Текст книги "Подземные дворцы Кощея (Повести)"
Автор книги: Эдуард Маципуло
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
– Спаси, ирод! – устало упрашивал Бочкарев. – Озолочу! Век нужды не будет. На тебя работать станем всем семейством, всей родней. Как холопы на барей! Дочку тебе отдам, ей-богу! Их у меня много, любую выберешь…
Он говорил и говорил, а потом вспылил, едва не плача:
– Да ты и впрямь не понимаешь? Турок! Язви тя в душу! Басурман! Рожа росомашья! Оглоед!
Он ругался до самого утра. Когда я глянул из избы, весь двор был усыпан воронами и галками. Огромные мрачные птицы сидели на кольях и постройках, расхаживали по заиндевевшей земле. Копошились на телеге, толкаясь, ссорясь и шумно взлетая. Мертвое тело их привлекло. Я выбежал во двор и начал кидать в них поленья и камни. Они черной тучей поднялись над заимкой, оглушив хриплым карканьем.
Я отыскал в сараюшке обрывки мешковины, запачканной дегтем и навозом, накрыл мертвого с головой, стараясь не смотреть ему в лицо. Потом сверху накидал старой соломы, надергал ее с обрушенной крыши навеса. И придавил тяжелой доской. Теперь воронье не доберется до Прокла Никодимыча, его дух будет не так сильно обижаться на людей.
Нагружаясь дровами, я услышал громкое рыдание в избе. Неужели Сенька помер? От моей пули?! Я побежал в избу, ровняя полешки. Я пожалел, что не снял с Сеньки сапог, не облегчил рану… Ох, надо было снять!
Полутемная изба сотрясалась от сильного стука – это Бочкарев бухал лбом в половицы. Он по-прежнему был связан, но умудрился встать на колени и теперь отбивал поклоны и кричал:
– Господи, пошто ты меня так наказываешь? Я ж хотел церкву на те деньги заложить… отмыть грехи, как делают другие!
Я обомлел. Мне почудился дрожащий свет – он исходил от разбитого лба Бочкарева и освещал даже дальние углы, неподвижного парня, его заострившийся нос и почерневшие глазницы.
Бочкарев продолжал биться лбом и кричать безумным голосом:
– Сын, кровинушка, помирает, господи! Как же ты караешь! Пошто забираешь лучшего? Не беспутных дочек, не беспутную жену, а ведь Сеньку! Надёжу и опору! Послушного и грамотного, работящего!.. Господи! Я втравил его в дурное дело, мне и помирать в муках! Он-то при чем, господи Исусе?
Человек каялся. Лил кровавые слезы. Освещал лобовой болью окружающие потемки. Напрямую разговаривал с богом, будто поп-батюшка. И мой детский умишко был смят. Мне уже чудилась длинная светлая рука, которая протянулась с небес сквозь крышу и потолок, легла на разбитую в поклонах голову; Я тоже бухнулся на колени…
– Господи! – нечеловеческим голосом вопил Бочкарев. – Ты ж простил разбойника, распятого на кресте! Мы тоже распятые! Каюсь в шести убийствах и восьми больших воровствах! Каюсь – обсчитывал, бражничал, прелюбодействовал! Каюсь во всех лукавых делах и замыслах… Прими мое покаяние, господи! Измени мою душу! И помилуй нас…
Когда-то я стоял на коленях перед старой иконой и, заливаясь слезами, умолял русского трехголового бога спасти меня от Черной молитвы, умолял забрать меня всего в свой мир, сделать русским. Приблизительно так и получилось, как просил: меня усыновили, крестили, дали славное имя Феохарий, какого нет ни у кого в округе. Смирившийся злодей – милее богу! По себе знаю! Ведь каким злодеем я был! Бочкарев и вовсе принял покаяние! Теперь он вроде бы святой, выше даже ангелов…
Заливаясь слезами, я развязывал путы на подергивающихся ногах Бочкарева-старшего. Он продолжал стучать лбом о половицу, но кричал уже утомленно и невнятно. Я обломал ногти и пустил в ход зубы, я торопился изо всех сил, чтобы облегчить страдания святого Бочкарева, совсем забыв о ноже. Узлы были крепкие, полицейские, засекинской затяжки; все же я справился с ними и лег на пол без сил. Рядом со мной упал Бочкарев. Он молчал, тяжело дыша, пока в освобожденные от пут члены не потекла жизнь. Он снова начал биться и кричать – уже от обыкновенной боли.
