Текст книги "Эмма"
Автор книги: Е. Теодор Бирман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
15
Шарля похоронили по еврейским обычаям, высокий худой раввин в длинном пиджаке откланялся в молитве, за что-то благодаря бога. Здесь я узнал, что матери Шарля уже нет в живых, отец его присутствовал, он был похож на легкую, поставленную на попа, не заправленную табаком седую папиросную гильзу. Его поддерживала за локоть неизвестная мне пожилая женщина. С некоторым опозданием узнавшая о происшедшем заплаканная Эмма связалась со мной, она попросила меня взять пока на себя обязанности по воспитанию Берты. Уж не знаю, приняла ли она это решение себе в наказание, ради блага Берты или из жалости и дружбы ко мне. У нее, я понимаю, и в мыслях не было, что я откажусь, и она была права. Она не верит, несмотря на мою очевидную причастность к гибели Леона, в преднамеренное убийство. Слава Фейербаху, ее трезвый ум отворачивается от подозрений в заговорах и конспирации. Посмотрев на дело со стороны, как это сделала не только Эмма, но и следователи, трудно предположить, что такой преступный замысел мог быть рассчитан и исполнен практически. Зато не трудно было ей догадаться, с какой нежностью и желанием я займусь воспитанием Берты. Я знаю, Эмма долго говорила с ней по телефону, объясняя ей свое решение. Мне не положено знать, как решаются такие вопросы между женщинами. Но Берта быстро привыкла ко мне, ей понравился заданный мною тон равенства между нами и то уважительное внимание, с которым я неизменно относился к ее желаниям и потребностям. Открытая, как большинство здешних детей, чисто женские вопросы она решала со своими школьными подругами, не догадываясь, что с их матерями существует у меня договоренность на сей счет. «Мы с такой-то (Нетой Шерер) и ее мамой накупили всякой всячины», – говорила она и протягивала мне счет из магазина. Я выписывал чек.
В нашей повседневной жизни я не инициировал «нежностей», но когда она, случалось, бросалась мне на шею, каменел, а она тогда заглядывала мне в глаза и, я уверен, не без детского тщеславия находила в них мою тоску по Эмме, что привязывало нас еще больше друг к другу. Когда самой Берты не бывало дома, я бродил по комнатам, не собирая и не наводя порядок в разбросанных ею вещах, ведь я изначально, покупая эту квартиру, воображал ее именно такой.
Глупая моя шутка в полиции насчет посылки рассказа на конкурс в Россию вспомнилась мне, когда одна из местных компаний сотовой связи учредила проект по «поддержке и развитию талантов русскоязычных деятелей израильского искусства» и в рамках его объявила литературный конкурс. Я послал туда несколько образчиков своей «малой прозы» и оказался в числе отмеченных за один из рассказов, наполненный подражанием и имитацией. (Здесь уместно заметить, что я никогда не пытался подражать Флоберу или Толстому. Ведь они, in my humble opinion, захватывают воображение прежде всего глубиной, и если вы сумеете нырнуть так же глубоко, можете позволить себе меньше заботиться о затейливости языка и изысканности способов изложения). Этот успех в литературном соревновании укрепил меня в мысли о правильности избранного мною подхода к написанию настоящих записок. Рассказ назывался «Жизнь по Прусту», он один из немногих, чье появление никак не связанно с Эммой и не имеет к ней никакого отношения, хотя и был написан во времена пика нашего с ней романа под великолепное настроение одним чудесным солнечным утром, которое ныне могу сравнить только с чистым, радостным, лишенным вожделения чувством, которое испытываю к Берте, дочери Эммы и Шарля. Утро, пусть даже выдавшееся мрачным, объемно, глубоко и полно иллюзий, которые трудно развеять отрицающим покачиваниям вершин деревьев. Ночь, близкое дно ее плоской черноты, вызывают во мне отвращение. Утром я выстраиваю мысленные диалоги с Эммой, пытаюсь ее рассмешить, думаю, как с толком использовать в этих записках то, что помню и то, что придумалось лишь сегодня, вечером чувства мои притупляются и остается лишь безумная тоска по ней.
