Текст книги "Подземные дворцы Кощея (Повести)"
Автор книги: Эдуард Маципуло
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Кошкина распахнула дверь.
– Вы невоспитанный человек, товарищ ефрейтор. Вы намеренно заставляете себя ждать? Вы же последний остались! И кто вам только звание присвоил?
Поляница расплылся в улыбке.
– Так вин вкрав лычку у каптерке!
Кощеев с удовольствием смотрел на растерянного Зацепина, а Посудин подумал, что Кошкина терпеть почему-то не может бравых и подтянутых ефрейторов, которых любят младшие командиры.
– Пойдемте, славяне, – поднялся Одуванчиков. – Ничего у него не получится.
КОЩЕЕВ ДВОРЕЦ
После отбоя казарма некоторое время гудела солдатскими голосами. Старшина сидел за циновкой и не вмешивался. Затем не выдержал.
– Чтоб, значит, никаких звуков! – И ушел вообще из казармы, предупредив дневального, что строго с него спросит, если звуки не прекратятся.
Солдаты поострили на тему звуков. Зацепин рассказал несколько старых анекдотов. Отсмеявшись, опять вспомнили японца, которого «заарканили» Кощеев и Посудин. В который раз спрашивали, что интересно-полезного есть в том доте.
– Слезы, – ответил Кощеев из-под одеяла. – Пустые жестянки и две кучи дерьма. Одна для себя, другая для гостей.
– От брешеть! – отозвался Поляница. – Студент казав: гейши там сховались. Целая рота.
Поговорили о гейшах. Постепенно замолкли. Махорочный терпкий дух рассеялся. Казарма погрузилась в сон. Дневальный сидел у дверей на табурете, и над головой слабо светилась полоска фитиля керосиновой «семилинейки». Нервно прислушиваясь к тишине за стенами казармы, прибавил немного света. В его руках появилась книга. Бесшумно полистав, углубился в чтение. Был он похож на настороженного зверька, ворующего кур.
Кощеев ворочался без сна, перемалывая солому в тюфяке. Мозг и тело требовали отдыха – компенсацию за тревоги дня и бессонную ночь. Но не давала покоя мысль о подземном бункере, нежданном богатстве, приплывшем ему в руки. В силу фатальной испорченности он и не подумал доложить о подземном убежище. Он еще там, в бункере, подумал совершенно о другом…
Он яростно мечтал о Кошкиной, представлял ее то полураздетой, то совершенно раздетой и неизменно счастливой в его крепких объятиях. Она была для него чудом и… страхом. В общем-то любая женщина сейчас для него была и чудом заморским, и страшилищем несусветным. Не знал он этого племени, не отведал за свои двадцать шесть лет ни любви, ни ласки какого-нибудь слабого, хрупкого существа, способного писать нежные письма. Борясь с тяжестью в себе, решил окончательно: «Не выйдет – запишем в неудачный эксперимент. Выйдет – запишем в удачный. И поставим первую галочку. Дожить бы до гражданки, а там! Мать моя мачеха! Танцплощадки, рестораны, производственные отношения! Сколько крупных и мелких галочек поставить можно!»
Он оделся, подошел к дневальному. Тот поспешно спрятал книгу.
– Как называется? – спросил Кощеев.
– «Том Сойер», – дневальный смотрел на него испуганно.
– Ничего, полезная для караульной и внутренней службы книга. Не заснешь. – Затем строго добавил: – Если меня долго не будет, шума не поднимай. А старшина спросит, скажи, желудком мается, сочка не слазит.
Дневальный был из молодых солдат, стариков уважал. Кощеев в его глазах был личностью.
– Скажу, – пообещал он. – А ты куда?
Кощеев не ответил, вышел из казармы. Ветер нагнал зимнего холода и почти утих. С неба сыпала редкая твердая крупа, щекоча лицо. Кощеев сделал несколько кругов вокруг медпункта, в котором красновато светилось окно, чем-то занавешенное. Потом решительно шагнул на крыльцо. Дверь оказалась незапертой. Он вошел и остановился у порога. За столом, накрытым простыней, сидели старшина, замкомвзвода Еремеев и Кошкина. Их лица были хорошо освещены огоньком свечи, как и разрисованные длинные картонки игральных китайских карг.
– Вечер добрый! – свирепо сказал Кощеев.