V
Заимка располагалась где-то на полпути между городом и селом. Верст десять-двенадцать мы промчались единым духом. Я нахлестывал концом вожжи по блестящему крупу, и во все стороны летели брызги лошадиного пота. Матвей Африканыч Бочкарев выкрикивал просветленным дрожащим голосом:
– Быстрей! Ради Христа, быстрей!
Он лежал на телеге, обхватив руками оба тела, чтобы не свалились с телеги от тряски. Оказывается, его сынок еще не умер, просто погружался на время в беспамятство, а придя в себя, затевал нытье.
– Потерпи, Сенюшка, потерпи, родимый! – уговаривал его Бочкарев. – Господь бог не позволит! Господь всегда был на нашей стороне…
Лес внезапно раздвинулся, и в излучине спокойной светлой речушки появилось большое село – серые комочки построек на желто-зеленом лугу, неровные линии прясел, плетней, дощатых заборов с утолщениями ворот и калиток. И еще – церквушка со звонницей, кривобокая каланча… Бочкарев и вовсе воспрянул, запел какой-то псалом, но сбился в рыдания.
– Уже приехали, Сенюшка! Слава тебе, господи! Почти что у ворот!
Время подбиралось к полудню. Большинство таежников[9]9
В дореволюционной Сибири таежниками называли главным образом рабочих золотых приисков, а позже – вообще всех работающих в тайге.
[Закрыть] уже поднялись после вчерашнего веселья, а сегодня еще не успели как следует напраздноваться. Мало кто из них имел силы или желание удержаться от соблазнов. Да и зачем, спрашивается, накидывать на себя какую-то узду, если свыше дано распоясаться, размочить в вине утомленную душу. Для того и существует Христовоздвиженское, «выходное село». Распоясывание шло полным привычным ходом. По центральной Спасской улице катила большая толпа рабочих, сменивших лохмотья, лапти и разбитые поршни на старомодные, но праздничные зипуны с вышивкой на полах и рукавах, на хромовые и яловые сапоги и мягкие ичиги с острыми носками. Треньканье балалаек, «переборчатые» голоса гармоней, взрывы смеха…
– А ну, поддай, бабское племя, взбрыкни копытом!
Несколько полупьяных смазливых молодух тащили за оглобли сани-«американку», разукрашенные лентами и бумажными цветами, свежей хвоей. Обитые железом тонкие полозья с визгом скребли по голой земле, в санях прямо на сиденье стоял во весь немалый рост молодой мужик – в одной руке квадратная бутылка со смирновской водкой, в другой – длинный «пузырь» с заморским кровавым пойлом. Пьянь уже расслабила его мужественное красивое лицо, обрамленное русой бородой, и душу обволокло горячим желанием, присущим всем, наверное, русским во хмелю – объять мир, пригреть грешных людишек, дать им из «белых княжеских рук» то, о чем мечтают – еды, питья и утех. Это был очередной «князь» на пару запойных недель, а то и на больший срок, если позволит карман.
По таежному обычаю «князей» выбирали из числа самых удачливых трудяг, известных упорством, смекалкой и дерзостью в любой работе, щедростью в забавах. Такие парни в доску расшибутся, но заявятся в село по осени с карманами, полными денег. Или горы пустой породы перевернут, заработают на обычных «уроках» больше, чем вся артель. Или, ковыряясь по праздникам и ночами в воде и грязи, намоют «праздного» золотишка, принимаемого конторщиком по двойной цене. Или отхватят такой самородок, что хоть стой, хоть падай – никакой конторской казны не хватит, чтобы расплатиться. Сколько их, удачливых, становилось на миг миллионщиками, чтобы спустить все до нитки в «выходных селах». Чем больше спускал такой князь, тем большая слава гремела о нем по всей тайге. Имена этих людей запоминались на десятилетия, становились историей. Шаль, никто не составил их списков и жизнеописаний. А в будущие времена борьбы с «пережитками прошлого» сотрут из памяти народной их имена – «за ненадобностью». Не впишутся их подвиги в предысторию гегемона…
Покойный Прокл Никодимыч несколько раз бывал «князем», предводителем буйной праздничной толпы, выстилал улицу ситцами, и его имя было известно даже на Сахалине, куда попадали по этапу местные бунтари или обычные бедолаги, перегнувшие в веселье палку. Новый «князь» был давним товарищем и соперником Прокла, прошел выучку у него в «ближних боярах». И вот подфартило: урвал хороший куш на отводе горной речушки, снял пенку с нового разреза, работая день и ночь при свете костров и лун. Поэтому имелось кое-что за пазухой и в карманах плисовых, облитых водкой шаровар: комки слипшихся ассигнаций, горсти несчитанных серебрянчиков и медяков, да и золотые империалы можно было отыскать. Гуди, вселенная! Жри, пей, братва! Да не забывай кричать заздравицу первому на сей день человеку сибирской черной тайги!
