочила. Давыдка встал, чтобы уйти. Мокей тоже встал.

– Зол ты на меня, Мокеюшка.

– На себя ты зол, Давыдка,– сказал кузнец.

Давыдка хрустнул зубами, глядя в сторону, холодно, с угрозой, проговорил:

– Смел, смел, Мокей.

– Смелым бог владеет, пьяным черт качает,– спокойно ответил Мокей.

Давыдка молча подошел к вздрогнувшему хребтом жеребцу, отвязал поводья, грузно сел в седло. Мокей не пошевелился – он все так же стоял у сложенных возле сруба бревен, смотрел в огонь домницы. Волосы его, перевязанные сыромятным ремешком, отливали медью.

Давыдка дернул поводья. Жеребец вскинулся, рванулся вперед.

Когда Давыдка возвратился в терем, рубаха на нем была мокрой от пота. Он молча прошел в горницу, переступая через спящих, налил себе в чашу меду и долго пил его, запрокинув большую кудлатую голову.

5

Всеволод прискакал на рассвете с малой дружиной, бросил отроку взмыленного коня.

И сразу же все ожило в боярском тереме.

Из закутов сбежалась челядь, засуетились в светелке сонные девушки, на шум стали выходить еще не отрезвевшие гости. Позевывая, глядели на князя с удивлением, кланялись ему, льстиво улыбались.

– А кто тут за хозяина? Хозяина не вижу,– весело говорил Всеволод, не обращая внимания на поднявшийся вокруг него переполох.

Он шел размашистым шагом по сумеречным переходам, посмеивался, радуясь тому, что вот в такую рань он уже на ногах, что проскакал тридцать верст от Владимира до Заборья, и не за зверем каким-нибудь, а за боярыней, которую невесть почему захотелось увидеть среди ночи...

Евпраксия, пробудившись от шума, кликнула девку, и та, перепуганная насмерть, сообщила, что-де приехал в Заборье князь Всеволод и требует хозяев.

– Давыдку разыщи,– приказала ей Евпраксия, а сама стала одеваться.

Давыдка на подъем был спор. Едва только девка коснулась его плеча, как он уже был на ногах, вмиг сбросил с себя сон и через минуту спешил навстречу Всеволоду – как всегда готовый выполнить любой наказ князя.

Всеволод обнял Давыдку и нетерпеливо поглядел вокруг – где же боярыня?

– Проходи, князь, проходи в сени,– певуче растягивая слова, приглашал его Давыдка.– Вот здесь садись, князь, на эту лавку. Здесь помягче будет...

– А я не красная девица,– улыбался Всеволод, разглядывая сени со следами вчерашней попойки (на столе – объедки, ендовы и братины на полу).– Хорош, хорош терем срубили Захариевы плотники.

– Да и то сказать,– согласился Давыдка.

Глядя на князя, он думал с тревогой: «А неспроста в гостях-то Всеволод, неспроста...» И мысль эта, пришедшая внезапно, крепко засела у него в голове. Не давала она ему покоя и после, когда уж набились в сени дружинники, когда выжлятники стали собирать псов на дворе перед теремом, а сокольничьи поскакали по огородам, держа на рукавицах ослепленных темными колпаками соколов.

Но тут среди общего шума вошла Евпраксия в алом сарафане, в шелками шитой расписной кацавеечке, в кокошнике, украшенном дорогими каменьями, насурмленная да нарумяненная, и все тревожные мысли вдруг выпорхнули из Давыдковой головы. Просиял и Всеволод, двинулся навстречу молодой боярыне, не дал ей низко кланяться, попридержал за острый локоток.

Не видел Давыдка, как вспыхнули молодым румянцем щеки князя, как заблестели под ресницами его глаза. А если б увидел, то догадался – вот оно. А с чего бы еще скакать Всеволоду всю ночь? Не ради же одного-двух забитых лосей или десятка тетеревов!

Но Всеволод уже оправился от смущения. Стоя среди своих дружинников, в простой, как и у всех, рубахе, перехваченной в талии крученым пояском, он говорил об охоте, о том, что выжлятники выследили двух коров и сейчас дружина разделится: часть поскачет на болота, часть – на Муромскую дорогу. Как бы между прочим Всеволод добавил: наслышан он о ловкости и смелости молодой дочери боярина Захарии – может быть, и она примет участие в охоте?