Кошкина посмотрела на него с удивлением. Широкое ее лицо показалось ему таким родным, что в груди у него сладко и больно заныло.
Старший сержант Еремеев, рослый спортсмен в броне тугих мышц, убрал со стола бутылку. Старшина грузно повернулся на стуле – четкий силуэт с нелепо горчащим усом, через который проникал яркий язычок спичи.
– А, это ты, – миролюбиво произнес он. – Что тебе, рядовой Кощеев?
– У меня раны открылись.
– Какие еще раны? – возмущенно спросил Еремеев.
Старшина занял прежнее положение за столом.
– Перевяжи его раны, товарищ санинструктор.
– При всех раздеваться не буду, – сказал Кощеев.
Кошкина хмыкнула. Начальство, чертыхаясь, вылезло из-за стола. Накинув на плечи шинели, ушли, по старшина тут же вернулся.
– Через восемь минут чтоб был на месте, боец Кощеев. Проверю!
– Можно, я буду через семь минут?
Старшина подарил Кощееву испепеляющий взгляд и вышел, тщательно закрыв дверь.
– Ну, что там у тебя? – Кошкина сидела, облокотись на стол. – Знаю я твои раны, Кощеев. Ну?
Он без спросу подсел к столу. Теперь она была совсем близко. Большая, теплая. На щеке, обращенной к нему, – неровный румянец, похожий очертаниями на Африканский материк. Ворот гимнастерки расстегнут, белое горло обнажилось.
– Дело есть, – он отвел взгляд от расстегнутого ворота.
– Может, завтра о твоем деле? Да и какие могут быть дела ночью?
Он рассказал о бункере, мимолетно ощутив при этом неприятное чувство, будто терял что-то ценное из личного имущества.
– Интересно… – протянула она. – Ты предлагаешь мне пойти туда? Сейчас?
– Завтра уже ничего не будет… Барахло вынут, а бункер взорвут, как полагается.
– Что у тебя на уме, Кощеев?
– Не трону, не бойсь. Так пойдешь? – он пристально посмотрел ей в глаза.
– И тряпки есть? Не врешь?
– Тряпок больше всего. Как в самурайском магазине. – Кощеев даже не моргнул. – И шелка. И вроде панбархат с креп-жоржетом имеется.
Она засмеялась:
– И новые галоши?
– Галоши не видел, а шлепанцев – завались, и все фабричные, ненадеванные.
– Как в сказке, даже шлепанцы есть. Замок Кощея, а посреди кровать?
– Кроватей не приметил. – Кощеев увидел, что она издевается над ним, и настроение у него сразу испортилось.
А Кошкина видела Кощеева насквозь. Ну был бы он посимпатичней, попредставительней, что ли? Ее первая и настоящая любовь, командир минометной батареи, был писаным красавцем. Убили его под Сталинградом, в самом начале битвы. Потом были другие – кто также погиб, кто сам ушел от нее в связи с передислокацией частей. И уже в Маньчжурии судьба свела с пожилым штабистом, человеком превосходным почти во всех отношениях. Женат и не женат – семья канула где-то во время оккупации. Если бы были живы, разве не откликнулись бы? Но пришили аморалку Кошкиной и ее штабисту. Его – с понижением в должности, ее – с глаз долой в трофейную команду, в ссылку, выходит, до самого дембеля. Как человек военный, Ефросинья Кошкина стойко перенесла очередной удар, не ныла, не тосковала и не злилась ни на кого. Но приближение гражданской жизни пугало ее – ведь сколько баб в России без мужиков, а она перезрелая военная девица. Неужто всю жизнь придется одной куковать?.. И вот – Кощеев. От армейских ухажеров, которым только бы урвать свое, сильно отличался. Но как с таким показаться на люди? Засмеют. Что же ты довел себя до такого вида, солдатик? Ведь другим же был, наверное?
– Ладно, – сказала она задумчиво. – Уговорил. Но если будешь руки распускать, убью.
В БУНКЕРЕ
Они карабкались но крутому склону сопки. Волны холодного воздуха и колючей снежной крупы разбивались об их лица, проникали под одежду, выдувая тепло. У Кошкиной был офицерский фонарик со светофильтрами, и она то и дело включала его – боялась темноты. Зеленый свет падал на груды щебня, обугленные деревянные балки и металлические штыри заграждений, смятые взрывом и гусеницами самоходок. Возле пролома в треснувшей бетонной плите, замаскированной дерном, остановились. Арматурная проволока была аккуратно загнута внутрь.
– А вдруг там кто-нибудь сидит? – прошептала Кошкина.
Кощеев встал на колени, запустил руку в пролом и вытащил японский длинный фонарик и пистолет – спрятал еще днем.
– Пусть сидит, – пробормотал он. – Даже интересней будет.
Когда-то, сразу после боев, саперы поторопились или были навеселе, так как бункер не был уничтожен взрывом, а лишь поврежден. Свет фонариков метался по бетонной норе, натыкаясь на стол, жаровню, множество малопонятных вещей. Из трещин в стенах с шорохом сыпались струйки земли и каменной мелочи.
– Здесь я его и захомутал, – Кощеев приблизил рефлектор фонарика к груде смятых одеял.
– Наверное, блох полно, – Кошкина тронула двумя пальцами обитую материей чурку. – Это что?
– Вроде подушки у них. А насчет блох ты зря, при мне самурай ни разу не почесался.
– Значит, привык. Не может быть, чтобы здесь не было блох. А это лампочка? Давай включим?
Они принялись искать выключатель и нашли электрощиток в железном ящике, который вначале приняли за сейф. В ящике оказалось несколько рубильников и пакетных переключателей. Кощеев с опаской включил самый большой рубильник, прислушался. «Пронесло», – подумал он. Электрощиток мог быть подключен к артпогребу или мощному фугасу под бункером.
– Заснул? – Кошкина отодвинула его плечом и включила все, что включалось.
Несколько небольших продолговатых ламп на длинных шнурах медленно зажглись. Потом стало нестерпимо ярко – Кощеев и Кошкина зажмурились.
– Полопаются, – сказала она.
– Пусть! – повеселел он, не без удивления разглядывая свой подземный замок. При свете фонариков бункер казался ему уютной каморкой в центре земного шара, а теперь…
Кощеев проверил все галереи, отходящие от бункера. Запер стальные двери на мудреные задвижки. Разжег жаровню.
– Ни креп-жоржета, ни панбархата, – хохотнула Кошкина. – Зато консервов из лягушатины – бери, не хочу.
Кощеев посмотрел на наклейки.
– Не лягушатина. Вот этот с бородавками – трепанг. А этот – вроде наших чилимов, только покрупнее.
От жаровни несло угаром. Пришлось приоткрыть двери – сразу потянуло свежим воздухом.
Кошкина, без шинели, с закатанными по локоть рукавами гимнастерки, ловко вскрывала консервные банки широким японским штыком и ставила их на жаровню.
– Так и быть, рядовой Кощеев, накормлю тебя омарами и самурайскими концентратами. Есть хочешь?
– Солдат всегда есть хочет – закон войны. – Кощеев тоже сбросил шинель, расстегнул гимнастерку. – А ты хочешь музыку?
– Заводи, Кощеев! Веселую!
На стеллажах среди оружия, амуниции, лощеных кирпичиков – сухих элементов Кощеев еще раньше заприметил зеленый ящик. Тонкий провод от ящика уходил в толщу потолка через водопроводную трубу. Кощеев с благоговением убрал крышку – точно «радиоаппарат». По крайней мере очень похоже. Пощелкал тумблерами и переключателями, и в бункер ворвался вихрь звуков: морзянка, голоса дикторов, музыка.
– Оставь! – крикнула Кошкина. – Вот эту оставь!
Мужские приятные голоса пели что-то ненатурально-красивое и ритмичное. Ласково похрюкивали саксофоны, томно и дрожаще стонали гавайские гитары… На бетоне распустились пальмы и агавы. Закатное солнце опускалось в теплые гладкие волны. На горячем песке лежали красивые люди и говорили о любви.
Кошкина присела на край стола и широко раскрытыми глазами смотрела сквозь Кощеева, сквозь толстенные бетонные стены. Кощеев судорожно вздохнул, к самому горлу (с чего бы?) подступили слезы. Он еще раз до боли в груди вдохнул в себя воздух, чтобы слезы не брызнули из глаз. Хотелось разреветься, рассмеяться, хотелось орать во все горло что-нибудь бессмысленное, самому непонятное… Какое все-таки волшебство – музыка, если душа обнаженная и чуткая, а вокруг нет войны и рядом с тобой Василиса Прекрасная, которую чисто по недоразумению зовут сержантом Кошкиной…
Он вдруг увидел свои некрасивые грубые руки, рабочее хэбэ, суконную спираль обмоток на тощих икрах. Увидел всю свою жизнь, уместившуюся на кончике саперной лопаты…
– Сытые поют, довольные! – с тихой яростью произнес он. – Сволочи…
Кошкина вздрогнула, вскинула на него растерянные глаза.
– Почему сволочи?! Разве плохо быть сытым и довольным?
– Ну да. Орать о цветочках и рыбках, когда… когда полмира сидит на могилах… А другая пухнет с голоду.
Потом пела женщина. Должно быть, на вражеском еще вчера языке, но все равно красивом, удивительном…
– Ишь как поют… А нам завидно. – Кошкина по-бабьи скорбно смотрела на него. – А нас зло берет, что сами не умеем, разучились… Хочу всегда такую музыку… Хочу хорошо одеваться, хочу быть красивой и довольной. И чтоб у меня было все – и койка не казенная, и корыто свое собственное, и люлька для ребенка… Разве плохо иметь это?
– Да не о том я! Вот ты жмешь на всю железку, делаешь положенное дело, всю войну прошла, а какая-то сука заграничная в это время жила припеваючи. Чем мы хуже их? Почему не они в рабочем хэбэ, а я? Почему какая-то дура ходит в шелках, а не ты?
– Наверное, кому-то положено все вынести… чтобы другие жили по-людски…
– К чертям собачьим! Боженька ишь как распорядился! А я не согласен!
Она провела теплой ладонью по его плохо выбритой щеке.
– Хватит надрываться. Не умеешь ты с женщиной разговаривать.
Музыка стихла. Кощеев тронул ручку настройки и тотчас наткнулся на родной голос. Женщина-диктор сдержанно рассказывала об учреждении всемирной федерации профсоюзов, о лечении кислородом пулевых ран во Владивостокском военно-морском госпитале.
Все пространство бункера тем временем заполнили вкусные незнакомые запахи. Из вскрытых банок, пузырясь, выливалась жидкость на уголья жаровни. Кощеев поспешно расстелил на столе большой лист бумаги. Мельком разглядев, что это карта УРа, так и прилип к ней.
– Вот это да! – удивлялся он, водя пальцем по лощеной бумаге. – Как здорово! Точно такая же была у лейтенанта…
Кошкина, прихватывая с помощью носового платка отогнутые жестянки, перенесла на стол все банки. Кощеев вытащил из-за обмотки алюминиевую ложку.
– Одной справимся.
– Почему же одной? – в ее руках появилась складная хромированная ложка.
– Подарок?
– Трофей. В немецком блиндаже нашла. И гравировка есть по-немецки: «Из вещей шарфюрера Штрауса».
– Штрауса? Случайно не того, что композитор? Ну, «Сказки Венского леса» и еще что-то.
– Этот – эсэсовец, шарфюрер вроде старшины у них или сержанта.
– Вот бы знать, неужели тому самому композитору Гитлер дал сержанта?
– Ничего удивительного, если тот самый композитор живой, то, значит, обязательно в армию забрали. Сейчас, может, в плену или сгнил давно.
– Хорошо, что успел «Сказки Венского леса» сочинить. Толковый вальсок, особенно в праздник под духовой оркестр. Неужели не слышала?
– Я названий не запоминаю, Кеша. А к чему?
– Да хотя бы вот так поговорить… Ну да ладно, пусть кто-нибудь другой разбирается в эсэсовцах и композиторах. Где у нас рюмки?
Чего-чего, а фарфоровых чашечек и металлических стопок в бункере хватало. Как и всевозможных баклаг и фляжек. Кощеев выбрал чашечки, которые показались ему поглубже, и, сполоснув их спиртным, наполнил.
– Сладковатое, – он постучал по стеклянной баклаге ногтем. – Наверное, генеральское. Слышал я, генералы, хоть наши, хоть чужие, только сладкое пьют. Медовуху, ликеры, настойки всякие…
– Вранье. – Она посмотрела в чашечку, вытащила кончиком штыка невидимую соринку. – Русский в любом звании – русский.
– За знакомство, – он хищно вдохнул в себя воздух.
– За знакомство, – согласилась она.
Они чокнулись чашечками, расплескивая на карту, и выпили. Он тут же наполнил чашечку из другой баклаги.
– А здесь горькая, зараза. Вроде с хиной.
– Ты осторожней… Назад не дойдешь. Вид у тебя – будто бревна на тебе возили.
Он засмеялся. Ему стало очень хорошо. Все здесь принадлежало ему. И Кошкина тоже! Он ел сразу изо всех консервных банок, не замечая вкуса.
– Значит, ты воевала? Даже с немцами?
– И с немцами, и с японцами, Кеша. Было дело – под пулями ползали. И убитым глаза закрывала…
– Не надо… про убитых… Награды есть?
– Есть. Медали… Четыре штуки.
– Считай, что пять. «За победу над Японией» еще будет. В указе сказано: всем, принимавшим непосредственное участие в боевых действиях против японских империалистов…
– Ты все указы назубок знаешь?
– Не все. Только о наградах и о демобилизации. У нас, дальневосточников, с наградами туго. Прямо беда для некоторых. Всю войну просидели в окопах на маньчжурской границе, все ждали – вот-вот грянет, вот-вот полезут. А сидя наград не заработаешь. Боевые награды за боевые раны полагаются, а какие раны у таких оборонных червей? Разве только чиряки да тоска зеленая. – Он отодвинул банку с карты, поискал в цветных линиях, водя пальцем. – Вот, кажется, здесь сопку брали. Опорный пункт… И вот здесь, тоже опорный пункт. А вот где самурайскую пушку раздолбали, не могу найти. Большая была пушка, железа – горы, но все под землей.
– Убивал?
Он помолчал, потом нехотя произнес:
– И что тебя тянет на такие речи?
– Значит, убивал.
– Одного в темноте. Ножом… Гнался за ним по подземному ходу. Сбросил ботинки и гнался. Потом руки долго дрожали… А когда самурайскую пушку искали, короче, отвел мне лейтенант позицию. Сижу один-одинешенек, но с автоматом, а вокруг ночь. Везет мне на потемки… В общем, положил я их тогда много, а сколько, даже днем некогда было сосчитать…
– Другие рассказывают с похвальбой.
– Так то другие. Старшина, наверное?
– Старшина никого не убивал.
– Все-то ты знаешь. – Ему хотелось назвать ее по имени, хотелось говорить о чем-то легком и веселом, но нужные мысли и слова застревали в каком-то фильтре.
Кошкина вытерла пухлые губы мятым платочком и подошла к «аппарату». Кощеев смотрел на нее, проклиная свою нерешительность. Опять будто свинцовая плата придавила. С трудом встал, шагнул к женщине. И только хотел обнять ее, сказать чудесное слово «Фрося», как Кошкина резко обернулась.
– Но, но! Без вольностей, рядовой Кощеев! – будто облила ушатом ледяной воды.
Кощеев грубо обхватил ее за талию. Она уперлась в его грудь крепкими руками.
– Я уйду, Иннокентий! По-твоему не будет!
Он залепетал что-то жалкое. Потом ему стало стыдно за свой скулеж.
– Значит, по-моему не будет?
Он сломил сопротивление ее рук. Лицо ее с африканскими материками на щеках было совсем близко. Он неумело поцеловал ее в подбородок, потом в то место в Африке, где находится Судан, потом наконец в губы, в плотно сжатые враждебные губы! Она стояла будто гипсовая фигура на морозе. Он расстегнул ее гимнастерку, отшвырнул ремень. Он раздевал ее и захлебывался словами. Опять не теми словами!
– Значит, мой портретик не по вас?
– Не по мне, Кеша, – бесцветно ответила она. – Подыщи себе что-нибудь другое, Кеша.
– Что-нибудь кривобокое, хромоногое, пятидесяти девяти лет от роду?
– Вот именно, – она оттолкнула его, прошла к циновке. Поворошила рукой груду одеял и плоских матрацев. Потом начала снимать сапоги и чулки. Теперь она хотела покоя и ласки. Теперь она желала Кощеева, и ей было немного стыдно от этого желания.
– Выбрось отсюда коптилку, – сказала она, сделав движение голым плечом в сторону жаровни. – И закрой двери. Не люблю, когда двери… И свет не люблю. – Она посмотрела на наручные крохотные часики. – Господи, уже третий час!
Радость распирала грудь Кощеева какие-то мгновения. Потом что-то изменилось. И Кошкина – вот она, сияет молочной белизной кожи, и времени – прорва, и сыт-пьян… Но, черт возьми, что-то плохо!
Он вынес жаровню в «каптерку», запер на мудреные запоры стальные двери бункера, выключил свет и включил японский фонарик.
– Ну, чего ты? – с раздражением сказала она, натягивая на себя одеяло.
«Почему так плохо? – терзался он, срывая с себя одежду, – Почему так плохо, когда должно быть хорошо?»
В темноте плавали голоса и тонко попискивала морзянка. Его рука занемела под тяжестью женского плеча, но он не решался пошевелиться. Он думал, что она спит, но вдруг услышал ее тихий, с каким-то изумлением, смех.
– А я-то гадала, старый ты или молодой…
– Ну и какой?..
– Молоденький.
Он почувствовал усталость и равнодушие ко всему на свете, даже к Кошкиной.
– Разве старшина не говорил тебе про меня – старик, уже двадцать шесть. И еще блатной, фрайер, жоржик?
– В печенках у тебя этот старшина, что ли? Неплохой он парнишка.
– Парнишка?!
– За что ты его не любишь?
– И правда, за что? Такой нормальный старшина, заботливый… Только насмотрелся я на таких заботливых… Еще пацаном был, в заботную компанию по бедности приняли, научили воровать, по фене ботать… Главного в таких компаниях паханом зовут. Мой пахан с меня три шкуры драл, учил понятию и почтению к таким, как он. Диктатура, но не пролетариата. Захочешь что-нибудь по-своему сделать – перо в бок схлопочешь, значит, нож… Злой был пахан, справедливость любил. Если увидит на улице человека в шляпе, затрясется весь и гонит нас, малолетнюю шпану, ту шляпу содрать, а очкарику надавать по шеям, чтобы не носил шляпу и очки, когда все вокруг в кепках и без очков. С малых пацановских лет он меня так воспитывал, и всегда я его ненавидел…
Женщина обняла его, поцеловала костлявую грудь.
– Все у тебя будет хорошо, я знаю…
Кощеев словно и не слышал ее.
– Потом он мне в каждом встречном мерещился, тот самый пахан… Какая-нибудь бабка на базаре семечками торгует или счетовод на счетах спит, а я в них паханов видел. Дать, думаю, вам нож в руку да удачу, и начнете права качать. Старшина такой же… А ну его! – И Кощеев «с ходу» рассказал анекдот: – Пришел урка, значит, уголовник, в парикмахерскую. Постригите «под бокс», говорит, но только быстро. Посадили его в кресло, он на часы смотрит и говорит: «Короче». – «Хорошо», – отвечает парикмахерша. Он опять: «Короче!» Она удивилась и говорит: «Ладно». Потом он встал, посмотрелся в зеркало – лысый. Она его наголо, оказывается… Слышала такой анекдот?
Он понял, что она улыбается.
– Слышала.
– Я его придумал, когда сидел в колонии. Потом сто раз его слышал от разных людей и даже здесь, в Маньчжурии, переводчик нам рассказывал харбинские анекдоты – мой тоже рассказал. Смешно?
– И никто не знает, что это твой?..
– Сначала я доказывал, даже дрался: мой анекдот – и все тут. Не верили. А теперь не доказываю. Зачем?
– А я верю, – губы ее касались его уха, приятно щекотали. – Вообще ты большой молодец, только никто-никто не догадывается.
– Все-то ты знаешь, – пробормотал он, проваливаясь в сон. – Теперь и про мой анекдот знаешь…
Кошкина пододвинула фонарь, чтобы лучше видеть обмякшее, совершенно изменившееся лицо парня. Мысли ее текли неторопливо, спокойные, чуточку «с грустцой». Знала она, что Кощеев будет долго помнить ее, будет переживать, будет видеть во снах и наяву. Знала, душой видела… И жаль было столь скоро состарившегося мальчонку, которому даже в радости теперешней чутко слышится беда… Было немного боязно, что беззащитный сейчас парнишка вдруг проснется и предъявит права на нее «по причине любви». У нее ведь своя жизнь, распланированная, обеспеченная техническими средствами и вторыми эшелонами – как боевая операция, требующая самого серьезного отношения. Как ему тогда объяснить, что нет в ее жизненных планах места рядовому Кощееву, хотя она его и жалеет, хотя стал он ей даже интересен…
Она услышала осторожные шаги в галерее и в ужасе сжалась.
– Кеша… – голос не повиновался ей.
Потом послышался странный плеск, словно за дверью был омут, в котором играла рыба.
– Кеша! – Она тряхнула его за плечи. – Проснись!
В галерее пропали все звуки. Замерла и Кошкина. Потом снова плеск, и что-то слабо ударило в бронированную дверь. И вновь – тишина.
«С ВАМИ НЕ СОСКУЧИШЬСЯ!»
Кощеев распахнул дверь, и на него хлынула вода. Кошкина вскрикнула. Волна подхватила пустые консервные банки и с грохотом шибанула ими о бетонную стену. Кощеев выстрелил из японского маузера в темноту галереи и побежал вслед за пулей, разбрызгивая ботинками лужи.
Кощеев, а за ним и Кошкина торопливо выбрались из пролома. Ночь не стала светлей, хотя дело шло к рассвету. Перед рефлектором фонарика мельтешили снежинки. Ноги по щиколотку проваливались в мягкий пух. К мокрым ботинкам и брюкам Кощеева снег приклеивался намертво.
Кощеев встал на колени и внимательно осмотрел следы при свете фонарика.
– Японские колеса, – пробормотал он.
– Какие колеса?! – Кошкина нервничала.
– Коры. Бочата… Обувь, говорю, японская. Подошвы хорошо отпечатались. – Он сделал несколько шагов. К болоту побежал…
– И не думай… – Она сразу поняла его. – Напорешься на штык или пулю.
– Разве догонишь, – он выключил фонарик. – И на лошади теперь не догонишь, а следы снегом заметет… Кто же это был?
– Пора нам, слышь? Дневальные, наверное, картошку почистили, печь растопили. Пойдут повара будить – а где повар?
Они вернулись в лагерь к самому подъему.
– На физзарядку становись! – звенел жизнерадостный голос Еремеева. – Ремни и пилотки оставить! Кто там в шинели? Кощеев? Есть освобождение от физо? Ах, нет? А ну шагом марш в строй! И без шинели!
Слушаюсь, – сказал Кощеев и пошевелил пальцами ног. Ботинки еще влажные, можно сыграть на этом и увильнуть от зарядки… Но почему-то не хотелось проявлять активность.
Он занял свое место в строю. Мотькин толкнул его в бок:
– Чой-то тебя на кровати не было?
– Упал я с кровати, не слышал разве? Все слышали, а ты не слышал. Дневальный напугался, до сих пор икает.
– И чо, всю ночь на полу пролежал?
– Не хотелось вставать, сон уж больно хороший приснился. Будто старшину разжаловали, и я ему говорю, командира любить полагается, рядовой Барабанов. Он отвечает: слушаюсь, товарищ командир.
Солдаты засмеялись, но как-то не так. Кощеев оглянулся: старшина Барабанов стоял возле вешалки с аккуратно заправленными шинелями и угрожающе накручивал ус.
– Значит, так, рядовой Кощеев… После физо зайдешь ко мне в канцелярию.
– Где ж ты был? – шепнул Зацепин. – Нехорошо без друзей.
– Чого пытаете, хлопцы! Шо, не знаетэ? Дезертировал в ридный край, а там усю водку вже выпылы. Вот и вернувсь, – Поляница захохотал басом.
– Сам ты из деревни, – огрызнулся устало Кощеев. – В сидоре лапти хранишь, чтоб домой вернуться при параде…
После физзарядки состоялся неприятный разговор со старшиной.
– Рассказывай, Кощеев, где был, что видел.
– Вообще? За всю жизнь?
– Нет, за сегодняшнюю ночь.
– Отпустил бы ты меня, старшина. Всю ночь животом маялся, таблетки пил. Может, у меня холера? Пусть товарищ Кошкина меня получше прощупает.
– Значит, так, рядовой Кощеев. Бесстыжий ты человек. За самовольную отлучку в полевых условиях объявляю тебе пять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Все. Хватит. И никаких гвоздей.
– Дать бы тебе волю, старшина, сожрал бы меня и кости не выплюнул…
Хотя дневальные картошки не начистили, Кошкина успела приготовить фантастический завтрак из гречневых концентратов и самурайских консервов. Барабанов был восхищен.
– Удивили, товарищ сержант! Цены вам нет. – Однако былого благоговения в его голосе не было и в помине. – С хорошего харча и боец веселый, и задание выполняется в срок.
Кошкина присела на скамью рядом с ним.
– Трудная жизнь у него была. – Она чувствовала себя неловко. – Понимаете, товарищ старшина?
– У кого?
– Да знаете вы, у кого! Прицепилось старое, как болячка… Уголовщину не терпит, а словечки блатняцкие употребляет…
– Хулиган он, твой Кощеев! – Старшина решил, что пора перейти на «ты». – А говоришь, уголовщину не терпит. Жить без нее не может!
– Много вы понимаете в людях!
– А почему ты за него заступаешься! Вчера не заступалась.
На ее щеках резко выступил румянец.
– Ладно, товарищ Кошкина, не будем до ссоры доводить. Полезный ты для личного состава человек, гигиену опять-таки любишь. Прошу не серчать… Понял я сразу, что к чему. Среди ночи вдруг вода полилась из дырявых труб и кранов. Думаю, без рядового Кощеева тут не обошлось. И точно: в постели нет его, на очке, извиняюсь, тоже. Дотумкал немного погодя: это он в самоволке по самурайскому подземелью гуляет и шутки шутит… Поднял я кое-кого, заготовили мы на всякий случай воду во все емкости. За тобой послал – нету. Все, значит, понятно.
– А кому еще понятно?
– Сказать, что всем, – сбежишь со стыда. Сказать, что только мне, – не поверишь.
– Чихать я на всех хотела, – вспылила Кошкина. – И на вас лично, товарищ Барабанов, и на вашего Кощеева. Предупредите своих: только кто начнет приставать или ухмыляться – сразу отбуду в гарнизон.
– Так и порешили! – Старшина встал, расправил ремни. – А пока объявляю благодарность, товарищ Кошкина, за вкусно приготовленную пищу!
После завтрака Кощеев под присмотром Мотькина загружал цветной лом в бричку для новой «оказии». Мотькин определял на глаз, сколько получилось меди, сколько свинца и алюминия. И что-то записывал в тетрадь.
– А бронзу почему не считаешь? Бронза тоже цветмет.
Кощеев подозревал, что Мотькин не знает, что такое бронза, и не может отличить ее от меди или железа.
– Не приказано, – с беспокойством ответил Мотькин. – Ты давай шевелись, квашня. Эдак работать – и до обеда не управимся.
– Ты иди, спроси про бронзу… Вон ее сколько. – Кощеев еле держался на ногах. – А то придется вываливать все да бронзу считать.
– Ну и вывалишь.
– Пошел-ка ты подальше, Мотькин. Пока не спросишь про бронзу, и пальцем не пошевелю.
– Ладноть, хрен с тобой, Кощей. Побегу в канцелярию. А ты не останавливайся, собирай пока медяшки.
Как только писарь ушел, Кощеев забрался в разбитую сгоревшую легковушку, лег на торчащие во все стороны пружины бывшего сиденья, положил голову на холодное железо и мгновенно уснул…
Разбудил его взрыв. Со стороны лагеря неслись крики. «Фрося!» – ожгла мысль, и Кощеев выскочил из машины, побежал, разбрызгивая талый снег. Сквозь промоины в облаках ему в глаза светило бледное солнце…
У казармы горел танк. Густой дым рвался из моторной решетки на корме, и в черных кувыркающихся клубах мелькало яркое пламя. Высокая цилиндрическая башня, короткий ствол 47-миллиметровой пушки, хилые, будто камуфляжные, гусеницы – это был японский танк. По грязно-желтым бортам – черно-синие причудливые драконы.
Чумазый старшина стоял в луже, держась за голову обеими руками, и громко матерился. Бледный Мотькин суетился вокруг него. Дневальные с испуганными лицами носили ведрами воду из бочки, лили на танк. Кощеев увидел Кошкину – жива-здорова, удивленное румяное лицо, расстегнутый ворот гимнастерки. И остановился, приходя в себя.
– А черт с ним! Пусть догорает! – кричал старшина.
К старшине подошла Кошкина.
– Покажите, что там у вас? – сказала она строго. – Вы меня слышите?
Старшина слышал плохо.
– Контузия, – определила Кошкина и бережно повела его под руку.
Кощеев поймал дневального за полу шинели, того самого, который читал «Тома Сойера».
– Что случилось?
Дневальный поставил на землю пустое ведро, начал отогревать дыханием мокрые покрасневшие руки.
– Барабанов пригнал танк, – сказал он. – А Мотькин взломал пирамиду, высадил ногой окно – и противотанковой гранатой.