«Жизнь по Прусту»:
16
Это был период моего страстного увлечения Набоковым. Я неожиданно для себя открыл, что читал его неправильно – по вечерам, в то время как его книги, как и всякие другие превосходные книги, следует читать исключительно по утрам, когда свежо восприятие, душа открыта для впечатлений и мир образов омыт нервной дрожью познания. Утреннее чтение стало возможным из-за закрытия стартапа, в котором я работал. Других предложений пока не было, и я без угрызений совести мог посвятить все свое время духовному приобретательству, которое, как утверждают, в конечном счете, одно и является оправданием приобретательству материальных ценностей. Это очень удобная точка зрения как для тех, кто обладает материальными ценностями в избытке, так и для тех, кому так и не удалось до них дотянуться.
Но тут и случилось несчастье. Очередной том Набокова я дочитал посреди недели, а ехать в книжный магазин за следующей книгой в среду было бы для меня тяжелым душевным диссонансом, так как книги уже много лет я покупал исключительно в выходные дни. Промучившись до полудня с этой дилеммой, я вдруг подумал (пожалуй, даже – меня осенило), что может быть, и Пруста я читал неправильно. Время было ближе к полудню, – я еще не обедал, кровь и другие жизненные соки не увлеклись еще исключительно пищеварительным процессом и гуляли по телу, питая мозг. Я оценил по десятибалльной системе готовность своего восприятия, выставил ему оценку девять и, воодушевленный и взволнованный, достал из книжного шкафа недочитанных мною много лет назад (примерно семь лет) «Девушек в цвету». Что, конечно, лишь мое произвольное сокращение полного названия книги, которое звучит так: «Под сенью девушек в цвету». Из книги торчала оставленная семь лет назад закладка – банковская распечатка тех времен. Раскрыв книгу и быстро убедившись, что героев и идеи романа я помню только приблизительно, я задал себе вполне естественный при таких обстоятельствах и даже неизбежный вопрос: дать ли формалистскому, начетническому началу возобладать в себе и читать от закладки или проявить добросовестность – начать книгу сначала? Но «Под сенью девушек в цвету» это вторая книга романа «В поисках утраченного времени», а значит, если быть добросовестным до конца, то начинать нужно с первой книги – «По направлению к Свану», содержания которой я уже совсем не помнил, кроме разве что факта, что Сван, кажется, еврей или с еврейством как-то связан. Да и об этом напомнил мне Набоков, упомянув Свана в связи с происхождением своей героини. Тут мне стало ясно, почему вот так, в среду, я вдруг подумал о Прусте. Это Набоков толкнул меня под локоть. Еще некоторое время я колебался. Но я твердо знаю о себе, что человек я решительный и в подобных ситуациях, требующих нелегкого выбора и трудных решений, никогда не говорю себе: «Я подумаю об этом завтра». Стоит этой женской мысли появиться в моей голове, как я переполняюсь энергией и решительностью и, подобно Александру Македонскому, делаю мгновенный выбор – рублю свой гордиев узел решительным и острым мечом воли. Вот и теперь: я сначала захлопнул книгу, а затем тут же раскрыл ее страниц на пятьдесят после закладки и, как выражались в старинных романах, целиком погрузился в чтение.
И вот что я прочел. От первого лица герой книги повествовал о трудном расставании с матерью перед поездкой (на отдых?) в поезде. Судя по тому, что в поезде герою предстояло ехать с бабушкой, я заключил, что герой молод, из того же, что врач посоветовал герою выпить пива или коньяка, чтобы преодолеть волнение перед предстоящей поездкой (бабушка не одобряла этого совета), можно было предположить, что герой – не ребенок. В самом деле, неужели французский врач посоветовал бы ребенку выпить для обуздания чувств пива или коньяка, да еще без одобрения бабушки? В поезде герой смотрел на синюю оконную занавеску, перебегал от окна к окну, чтобы мысленно собрать воедино разорванную колеблющимся поездом цельную картину мира, а на остановке окликнул девушку, предлагавшую проезжающим путешественникам молоко в кувшине. Она не успела к нему со своим молоком, но герой еще долго лелеял ее образ в душе, мысленно устремляясь к нему и воображая встречи с этой девушкой в окружении чудных пейзажей, неотъемлемой частью которых представлялось очарованному герою мелькнувшее в его жизни явление девушки с кувшином молока.