Евпраксия тут же согласилась.

И снова ни о чем не догадался Давыдка, а ведь как все просто: и понимать тут нечего – вот оно, вот! И Евпраксия ждала Всеволода, знала, что прискачет.

А может быть, Давыдка и догадывался об этом? Может быть, князь и сам сказал ему, не таясь? Князю таиться ни к чему – на то он и князь...

Нет, ничего не знал Давыдка, ни о чем не догадывался и потому спокойно ехал с частью дружины на болота, а Всеволод с другой частью и с Евпраксией отправился на Муромскую дорогу.

Хороши августовские, уже слегка подрумяненные солнцем поздние леса. Сгинуло нудливое комарье, высветились полянки, свежий ветер легко пробегает по мягким тропкам, срывает и бросает к ногам медленно кружащиеся желтые листья. Но роща еще свежа. Еще все зелено вокруг, еще распевают в болотах с прозрачной водой говорливые лягушки, а на гарях пробивается из-под серого пепла острыми стрелами молодая трава.

Лихая, лихая была охота – такой охоты не припомнит Евпраксия. Да и с руки ли сравнивать боярскую охоту с княжеской! Отец, бывало, вскарабкается в седло, трясясь

от страха, вопьется руками в гриву коня и едва трусит по наезженной дороге. И Евпраксии не дает своевольничать: не приведи бог, упадешь, ушибешься...

Зато Всеволод покорил Евпраксию. И, наверное, почудилось им обоим, когда с гиком продирались сквозь лесок за уходящей коровой, что родились они друг для друга. И что-то еще, недосказанное, необговоренное, было между ними, о чем они оба думали, но не решались сказать...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Долго, не день, не два и не одну неделю, шел Чурила на юг, шел в Киев, в Печерскую лавру – поклониться святым мощам, освежить раскаянием уставшую душу. Думал так: может, и останусь в монастыре отмаливать грехи свои, просить за русскую землю. Но уверен не был: еще бродила в нем мужицкая кровь, еще поигрывала в жилах молодецкая силушка...

И вот что заприметил в пути Чурила: на севере русский человек живет спокойнее. На севере, за лесами, за болотами, не прячет он в ометах меч, не прислушивается с опаской к конскому топоту, уверен – не дотянуться до него острому половецкому мечу.

На юге жизнь была иной. То и дело в степи полыхали пожары. Горели деревни, горели на задах обугленных пламенем изб недавно сметанные хлебные зароды. Смуглые от солнца и копоти степняки гнали в неволю русских людей: мужиков, баб, детей и стариков. Гнали скот, везли награбленное добро, пировали на русской земле, как у себя дома...

Как-то под вечер забрел Чурила в разоренную деревню, сунулся к колодцу испить воды, но из черной дыры на него пахнуло трупным духом. Порубленные мечами люди лежали на задах изб, на пыльной дороге, в огородах...

Тут за околицей послышались крики, и Чурила присел за колодезный сруб. На горке появился конный отряд, а за тем отрядом скакал другой, числом помене. В первых всадниках по одежде Чурила сразу признал степняков, сполз еще ниже, перекрестился и стал бормотать молитву, чтобы пронесло нечистую. Но кони сошлись возле колодца, и, выглянув из-за сруба, любопытный Чурила увидел, как десятеро русских конников в ладных кольчугах с холщовыми подбронниками врезались в самую гущу половцев, остервенев, рубили их направо и палево, будто капусту. Степняки защищались слабо, легкие щиты плохо уберегали их от ударов тяжелых мечей.

Впервые за много дней встретился Чурила с подобным. Раньше такого не бывало. Раньше казалось ему, что уж перевелись на русской земле богатыри, что забросили они от греха подальше свои мечи и ушли сажать огурцы да с бабами полоть грядки. И, крепко выругавшись, он схватил валявшуюся неподалеку березовую жердь, стал бить ею половцев по спинам и по головам, и бил до тех пор, пока земля вокруг колодца не покрылась трупами, а оставшиеся в живых не обратились в бегство. Но бежать им было некуда. Их окружили, обезоружили, сбросили с коней и согнали на середину разоренной деревни.