– Многие лета князю Софрону Мартыновичу! – пронзают шум чьи-то истошные вопли.
– Многая! – ревет с большой охотой толпа.
– Слава его княгинюшке, Аглае Петровне!
– Слава!
На санях у ног «князя» сидят и лежат вповалку «бояре», его артельные друзья и бойкий радушный домохозяин. А как же без него? Тоже благодетель. «Княгиня» стоит рядом с «князем», держась обеими руками за его узорчатый кушак. Она во всем ярком, новом, увитая бусами и монистами поверх кашемировых шалей с долгими кистями. Красивая – спасу нет! Лицо, как у купчихи, гладкое, румяное; брови дугой, пушистые; глаза бедовые, вразлет, искрятся хмелем и женской силой. «Князь» с размаха целует «княгиню», будто с жадностью откусывает от сладкого пирога. Роняет бутылку «боярину» на голову – из сургучного горлышка хлещет кровавая струя на сафьяновый сапожок Аглаи, на ее кружевной подол, «Князь» тискает ручищей упругую грудь «княгинюшке», та визжит, пристойно отбивается. И все смеются, подзадоривают. И домохозяин, законный супруг Аглаи Петровны, хохочет, сверкая зубным золотом. А почто серчать, от ревности дуреть? Ведь игра! Сам господь велел и взрослым поиграть в дозволенные игры. Чем больше интереса людям в играх и чем больше в них приятных чувств, тем меньше жмутся они и торгуются. В настоящем веселье ведь позор деньгу считать, и достойно – вынимать из кармана, сколько войдет в горсть, и кинуть на прилавок или, лучше, приказчику в лицо. Или, еще лучше, – самому хозяину в мордень! А то и плюнуть шутя. Знай наших! Ну а если еще и бабу его потискать при всем народе – это ли не праздник для работящей души?
И не хочется думать, что каждая копейка слеплена из тяжких трудов, крови, пота, вытья по ночам от болей в костях и тоски в душах да полита слезами покинутых семейств. Каждая копейка – кусок рабочей жизни. Вот и стоит всегда над таким весельем запах крови и мертвечины. Большое жертвоприношение идет! Кто-то пожирает ломтями и кусищами твою унылую жизнь – разве не волнительно? Разве не захватывает дух от острых ощущений?
И бьются в радости с пеной у рта деревенские дурачки в вывернутых шубах, с размалеванными лицами. И с ними баба с бородой, известная всем Бороду-ля, – то хохочет, то плачет, то обзывает кого-то последними словами.
А какой-то мужичонка в новом картузе по самый нос вдруг замирает среди веселья или выползает в задумчивости из толпы. Знать, предчувствие беды стукнуло в головенку: может, кто-то из домашних помер, не дождавшись отца семейства с заработков? Прислонясь к забору, плачет пьяными слезами, трезвея с каждым всхлипом. Судорожно шарит по карманам – может, не до конца обобрали? Может, случится чудо? И бывает, что господь приголубит грешника. Замечает вдруг мужичонка ассигнацию, втоптанную в грязь. Или «княжеская» щедрая рука засовывает ему за пазуху «жмень деньжат». Или что-то провалилось в карманную дыру да застряло за обмоткой. И мужичок, обалдев от счастья, бежит к аналою, ставит самую толстую свечу, а то и две во благодарение господу богу за чудо, а также Софрону Мартыновичу. А потом спешит в шинок, корчму, блудный дом. Ведь не до конца еще размахнулся душой, ведь держал ее взаперти столько месяцев, и, может, случая больше такого не представится, чтоб гульнуть по-людски.
И вот он опять неотличим от других, пьет, ест, поет и пляшет, как и все вокруг, волтузит кого-то, и его волтузят неизвестно за что, и баб осоловелых охаживает чуть ли не на паперти церквушки, где еще не догорела толстая свеча, а то и две. Содом и Гоморра!..
Вот куда мы ворвались на громыхающей телеге с хрипящей лошадью в хомуте.
– Расступи-ись! – рвет воздух пронзительный голос Матвея Африканыча, и люди шарахались прочь, кого-то сшибло, кто-то закричал.
Но увязли мы в людях, как в песке. Набросились они на нас.
– Кто такие? Почто несетесь, закатив шары?
– Напоить! – кричит издали «князь». – Вусмерть! От моего имени! За мой счет!
Дурачки в шубах первыми увидели тела на телеге, подняли хай, тут и другие начали протирать глаза. Бочкарев налегал на голос:
– Да, да! Смотрите! Энто мой Сенька помирает! А энто Прокл Никодимыч! Из болота вынули! Вы по-гляньте, что с ним сделали нехристи!
Толпа и вовсе притихла, кто-то стряхнул с головы шапчонку, и все дружно начали обнажать головы. Только рыжий долговязый гармонист не мог остановиться, все порывался доиграть частушку, его успокаивали со всех сторон подзатыльниками и оплеухами, пока он не свалился с гармонью и не уснул.
– Ой, мои кровиночки! – пронзительно запричитала Бородуля и хотела упасть на тела, как водится на похоронах в деревнях. Ее покамест удержали. Толпа расступилась, и «князь», оттолкнув «княгиню», подошел к телеге. Лицо побледнело, напряглось. В ручище хрустнул блестящий козырек модного картузика из разных клиньев.
– Говори, говори, Африканыч. Излей горе, – проговорил он растерянно.
– Мне Сеньку спасать надо! Да товарища похоронить!.. – Бочкарев вдруг ударил меня ногой, сшиб с телеги. – Энтот татарчонок! Погляньте! Из той компании! Моего Сеньку подстрелил, как и Прокла! Истинный хрест! Вот и ружье! Погляньте – военное! Разве у татарвы из улуса может быть такое военное? Убивцы где-то здесь, в селе! Пропивают грабленое, как все честные люди…
Меня тут же хотели разодрать на части, «князь» не позволил. На одних гаркнул, другим дал по морде; «бояре» и дураки пришли ему на помощь. Он схватил меня за волосы, поставил на ноги.
– Покажи нам своих, оол[10]10
Оол – парень (на языках алтайской группы).
[Закрыть]. Живой останешься. Клянусь!
Бочкарев помчался дальше, сшибая раззяв и отдельных пьяных, засекинская лошадь едва не падала, спотыкаясь и вскрикивая, как человек. А меня потащили по избам, превращенным в кабаки и постоялые дворы «на сезон», по многим лавкам и магазинам, где убийцы должны обменивать «брюшное золотишко» на жизненные блага.
Бочкарев домчался до своих ворот, и тут лошадь грохнулась на мостовую, сломав оглобли… Засекин в это время сидел за большим бражным столом в «горенке для путников». Тут же была винная лавка с приказчиком – стенка из полок, заставленная бутылками, бутылями, банками, туесками. Бывший сыщик поил на свои кровные трудные денежки красногорских мужиков. Уже перезнакомился со всеми, даже облобызался со старшим на вечную дружбу до гроба. И тут внезапно заполошный голос, зовущий домочадцев и приказчиков.
– Никак хозяин?! – поразился Засекин. – Надо поздороваться…
Он вскочил из-за стола и пошел к выходу из горенки, новые товарищи хватали его за полы зипуна и рукава.
– Да сядь ты, мил человек! Почто всполошился? Хозяин сам придет, в пояс поклонится, если надо…
В низких дверях и столкнулись лицом к лицу. И оба отпрянули друг от друга, однако Бочкарев успел поймать Засекина за бороду – обычный прием усмирения буйных мужиков.
Засекин тоже действовал привычным способом – ударил коленом в пах, и грузный Матвей Африканыч со стоном повалился на порог, загородив дорогу своим помощникам. Правда, фальшивая борода сыщика осталась у него в руках, будто в утешение.