На этом месте я отложил книгу, поскольку был уже эмоционально переполнен прочитанным, безнадежно заражен им. И уже знал, что в предстоящие выходные не поеду за Набоковым. Я – на крючке у Пруста, этот крюк засел у меня под ребром, и мне не сорваться с него. Меня неожиданно и глубоко потряс метод Пруста – это возбужденное видение мира с его океаном бесчисленных и удивительных деталей. Я просто не мог не последовать за этой путеводной звездой, ярко осветившей вдруг мою словно пребывавшую до этого в потемках душу. Я решил, следуя указанному Прустом методу, миллиметр за миллиметром исследовать окружающий меня мир, не скупясь расходовать на него отпущенные мне природой любознательность и душевный жар. Я решил начать с закладки в книге.
Как я уже упомянул, это была банковская распечатка семилетней давности. Все эти семь лет я упорно работал и теперь не торопился заглянуть в нее, намеренно томя себя сладким предвкушением того острого наслаждения, которое я смогу ощутить, увидев, насколько я стал богаче за это время. Говорят, о двух вещах считается непристойным и даже невозможным спросить у человека в Европе: сколько у него денег и за кого он голосует. Самым странным образом именно эти две вещи меня нестерпимо тянуло всегда поведать первому встречному. Ведь это такие волнующие подробности, которые так много говорят обо мне. Разве это не прекрасно – встретив человека, сказать ему: «Здравствуйте, я голосую за Рабина, и на личном счету у меня сейчас 121 тысяча шекелей!» Если бы все вели себя так же, мир был бы другим, совсем, совсем другим.
Строку за строкой я стал разбирать распечатку. Пожалуй, не стоит вам задерживать свое внимание на этих строках, они довольно скучны:
– 8.72 – банковский сбор за ведение текущего счета;
– 314.59 – компании сотовой связи;
– 19.00 – банковский сбор за смену ш. (непонятно, что это за «ш.», но, видимо, так надо);
– 1100.00 – снято мною со счета;
– 16.50 – за две чековые книжки;
+73.08 – процент с вклада (это в прибыль).
Никаких итоговых сумм я не обнаружил, но это обстоятельство нисколько не остудило меня и не повергло меня в уныние, несмотря на то, что мои планы порадоваться своему обогащению за протекшее время оказались грубо нарушены.
Упоминание Прустом пива отвлекло меня от размышлений на финансовые темы. Я вспомнил о том, что в холодильнике меня ждут шесть бутылочек «Carlsberg», закрепленных в легкой картонной упаковке в виде арки, своей элегантностью подчеркивающей красоту кеглевидных бутылочек (или это кегли бутыловидны? Над этим стоит поразмышлять). Однако картонная арка из-за своей картонной же шершавости далеко уступает бутылочкам-кеглям в красоте, сочности и глубине цвета. Нечего и говорить о том, чтобы устроить конкурс красоты между этой картонкой и бутылочными этикетками – верхом изобразительного бутылочного совершенства (если вы почувствовали здесь дух насмешки, то совершенно напрасно: и я не сравниваю эти этикетки с Вермеером – это другая красота, другой стиль, другой поворот жизни, если хотите). В холодильнике не шесть, а только пять бутылок, одну я выпил вчера, вспомнилось мне. Чтобы не нарушать установленной мною последовательности созерцания, я решил спуститься за пивом с закрытыми глазами, что и удалось сделать без приключений в дороге. Со смеженными веками мне удалось вскрыть бутылку, но когда на обратном пути я приблизился к ступеням, ведущим на второй этаж, меня поразила мысль, что я ведь не знаю о своей лестнице, по которой спускаюсь и поднимаюсь много лет, самых элементарных вещей, например сколько в ней ступеней. Я открыл глаза, и моя лестница (бежевая с белым, хевронский мрамор ступеней с белым каркасом) предстала предо мной. Я сосчитал ступени. Их было восемнадцать. Если бы я не читал Пруста и меня спросили бы, сколько ступеней в моей лестнице, я бы затруднился с ответом. Но теперь ответ будет у меня наготове. Восемнадцать. И к этому я еще прибавлю, что наиболее изысканной, особенной, ветреной и неверной следует признать восьмую ступеньку, не только поворотную, но и приходящуюся на угол двух стен, из-за чего ей придана форма ячейки пчелиных сот с одним срезанным углом. А если бы этот угол сохранили, то он жалил бы поднимающихся по лестнице подобно рассерженной пчеле. Восьмая ступень – правительница, принцесса без королевы. Трапециевидные и треугольные ступени на повороте лестницы образуют прослойку лестничной аристократии, своей формой отделяясь от нижнего сословия – прямоугольных ступеней, о которых только и можно сказать, что они совершенно одинаково прямоугольны, но не лишены прямоугольного очарования.