Проскакавший мимо Чурилы воин в помятой кольчуге крикнул с седла, обдавая его огнем раскаленных от ярости глаз:

– Ай да чернец! Ходи к нашим!..

Бросив жердь, Чурила подошел к воинам, вязавшим пленных. Половцы стояли у бревенчатого обгорелого сруба часовни. Понурыми, обреченными взглядами следили они за окружившими их плотной толпой мужиками.

– Что будем делать, Калина? – сунулся к воину в помятой кольчуге низкорослый мужичок с потрепанным треухом па голове. Сермяга на нем топорщилась уродливым горбом, на тонких ногах – полуистлевшие лапти-шептуны.

– С пленными нам воевать не с руки,– сказал Калина, разглядывая с коня притихших половцев.– Может, отпустим, а? Как думаете, мужики?

– Это как же – отпустим? – закричал мужичонка в треухе.– Это как же – отпустим-то?

– Ты уж молчи, Миней,– мягко остановил его Калина.– Не половцы мы, чай, христиане.

– А кто людей в деревне порубил? Кто над мамкой моей надругался? – наскакивал на него Миней.

Калина думал, морща загорелый лоб.

– Решать будем,– сказал он наконец.– Нам тут ря

дить недосуг. Так что надумали делать с пленными, мужики?

– В реку их, в реку! – кричали одни.

Другие были спокойнее:

– Калина прав. Не каты мы. Пущай идут в свою степь да накажут, чтоб боле к нам ни ногой...

Калина был старшим в отряде. К сказанному им вои прислушивались. Пошумев, погалдев, все-таки решили пленных отпустить.

Калина довольно улыбнулся.

– Вот и добро, мужики. Вот и ладно. Негоже нам с безоружными воевать. Чай, русские мы, чай, мы не половцы,– повторял он.

К вечеру в деревню стали возвращаться попрятавшиеся по лесам да оврагам селяне. Мало набралось народу. Из десяти дворов всего двора три, почитай, и осталось. Женщины плакали на пепелищах своих изб, мужики молча долбили из липовых стволов гробы.

Попа половцы изрубили, отпевать мертвых было некому. Тогда вспомнили о Чуриле.

– Есть у нас, мужики, поп. Не поп, а кряж – косая сажень в плечах.

А Чурила в это время сидел за столом в уцелевшей избе с Калиной и ел лещей с мочеными ягодами и солеными грибами.

Мужики столпились возле избы; двое, скинув шапки, вошли в горницу, стали просить Чурилу отслужить панихиду.

После панихиды вои помогли снести короба с убиенными на погост, предали их там земле и собрались возле часовни.

– Ты, Чурила, в Киев свой завсегда поспеешь,– говорил монаху Калина.– Поезжай-ко лучше с нами. Бери любого коня под седлом. Будешь мне другом.

Не сразу согласился Чурила. Слыханное ли это дело: только что дал обет смирения – и снова проливать кровь! Но тут же самого себя и словил: а у колодца? Не одну душу, почитай, отправил на небеса. Эх, будь что будет. Полно поганым безвинно хозяйничать на русской земле.

– Уговорил, сотник. С вами так с вами,– согласился он.– Только вот что скажу я тебе – с десятком воев от степи все равно не отгородиться. Изрубят нас половцы, а велика ли польза?

– Не изрубят,– убежденно сказал Калина,– потому как с нами бог и правое дело.

Напоив и накормив коней, отряд снялся с привала и ускакал на юг. Больше всех торопил Калину Миней.

– Горе у него,– рассказывал Чуриле сотник.– Был Миней, как и ты, смиренником. Божьим человеком его мужики прозывали. Промеж себя даже по деревням судачили, что у Минея ума не палата. Может, оно и так, кто знает. Жил он тихо, никому не творил зла. А хозяйка в его срубе была мать – древняя старуха Хоря, о которой сказывали, будто она с ведьмами заодно, будто на помеле летает. Знала Хоря разные премудрые слова, умела лечить от недугов, а Миней охотился в лесу на белок. Немало висело у него беличьих шкур, но ни одной из них он так и не продал. Чудно!.. И зачем ему только нужно было так много беличьих шкур?! А потом на деревню напали половцы. Много людей порубили, много пролили крови. Развели костер и бросили в него старуху Хорю. Минея привязали к дереву, чтобы глядел, как корчится в огне его мать... Тогда-то, слышь-ко, он и тронулся умом. Чуешь?