Засекин с ловкостью покатился кувырком по столу, расплющив остатки огромного курника, – кусочки бараньего сала и картошки брызнули в разные стороны. Затем вывалился из рубленого окна под стекольный звон. И следом – жалобный крик хозяина:
– Прокла он убил! Хватайте! Ну что же вы!
Несколько человек разом полезли в окно и застряли, порезались о торчавшие обломки стекла. Кто-то побежал вкруговую – через дверь.
Гневный Бочкарев накинулся на растерянного зятя, стерегущего винную стенку. Завернул ему «свинячье ухо», обычное наказание для тупых и ленивых приказчиков.
– Почто дал ему в окошко выпасть! Прогоню-у-у!
– В сей момент поймаем, тятенька! В сей момент! – заверещал тот, скривившись от боли, однако не сопротивляясь.
– Да и мы подможем, Матвей Африканыч, – сказал старшой красногорских мужиков, похожий на журавля, обутого в поршни для потехи. – Приказывай…
VI
Я вырывался из рук, тащивших меня по селу, и орал: может, Засекин услышит? Он-то придумает что-нибудь! И еще я пытался объяснить этим озлобленным и плохо трезвеющим людям, кто именно убийца. Но я уже был частицей зла в их глазах, и меня лупили без всяких скидок на возраст и жалкий вид, принуждая искать дружков по душегубству, которые затерялись где-то среди порядочных людей… Жизнь продолжала готовить меня к каким-то будущим особенным лупцовкам и пинкам. Если принять известный тезис, что ничего зря не происходит.
Меня гоняли по каким-то грязным закоулкам-переулкам, вталкивали в какие-то дворы и сараи, затаскивали по шатким лесенкам на сеновалы, где спали вповалку мужчины и женщины, несмотря на ясный день.
– Такой малой и уже убивец! – удивлялась «княгиня», не отставая от нас. – Ну, посмотрите на него! От горшка два вершка и уже!
Ее законный мужик сжал мою шею до хруста позвонков.
– Можеть, знаешь, куда золотишко запрятали? То, что из Прокла вынули? И из других. Ведь многих побили, да? Вон сколько мертвых встречается по всей тайге кажный год!
Его пальцы были сильные, не ведали, что творят. Я забился, закудахтал и мог, наверное, тут же кончиться, если бы не «князь». Он начал вырывать меня из рук домохозяина, тот не пускал.
– Ну дак схлопочешь, Парамон Ильич! – И «князь» врезал кулачищем по золотым зубам. – Запиши повреждение за мой счет, Парамоша! Во сколь себя оцениваешь?
Он пришлепнул сотенную бумажку к окровавленному лицу благодетеля. Аглая Петровна вскрикнула, хотела грудью встать на защиту родного человека, но тот натужно засмеялся.
– За такую цену можешь ишшо раз стукнуть, князюшка!
«Князь» Софрон не заставил себя упрашивать, снова приложился от души: не любил он своего благодетеля, сразу было видно. Того понесли куда-то откачивать.
– Ну, дурак! – сказала «княгиня» и ткнула кулачком «князя» в бок: – Чо Парамон-то тебе плохого сделал?
– Да путался под ногами! Надоел!
Так с приключениями и гоготом жарких глоток прошлись по селу от края и до края, потом вернулись в центр, к дому Бочкаревых. А тут уже народу – не протолкаться, пушкой не пробить; куда больше людей сбежалось, и местных, и пришлых, чем суетилось возле нас с «князем». Тесовые крепкие ворота были распахнуты настежь, и потные торопливые люди выкатывали прямо на мостовую большие и малые бочки, несли бутыли и бутылки – все это, не мешкая, распечатывали. И народ налетал с разной посудой в руках, а то и просто с картузом или крестьянской войлочной шапчонкой, пропахшей потом. Торопливо черпали, с жадностью пили, захлебывались. Дармовщина, получше «княжеской»! «Князь» рюмку-другую поднесет да заставит славу кричать себе до хрипоты, а тут – молча и от пуза! Сколько влезет!
Женщины, девки и ребятишки семейства Бочкаревых бегали взад-вперед с испуганными и мокрыми от слез лицами, раздавали в любые руки еду и закуску – вареное мясо, колбасы, шаньги, пироги, творожники, караваи хлеба и бублики, засахаренные фрукты, конфеты, пряники, даже просто морковку и брюкву, даже связки лука и сушеных грибов. Тут же разваливали на лепестки кадушки с мочеными яблоками, хрустящими груздями, квашеной капустой – в вилках и в разной сечке… Все годилось, все разбирали-расхватывали. Гул стоял от благодарственных выкриков. И только малыми кучками, почти незаметными в общем мельтешении, стояли самые спокойные и рассудительные люди, из местных хозяев, да и рабочих, беседовали, не решались по душевному складу накинуться на дармовщину. Что-то тут было подозрительно, со вторым смыслом… Зато ближние «бояре» начали толкать «князя» в оба бока.
– Чо делать-то будем, Софрон Мартыныч? Может, с поиском повременим? Какой без нас-то праздник? Люди не поймут, господь накажет.
– Правильно, – сказала Аглая Петровна, скорая разумом. – Сюда все сбегутся, если уже не сбежались, изо всех погребов выползут, со всех сеновалов спрыгнут. Надо здесь искать, князюшка.
– Да? – «Князь» поднапряг хмельной ум и высказал высокое решение: – Пусть оол ищет здесь!
Тем временем на перевернутую бочку из-под капусты влез сам Матвей Африканыч Бочкарев – раздерганный, распаренный, но его побитый лик вроде бы светился радостью. Замахал руками, заполошно закричал:
– Слушайте, православные! Душа изболелась грешная, выскажу все!
Люди принялись успокаивать друг друга. Вспыхнули отдельные скандалы и потасовки, какого-то буйного макнули головой в бочку с брагой, чтобы остудить, но он вырвался и ушел в питье по пояс, чуть не захлебнулся – выпал с воплем, опрокинув кадку… Тут бы хохотать всем миром, но Бочкарев заговорил напряженным страдальческим голосом:
– Господь меня стукнул в душу! Православные! Осенила меня благодать неземная! Ради чего я жил, братья? Ради денег проклятых? Да забирайте все! Отдаю имущество, добро – и горбом нажитое, и воровством, и лукавством! Принародно каюсь, господи, прости мои великие прегрешения! Забирайте все, православные! Пользуйтесь без зазрения совести! Именем господа все раздаю!
– А жить-то как будешь, на что, Африканыч? – чей-то сердобольный голосок.
Дородная жена-хозяйка не выдержала, запричитала на высоком крыльце, обхватив руками резной столб.
Еще более дородная незамужняя дочка тоже заголосила, ударившись лицом об ее спину.
Бочкарев сбился с тона, погрозил кулаком крыльцу.
– Стервы! Из-за вас все! На вас горб гнул, лукавил, народ обсчитывал! Несите все из сундуков! И украшения с себя сдирайте! И юбки, и чулки! В сермяге ходить будем! Заслужили!
– Ух ты, Африканыч, святая душа! – сказал громко и с удивлением «князь». – Вот не знал!
И какой-то мужичонка с оторванной штаниной поднес «князю» в поклоне полный картуз какой-то вонючей жижи.
– Пей! Мартыныч! – закричал с бочки Матвей Африканыч. – Тут и поминки, и воскресение души!
«Князь» выпил, крякнул и вместо закуси выжал из картуза себе в рот. Внезапно я увидел зыряновских рабочих, которые чинно стояли на отшибе, – узнал я их по могучему парню с белыми волосами: возвышался он над толпой на три головы, не меньше. Я вырвался из потных «боярских» рук и бросился к ним, под их защиту. Ведь они вытащили из болота тело Прокла после моих криков, значит, должны правду сказать всем…
Зыряновские, конечно, меня не узнали – одежонка в клочьях, морда затекла, нос распух.
– Ты чо, паря? – оторопело спросил сутулый мужик. – Чо надо?
И тут случилась еще одна прискорбная нелепость: хмельной возбужденный люд накинулся на зыряновских, решив, что это и есть шайка убийц в обличил порядочных людей.
Избивали их нещадно – и крепкими гранеными бутылками, и кольями из ближайшего забора.
– За что, сволочи? – пронзил шум и гам чей-то истошный крик. – Хоть скажите, за что уродуете?
Уже избитые в кровь, зыряновские мужики схватились насмерть с обидчиками: не привыкли они бегать от колья и неясностей. Сутулый пожилой рабочий в забрызганном кровью светлом азяме увернулся от дубины и «взял на калган» – ударил головой врага под заросшую бурой волосней челюсть, тот с воплем повалился на спину, задрыгал от боли ногами. Сам же сутулый закричал:
– Наших бьют! Зыряновских!
На такой клич, говорят, даже мертвые вставали из могил, если родичи или товарищи звали. Здесь тоже нашлись хорошие знакомцы – по питью и по работе, начали махать кулаками уже на стороне зыряновских. Огромная толпа распалась на большие и малые кучки, избивая друг друга, как будто всю жизнь они готовились только к этому занятию.
Вообще-то, «гудения» таежников в Христовоздвиженском почти всегда заканчивались таким образом. Многие серьезно готовились к массовым побоищам, где можно и свою силушку показать, и рыло свернуть кому-нибудь набок, желательно – торгашу-христопродавцу, обдирающему рабочий люд как липку… Так что я с Засекиным и Бочкаревым лишь ускорил начало самой главной забавы.
Я метался среди побоища, вопил, визжал, плакал. Я пытался им втолковать, что совсем зря они убивают друга друга, что во всем виноват Бочкарев. Что Бочкаревы и есть та шайка убийц, которую искали! За мной погнался какой-то мордастый парень в клетчатом пиджаке, но я шмыгнул под ноги дерущимся. И тут меня схватил за волосы белоголовый зыряновский «аксакал». Он был голый по пояс, успел скинуть одежду, чтобы не попортили в драке, безволосая мускулистая грудь его была уже пятнистой от битья.
– Ты пошто всех на нас натравил? – рявкнул он мне в лицо.
У него были редкие зубы, черные от какой-то таежной еды или закуски. Он мимоходом «смазал» по уху дюжего «боярина» в красной рубахе, разорванной до пупа, – тот заверещал от боли, завертелся юлой.
– Не натравливал! – вопил я. – На спасение прибежал к вам! Бочкарев… «князь»… эти пьяные… – мне хотелось выложить сразу все.
Сзади подкрался кто-то с березовой жердью на взмахе. Запоздало выкрикнули товарищи:
– Берегись, Димка!
Жердь хрястнула о могучую спину «аксакала», с треском переломилась, и он шлепнулся от неожиданности на четвереньки, но тут же резво вскочил, хотел было наказать обидчика, а перед ним уже другой драчун – рыжий плюгавый мужичонка, в каждой руке по бутылке с отколотым дном. Страшное оружие в пьяных руках. Уже не бутылка получается, а какая-то абракадабра со многими лезвиями… Но Димка Чалдон не стал хватать мужичонку за руки, а просто стукнул кулаком, будто кувалдой, по его мокрому темечку. Тот сразу закатил глаза под белесые надбровья, выронил стекляшки, подкрашенные чьей-то кровью, да и сел на них. Смех и грех…
– Охолонь, братва! – взревел Димка и снова врезал кому-то под дых. – Охолонь, говорю! Покрошу ведь!
Димка Чалдон – тоже известная личность в тайге, и характером, и кулаками. Они у него и на самом деле пудовые: одним ударом медведя укладывал.
А тот, кому он врезал под дых, оказалось, сам «князь»! Разгоряченный, умных слов, даже громких, с одного раза понять не в силах. Но крепкий здоровьем все-таки был: другого такой удар сломил бы, как тростинку, а этот лишь отлетел на полшага, скривился, будто горсточку кислицы разжевал. Потом размахнулся от души со всей пьяной злобой – Димка Чалдон едва успел отшатнуться, рабочий кулачище с гирькой в ладони прошумел возле самого виска.
– Пьяных не бью! – опять взревел Димка, наливаясь кровью. – Уйди, Софрон! Проспись!
Тут на меня накинули какую-то тряпку, обмотали веревкой вокруг шеи. Я задохнулся…
VII
Очнулся от болезненных шлепков по щекам. И еще сильней зажмурился на всякий случай.
– Хватит придуриваться, Феохарий, – спокойный голос Засекина.
Я открыл глаза: родное лицо с фингалом! И бросился на шею Фролу Демьянычу, обнял изо всех сил и еще стиснул зубы, чтобы не разрыдаться. Но слезы сами потекли, невозможно было с ними справиться.
– Все хорошо, джигит. Все здорово, – в голосе Засекина что-то дрогнуло. Он похлопывал и поглаживал меня по спине. – Мы еще живые, джигит. Мы еще что-то можем. Ведь можем?
Вокруг торчали обезглавленные стебли подсолнухов и груды побуревшей картофельной ботвы. Толстый, потный полицейский в перепачканном землей мундире вдавливал тяжелым коленом какого-то мужика в развороченную, затоптанную грядку. Тот хрипел, пытался кричать, и в его рот набивалась земля. Его клетчатый пиджак был разорван на спине, и была видна желтая блестящая подкладка. Я узнал: это он гонялся за мной, когда все дрались!
– Не надо жестокости, Потапыч, – сказал недовольно человек благородного вида, сидящий на корточках. – Вы же знаете, не люблю ничего такого.
– А вы отвернитесь на время, господин управляющий, – произнес дружелюбно Засекин. – И ваша совесть останется чистой, как у этого младенца.
Лицо управляющего было загорелое, чисто выбритое, только под носом чернел пушистый квадратик усов.
– Ну-ну, будет вам, Засекин…
– Куды тащил мальца? – допытывался полицейский, продолжая вминать мужика в землю.
Тот не выдержал:
– Да в баню же! Отпусти, фараон! В баню приказали, я и понес!
– Ага, помыть, значит, решили мальчонку. А то вишь как загрязнился. Кто велел – в баню? Сам хозяин, что ли?
Мужик заныл, захрипел, начал грызть землю.
– Значит, сам, – удовлетворенно подытожил полицейский. И оглянулся на Засекина: – Все по-твоему выходит, Фрол Демьяныч. Ты уж извиняй нас, недалеких умишком, усомнились давеча… – И посмотрел на управляющего.
Тот кашлянул в кулак. А Засекин польщенно хмыкнул.
– Я же говорю, там у них пыточная. И пытают исключительно красногорских. Торопятся станишники, ва-банк пошли.
– Так что теперь? – спросил управляющий.
– Ждать будем, когда сам хозяин пожалует. На крови и возьмем, с поличным.
Они переговаривались, а я был счастлив, сидя в междурядье на ботве, вдыхая влажный дух земли и картофельной ботвы. На боковых тонких стеблях подсолнухов остались малые шляпки-уродцы, и на них раскачивались, щебетали воробьи, выклевывая последние семечки. Со стороны села послышались выстрелы, крики. В вечереющее небо полезли сизые клубы дыма.
– Из охотничьих палят, большой калибр, – сказал Засекин, прислушиваясь. – Разошлись вовсю таежники, остановиться не могут.
– Господи, спаси их души грешные, – перекрестился со вздохом полицейский, сидя на примолкшем мужике. – Вот так всегда: накуролесят, набезобразничают, а потом слезы льют. Сущие дети! Аж сердце кровью обливается…
– Ну, ну! Так уж и обливается, – усмехнулся Засекин. – Все же знают: здешняя полиция имеет долю в каждом грехе. Чем больше драк и буйства, тем больше можно потом с мужика содрать. На покрытие урона и судебных дел. А лечить начнут – совсем лафа. За каждое ребро – по цене лошади.
– Ох, и злой у тебя язык, Демьяныч, – полицейский обидчиво выставил нижнюю губу.
Я рассказал о том, что произошло на заимке, о покаянии Бокчарева и запальчивых словах про шесть убийств и восемь случаев большого воровства.
– В это трудно поверить, – потрясенно проговорил управляющий. – Покаяние – и вдруг такой перевертыш. Как же так? Разве не он толпу подзуживает?
– Подзуживает! – Засекин с силой бросил комком земли в никуда. – Есть такое понятие «дрянь-человек»: когда из всего самого святого делают корысть, когда готовы обгадить любой стыд, любое добро, лишь бы себе была польза… Слишком много такого дряньца развелось. На каждом шагу можно встретить! Что-то случилось с матушкой Россией. Обовшивела, как больной перед смертью.
– Ну, хватит, господин Засекин, не к месту эти речи. – Управляющий хотел подняться во весь рост, но я разглядел между стеблями подсолнухов какое-то движение, затем – людей.
– Идут! – вскрикнул я, и все распластались, даже управляющий.
А полицейский стукнул кулаком по затылку пленного, вбивая его лицо в землю.