По возвращении к исходной точке путешествия за пивом (а началось оно от кровати в спальне, на которой я читал Пруста) я задрал голову с бутылкой (пиво было на дне, большую часть я успел выпить, знакомясь с лестницей), и тут внимание мое привлекла зеленая портьера над стеклянной дверью, ведущей на балкон. Это случилось еще из-за того, что ее колыхнул ветер, и при этом с нее не посыпалась пыль. И эта история, объясняющая, почему на портьере нет пыли, достаточно интересна, чтобы быть приведенной здесь.
Еще совсем недавно на ней была масса пыли, которую не так просто удалить пылесосом, который, как мне представлялось, скорее создал бы на ней пыльные полосы. По этой причине я воздерживался от чистки пылесосом. Если портьеру постирать, думалось мне, то она неравномерно полиняет, а может быть, и съежится. Да и сама мысль о том, как придется снимать карниз, на котором висит портьера, как непременно что-то завалится, что-нибудь потеряется, что-то непотерянное я не сумею вернуть на положенное место, заставляла меня бесконечно откладывать вопрос о чистке портьеры, пока один из рабочих, пришедших белить комнату, не протянул мне уже снятый карниз вместе с покрытой серым мхом портьерой со словами: «Вы, конечно, хотите ее постирать». «Конечно», – ответил я тоном, не допускающим иных возможностей. Когда я повесил выстиранную портьеру на место, оказалось, что никакого ущерба стирка ей не нанесла. И даже осталась в моих руках тесемка совершенно непонятного предназначения (портьеру вместе с карнизом, как вы помните, мне подал маляр, и, торопясь положить ее в стиральную машину, я не запомнил точного назначения всех деталей). Выстиранную тесемку я аккуратно сложил вчетверо и сунул на верхнюю полку шкафа под груду других вещей, справедливо полагая, что эта тесемка если и понадобится мне, то уж гораздо позже носков, трусов, старых джинсов, свитеров и застиранного полотенца, которые в общей массе занимали выбранную мной для сохранения тесемки полку. Что же интересного в этой истории с портьерой и тесемкой? Может быть, и ничего. Но все же есть нечто завораживающее и волшебное в неприхотливом тлении фитиля обыденности.