В темноте над вздыбленной буграми степью полыхали бесшумные зарницы. В высокой траве кричали испуганные ночные птахи. Кони осторожно косились во мрак. Вои тихо переговаривались. Калина попридержал коня. Отряд остановился.

В стороне, за оврагом, по краю которого извивалась тропа, слышался неясный шум. Он приближался, нарастал, и скоро в нем уже можно было различить отдельные звуки. Большой конный отряд переправлялся через реку.

Привстав на стременах, сотник, словно борзая, вслушивался в ночь. Вблизи раздался всплеск, послышалось чмоканье копыт по мокрой глине, ветер донес гортанные крики.

Калина тронул коня и спустился с берега в кусты, прилепившиеся к кромке оврага. Все последовали за ним. Снизу, от воды, пахнуло болотной прелью, с кустов осыпались крупные гроздья росы, пронзительно кричали лягушки.

С того места, где прятались вои, хорошо был виден противоположный берег реки. Он горбился и плыл, словно живой,– темная масса людей, коней и повозок.

– Половцы,– прошептал Калина, и Чурила вспомнил о пленных, которых они только что отпустили из деревни.

Вои притаились в низинке. Кони под ними возбужденно вздрагивали и фыркали. Но в шуме переправы их не было слышно. Там, где только что разворачивался отряд, уже скакали чужие кони, раздавались чужие голоса, скрипели чужие повозки.

Половцы двигались берегом, поодаль сворачивали в степь, и впереди, где скакала головная сотня, уже занимались багровые зарева пожаров.

2

На следующий день с утра отряд наехал на место ночной битвы. В низинке на зыбком податливом кочкарнике лежали русские и половцы. Топорщились в небо мечи и копья, пестрели разбросанные по зеленой траве красные и черные щиты. Вороны с утробным карканьем припадали к телам, а когда приближались люди, лениво перелетали на новое место. Поодаль темнели потухшие костры.

– На сонных налегли,– сказал Калина.– Горами людей накосили поганые.

В кустах послышалось чавканье копыт по болотной воде, и на поляну легкой трусцой выбежал серый конь, пригнув морду к земле, поскреб копытом траву, фыркнул и уставился на людей доверчивым оком.

– Ярик,– удивленно позвал Калина.– Да это ж Ромилов конь...

Услышав свое имя, Ярик встрепенулся и поскакал в сторону, словно приглашая их за собой.

На краю оврага Калина остановился и указал рукой вниз. Там, примяв под собой куст репейника, навзничь лежал воин в синем корзне. Кольчуга на груди его была порублена в нескольких местах, обнажившая розовую кость рана наискось пересекала череп.

Проворный Миней опустился перед воином на колени и приложил ухо к его груди. Некоторое время он слушал, потом лицо его посветлело:

– Жив.

Калина зачерпнул в шлем воды из протекающего по дну оврага ручья и осторожно обмыл раненому голову.

– Вот и встретились мы с тобой, воевода Ромил,– сказал он, скорбно ломая бровь.– Только нерадостной вышла наша встреча.

Вои за спиной сотника давали советы:

– На коня бы его...

– На коне не выдюжит.

– Где уж выдюжить, помрет в дороге. Вишь ты, сколько крови вытекло...

Калина приказал нарубить в леске жердей покрепче. Из жердей соорудили носилки, перевязав их прутьями; на носилки положили Ромила и перекинули их через крупы лошадей.

Отряд снова двинулся в путь.

Медленно ехали вои, боялись потревожить раненого. Миней шел за носилками пешим и время от времени смачивал Ромилу пересохшие губы. Воевода тяжело дышал, вскрикивал и звал кого-то в бреду.

– Русский ни с мечом, ни с калачом не шутит,– говорил Калина погрустневшему Чуриле.– Трудно стало нам, наседает степь на Русь, берет за горло. Мужики – ни до сохи, ни до жены; скоро спать будем ложиться – меч брать в постель вместо бабы.