Тем временем выпитое пиво попросилось наружу, как просится с той же целью за дверь воспитанная кошка. Я никогда не отказывал в этом кошкам, не было у меня намерения отказать в этом пиву. Путь от кровати к туалетной комнате короток. Он пролегает мимо трюмо. Я не стану описывать пока всего, что навалено на нем, как и не приведу критического описания субъекта, промелькнувшего в зеркале, а устремлюсь прямиком (тому есть весьма настойчивая причина) к санитарному предмету, упоминание о котором в изящной словесности требует всегда особой изощренности. Наименование этого санитарного предмета нельзя вставить во фразу, как, например, «он ушел» или «она заплакала». Будучи, даже самым якобы незаметным образом, помещенным в любую фразу, этот санитарный предмет немедленно станет центром фразы, ее полюсом, средоточием внимания. Не стану отнимать у вас наслаждения самим поразмышлять над этим предметом, сидя на нем. Я же обращусь к детали, которую вы, возможно, опустите в своих размышлениях, к необходимой части санитарного изделия – его сиденью. Дело в том, что я никогда не пренебрегаю сиденьем. Настоящие мужчины, как известно, от пива освобождаются стоя. При этом мелкие брызги, которых они не видят и не чувствуют, попадают на их брюки. Я утверждаю, что все настоящие мужчины ходят в вечно описанных брюках. Соответствовать имиджу настоящего мужчины, разумеется, является и моей постоянной заботой, но при обстоятельствах, когда меня никто не видит (а меня действительно никто не видит в этом положении), я отдаю предпочтение сухим и чистым брюкам над никому не демонстрируемой мужественностью. Может быть, поэтому крепление моего сиденья быстрее разбалтывается, из-под крепящих его винтиков на белизну керамики высыпается стружечная горка, будто завелись в санитарном предмете сумасшедшие муравьи и выносят по крупинке песчаные холмики на блестящий белизной снег. Когда это произошло в первый раз, я затеял починку, придумав следующий метод: я разломал спичку на три части, два из трех обломков я осторожно вколотил в болезненно широкое отверстие, из которого выпадал расшатавшийся винт. Затем я ввернул винт, тут же въевшийся в тела спичечных обломков, и оценил свою работу, склоняя и выпрямляя голову, приподнимая и опуская сиденье. Увы, этого хватило ненадолго. Теперь на стружечную горку невидимые муравьи водрузили еще и обломки спичек, словно они были римляне с евреями и готовили кому-то гибель на деревянном кресте. Я нашел винт большего размера, тщательно сравнил его длину с толщиной крышки и, вооружившись мощной отверткой, которую в данном случае следовало бы именовать приверткой, соединил сиденье с собственно санитарным предметом самым, что ни на есть, надежнейшим способом.
Сидя на санитарном предмете, вернее на его сидении, имеющем свою собственную историю жизни, о которой я только что рассказал, я заметил какое-то странное несоответствие нынешнего вида туалетной комнаты обычному ее образу, сложившемуся в моей памяти. Солнечный свет ярко ложился на джакузи, и в низине фигурного дна словно застыл водяной островок, чей берег был глубоко и многократно изрезан, язычки-мысы его были до странности высоки, будто это была не вода, а силикатный клей, пролившийся на белое дно. И еще (ну да, это из-за необычного обилия солнца, жалюзи задвинуты полностью в стену) было ощущение яркой просторной бесприютности, словно в больничной палате, не хватало уюта, или будто недоставало чего-то, например большого белого пушистого полотенца на его обычном месте, хотя оно висело, как ни в чем не бывало, на своем крюке…
Ну откуда, скажите мне, у телефона эта зловредная привычка звонить именно в такие моменты? Или это изощренная месть (чья?) за предпочтение незабрызганных брюк принципам ортодоксального мачоизма? Вдумаемся в ситуацию. Необходимо прервать процесс, натянуть одежду, помыть руки, вытереть их полотенцем и уж затем бежать к телефону, не говоря уже о том, что неплохо было бы нажать на рычаг санитарного предмета и захлопнуть дверь туалетной комнаты, чтобы звуки домашней «ниагары», преобразовавшись из акустической волны в электрический сигнал, не достигли ушей собеседника. Немыслимо успеть сделать все это даже для Супермена или Микки-Мауса. Какие именно операции из этой процедуры вы решите опустить, чтобы успеть к телефону, мы не спрашиваем, уважая неприкосновенность вашей частной жизни. Но если же вы оставили звонок без ответа – увы, нам нечего вам сказать. Вы предпочли сухой формальный порядок, заведенную рутину – живому человеческому общению, вы живете не по Прусту.
Звонок был от старого знакомого. Это было предложение работы. Не соглашусь ли я быстро выполнить одну штуку – спроектировать многоточечную систему централизованного контроля утечек ракетного топлива. Есть еще один параметр, но об этом не по телефону. Конечно, не по телефону: там, где контролируют утечки ракетного топлива, неплохо бы измерять еще и уровень радиоактивного излучения. Я согласился, но, положив трубку, загрустил – на какое-то время мне придется проститься с исследованием глубин человеческого существования, с волшебством и роскошью чувств, с дрожью предвкушения неизведанных наслаждений и ознобом ожидания счастья, с горячим биением возбужденного, нервного пульса жизни по Прусту.