К заходу солнца зной спал. Остыло налитое жаром небо, остыла пыльная дорога. А когда из-за туч выплыл двурогий месяц, вои спустились в овраг, развели костры, стали варить уху.

– Слышал я, в Суждале житье спокойное. Не с добра, знать, в Киев подался? – спрашивал Калина монаха.– Аль грехов много, пришла пора замаливать?..

– Всякое тому виной,– не сразу ответил Чурила.– И через золото слезы текут. Иду я в Киев, а сердце мое в Суждале. Хорошо у нас, это верно. Сейчас бы и повернул. А наперед так думал: «Киев – матерь городов русских. Где, как не в Киеве, русскому человеку воля?» Ан здесь и того горше. И всюду, куда ни глянь, одно: князья друг с другом дерутся, а кабы всем вместе да навалиться на степь?..

– Вместе-то? – встрепенулся Калина.– Вместе со степью справились бы... Я тебе правду скажу: нет в наших князьях согласья – в том и беда. Рубят нас по одному поганые. Сегодня изрубили Ромила, завтра порубят меня...

– А вы-то чьи будете? – поинтересовался Чурила.– Киевские али северские?

– Мы русские,– сказал Калина,– а служим князю

Ярославу. Ходили с ним на Святослава черниговского, пожгли Лутаву и Моравск. А после, как Олег северский бежал из-под Стародуба, Роман смоленский подступил к Киеву...

– Выходит, Киев нынче под Романом? А куда же подался ваш князь?

– В Луцк. Чего было ждать? Наш-то князь – тоже не святой. Киевляне на него в обиде за прежнее, и хоть Роман послал за ним, чтобы ехал опять в Киев, он не послушался. Так Роман и сел на его место... А из Романа какой князь? Мягок он, боится Святослава... Давыд же завел ссору с братьями – вот и пришли на Русь половцы, пожгли города, пограбили божьи храмы, а сколько людей наших угнали в полон!..

Рвут на части князья родную землю, ссорятся меж собой. Стоит великий город на Днепре беззащитен и одинок. Дерутся из-за него князья, проливают русскую кровь, призывают черных клобуков и поганых – только чтобы выше всех сидеть, только чтобы в Киеве. А великая-то Русь подымается за Окой. Там русский человек сидит прочно, блюдет отцово и дедово, гордится своим укладом, пашет землю, возводит храмы не беднее киевских. Далеко смотрел Андрей.

А что, как и Владимир пошатнется, не устоит; что, как подточат и Ростово-Суздальскую землю княжеские усобицы?!

Невеселыми думами встречал Чурила малиновый рассвет над степью. В белесом небе кружили вороны, с юга ползли тучи, на горизонте ворочалась далекая гроза...

К полудню небольшой отряд Калины, таясь по балкам и мелколесью, добрался до небольшой крепости. На земляных валах, увенчанных частоколом, толпились вооруженные люди.

После недолгих переговоров отряд впустили в ворота. Тотчас же носилки с раненым воеводой окружили бабы и ребятишки. Бабы голосили, ребятишки пугливо жались к их подолам. Спустившийся с вала розоволицый подвижной мужик взял сотникова коня под уздцы.

– Слава те, господи, слава те, господи,– частил он заплетающимся языком,– Едва дождались. Слава те, господи!..

– Да в чем беда? – удивился Калина.

– Поганые, батюшка, поганые,– встряла в разговор молодуха с распухшими от слез глазами.– Всю ночь, почитай, мужики-то сторожили на валах...

– Было такое,– кивнул розоволицый,– Нынче ночью степь-то будто вызвездило. Уж причащались, думали – не устоять. Ан пронесло. Нажгли костров, но к городу не приступили.

– И много их было?

– Тьма...

– Врешь, Силуян,– не поверил ему Калина.

– Вот те крест,– поклялся розоволицый.

Калина задумался. Слова Силуяна обеспокоили его. Глядя на раненого воеводу, он думал: «Не миновать беды. Покружат поганые по степи – не сегодня завтра снова приступят к крепости». Но сотнику не хотелось преждевременно пугать людей. Он сказал Силуяну, но так, чтобы слышали и бабы:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю