Текст книги "Эмма"
Автор книги: Е. Теодор Бирман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
6
И в последующие годы учебы, когда нам начали читать специальные предметы, Эмма не переставала умилять преподавателей тем, как ловко она подгибала и укорачивала ножки резисторов (которые у них тогда еще были), составляла регистры из триггеров (тогда это еще требовалось). Вы ведь помните? или слышали? или видели в старых фильмах? – тогда еще «подводили» часы по сигналам точного времени. Технический шаблон, деталь-призрак в новом фильме о временах нашей с Эммой и Шарлем юности.
Эмма-светлая-голова-умелые-руки. Это, по-моему, до некоторой степени шло в ущерб и за счет ее сексуальности. Весьма рослый ангелочек (плюс проклятый каблук) с прохладными глазами, сведший знакомство с парадоксами Зенона и императивами Канта, был убаюкан и сыт восхищением и любовью окружающих. А я не мог ей сказать тогда с уверенностью, что будь она даже на десять сантиметров выше меня, я все равно на десять килограммов умнее. Что касается ее роста, то мне всегда казалось, что высокая женщина и еще более высокий мужчина, поставленные рядом, выглядят как пара дебилов. Насколько я помню, мужья Nicole Kidman никогда не возвышались над ней и не затеняли тем самым ее великолепия.
Я пытался развить чувственность Эммы цитатами из ироничного Анатоля Франса, которым увлекся на третий год учебы. Однажды я привел ей слова одного из его героев о том, что лучшее в женщинах – их разнообразие. Но то, какими хвостиками Эммы мы с Шарлем оставались все эти годы, рациональную и логичную нашу подружку убеждали как раз в обратном. В ответ на эту сентенцию она лишь чуть растянула в улыбке свои чудные губы, покрытые тоненьким слоем помады наиневиннейшего бледно-розового цвета, отчего мои ничем не защищенные губы тотчас пересохли и побелели, инстинкт подсказал ей еще и на самую малость повысить температуру взгляда, и в тот же день я забросил Франса и потянулся к Достоевскому. Тогда я еще не испытывал к нему сегодняшнего чувства отторжения закоренелого рационалиста (сейчас проглотить религиозные восторги Достоевского, его всплески умиления мне так же тяжело, как насладиться выпавшим из младенческого рта слюнявым леденцом). Но в те времена моему самолюбию льстило, что я с такой легкостью проползаю вслед за прославленным автором по узким извилистым психологическим норам его романов, я широко раскрывал глаза, поражаясь каждому всплеску истерии в монологах его всемирно знаменитых скандалистов и скандалисток. Не знаю почему (возможно, и не без опоры на могучее литературное плечо моего нынешнего кумира, выпустившего гулять по миру по-настоящему трагического и мрачного «Гумочку»), но сегодня Достоевский представляется мне писателем для отрочества, а увлечение им – надежным свидетельством душевной незрелости или инфантильности читающего. Хорошо, готов сделать скидку для дам, склонных к взвинченности и глубокомыслию, и полагающих, что Достоевский поставил перед нами вопросы морали, до сих пор не решенные.
Я вообще много читал в то время, предчувствуя катастрофу в своих отношениях с Эммой. Писать же сам я никогда не пытался, разве что – так, камерные стишки по случаю чьего-нибудь дня рождения или женского праздника. И теперь, надеясь, что когда-нибудь доведу до конца эти свои записки, я порой задумываюсь – кому же я их тогда покажу: добрым знакомым, близким людям? Меня терзает сомнение, мне кажется, что многие старые мои друзья и знакомые, общение с которыми развивало и подталкивало меня в течение жизни, на выбранном мною пути – мне не опора. Они не примут перемен. Тем более что и сам я вижу в себе всего только начинающего компилятора. И вот дьявол, подбивший меня на эту затею, – уже пристроился за плечом и шепчет мне на ухо: «Представь себе безнадежно застрявший на дне морском корабельный якорь. И вот ты смирился с потерей, решился и уже освобождаешь цепь. И видишь, как конец ее, смотанный с барабана лебедки, уходит в волны. Бог с ними, с друзьями. Скажи им спасибо и забудь о них навсегда. Кто не с тобой – того как бы и нет». Но это не об Эмме с Шарлем, конечно.
7
Иногда мне, как сейчас, до смерти надоедает плести унылую паутину фабулы и безумно хочется взорвать ее чем-нибудь совершенно не относящимся к теме. Например, бросить читать, писать и копаться в Интернете (сверяясь и уточняя), а сшить из дешевой ткани мешочек с завязкой, выточить из дерева маленькие бочонки с цифрами на торцах, цифры покрасить в темно-вишневый цвет, раздать давно умершим старухам-соседкам моего детства карточки с тремя рядами цифр, тряхнуть мешочек и, запустив в него руку, достать наугад бочонок и торжественным голосом провозгласить: «У кого семнадцать?» Или сесть на землю и камнем разбивать грецкие орехи, глядя, как обходит, обтекает меня целеустремленная жизнь.
Вот сейчас возьму и совру вам, будто Эмма в юности могла подобно царю Александру Третьему гнуть монеты пальцами и ломать подковы. Гнула ли она пальцами мою волю? Нет, никогда. Сломала ли она мою жизнь? Несомненно.
Проблема многих мужчин – недооценка стройности женского мышления. Почти каждая женщина – прирожденный стратег. Кого в Риме назвали кунктатором? Так, посылаем слово в поиск. Первая строка – Фабий Максим, вторая: «Кунктатор. Кутузов». Медлительные успешные полководцы. Сидя в крепости, женщина-полководец внимательно присматривается к осаждающим ее полкам, батальонам и ротам и сама намечает слабое место в стене.
К концу учебы я стал замечать растущую уверенность Шарля. Успехи Шарля в учебе – заслуженная награда не только его усердию, но и его способностям и замечательно ровному характеру – не замедлили сказаться и на его статусе. Если во времена изучения философии и общеобразовательных предметов он еще мог показаться кому-либо «медным задом», то по мере приближения к дипломному финишу, он уже пользовался заслуженным уважением как преподавателей, так и студентов. Уверен, не это возвышение Шарля решило дело в его пользу, оно лишь ничего не испортило. Никогда не соглашусь с предположением, что Эмма была так же глупа, как Анна Каренина, когда та сознательно согласилась на брак с уравновешенным, предсказуемым человеком, которого недостаточно любила или не любила вовсе. Я подозреваю, что все было решено Эммой еще в тот первый день, когда нам представили Шарля. Она все решила тогда же, тут же, на месте, не выпуская из рук деревянную (тогда были еще деревянные) ручку скакалки. Уверяю вас, нет ничего последовательнее и тверже женского характера. Свои соображения подробнее я изложу позже, где-нибудь во второй части, когда герои повествования станут вам понятнее и ближе. Мне и самому, если честно, нужна эта пауза. Нет, один намек я все же позволю себе: она, я думаю, понимала, что любя ее так, как только и мог я любить ее, я вскоре научусь читать ее мысли, и этого ей не хотелось. Но почему? Что за ужасный характер! Непременно нужна ей была ее, только ее комнатка, с широким видом из окна на лужайку, за которой лежат поля? Миллиарды людей за окном видят лишь стены соседних домов. Чего ей было прятать от меня? Вид на что я ей заслонял?
На пятом курсе Эмма и Шарль объявили о помолвке. Шарль был счастлив, он избегал смотреть мне в глаза, так ему было жалко меня. Но и мне, и ему было ясно, что дружбе нашей пришел конец. Выражение невозмутимости я постарался придать прежде всего своей душе, надеясь, что оно отразится и на моем лице. Не думаю, что я кого-нибудь обманул. Спасибо, Эмма, я знаю, это ты настояла на отсрочке самой процедуры бракосочетания (слова, напоминающие мне танковую гусеницу… отползти… улизнуть…). Я не присутствовал на их свадьбе, удалившись по распределению (тяготы и преимущества позднекоммунистических порядков) на три с лишним тысячи километров. Я уполз на огромное расстояние, пусть и с бесконечно-страничным альбомом фотографий Эммы в памяти. Мне представлялось, что я улизнул.
8
Думаю, моему чувству к Эмме в ту пору недоставало зрелости и великодушия. Формально мы были ровесники, но Шарль с его ровным характером, похоже, не должен был больше меняться, поэтому его можно было с равным успехом считать двадцатилетним, сорокалетним или шестидесятилетним. В моем же чувстве преобладало желание, а это, как я ясно понимаю теперь, – ущербная страсть молокососа. Полноценная мужская любовь – это постоянная привязанность к женской мимолетности. Такое чувство в отличие от взрывного желания горит ровно, как восход солнца на цветной фотографии. Этого в годы нашего студенчества я дать ей еще не мог, просто пока не умел. Умею ли теперь? Мне кажется – да. Я помнил бы сейчас каждую нитку на внутреннем шве ее домашнего голубого халата с крупными цветами (я видел однажды такой на ней) и в то же время находился бы как будто в отдалении от нее, вызывая в ней инстинктивное стремление сократить расстояние между нами. Я был бы осторожен и бережен. Ее интегралы, плоскогубцы, философия и все прочие причуды были бы лишь пушистой накидкой на ее плечах, по которой проводишь легонько тыльной стороною ладони.
Беременной Эмму я не видел. Выстрел, произведенный Шарлевым птенчиком, внушал мне чувство омерзения. Впрочем, когда через несколько лет я впервые увидел девочку (ее назвали Бертой), – тут же смягчился. Это была такая откровенная копия Эммы, что я признал участие Шарля чисто механическим. Девочка была настолько похожа на мать, что пару раз я перехватил, как мне показалось, немного встревоженные взгляды Эммы и истолковал это, как проявление ею опасения – как бы наивный ребенок не выдал каких-то закрытых для постороннего уголков ее собственного внутреннего мира, не выставил на всеобщее обозрение, возможно, доставшийся ему вместе с внешностью по наследству и материнский склад характера.
Первое мое место работы мне не понравилось. Работа казалась мне слишком простой, но требовала знания и соблюдения огромного числа правил, относящихся скорее к порядку в технике, чем к ней самой. Чего стоила только наука о группах и подгруппах при нумерации чертежей в зависимости от их содержания или свод правил о порядке внесения изменений в них. Я скучал. Как-то выделиться в море инженерной канцелярщины казалось мне невозможным. Кроме того, что я должен был отработать определенный срок на этом предприятии, я был осведомлен и о сложностях со сменой работы, обусловленных моим неблагоприятным в империи того времени происхождением.
Объединение, на котором я продолжал работать, было настолько громадным, что только через два с половиной года работы на нем я встретил в одном из цехов свою одноклассницу, получившую образование в другом городе и тоже приехавшую сюда по распределению. В том, что мы вскоре сошлись с ней, было что-то от приятности встречи старых знакомых в новых обстоятельствах, но не только. Ее, как и Эмму, я не помню запрыгивающей в веревочный эллипсоид скакалки. Наверное, потому, что она была полновата. Она вообще была не очень заметной, училась чуть приличнее среднего. Как и многие из моих одноклассников, страдала бедностью речи. Полученное образование не изменило этого обстоятельства кардинальным образом, но придало ей некоторой глубины и повысило ее самооценку. Выяснилось, что в карьерной лестнице я практически ни в чем не опередил ее. Рядом не было теперь лучезарной Эммы, а ее собственное курносое круглое лицо, темные глаза, аппетитно выглядевшая (особенно в молодости) полнота ее фигуры, коротко стриженые каштановые волосы, – все это сложилось в образ, который в сочетании с давним знакомством отделил ее для меня от других. С ее стороны, подозреваю, тут был замешан некоторый личностный реванш.
Сколько мог продлиться роман на такой основе, столько и продлился. О чисто постельной стороне дела могу сказать только, что оба мы были очень старательны. Думаю, она никогда не расскажет обо мне своему будущему мужу. Не столько, чтобы не возбуждать в нем ревности, сколько просто потому, что давно уже забыла об этой небольшой интрижке и, может быть, вспоминает лишь когда попадается ей на глаза одна из школьных фотографий класса, на которых мы вместе с учительницами запечатлены сидящими и стоящими на скамейках в пионерских галстуках, позже – с комсомольскими значками на груди, либо глядим на выпускной фотографии из персональных поставленных на попа овалов с общей затейливой виньеткой, пуританской роскошью позднебольшевистской эстетики. Я сейчас разыскал этот фотомонтаж, напоминающий вид сверху на сектор римского амфитеатра, в котором зрители-ученики отвернулись от арены и не видят построившихся на ней в ряд своих учителей с директором во главе. Ага, теперь я понимаю, что помогло нашему мимолетному роману – кто-то надоумил мою пассию-пышку отказаться, наконец, от лошадиной челки. Ничего не способно так обезобразить женщину, как челка. Есть здесь и наша троица – я, невыносимая Эмма и якобы третий лишний – Шарль.
Как ни сомнителен и недолговечен был наш роман, а в сочетании с появившимся опытом работы, которую к тому времени я переименовал для себя из «канцелярской» в «организационную» и которая стала доставлять мне некоторое удовлетворение, привел к тому, что я еще пару лет не предпринимал никаких попыток изменить свою жизнь. Однажды, когда наши встречи с моей одноклассницей становились уже все реже и реже, но еще не прекратились вовсе, я шел по центральной улице города. Волосам моим было еще далеко до плеч, но все же они были очень длинны. Поэтому не было ничего удивительного в том, что скучавшая парикмахерша, улыбаясь, поманила меня пальцем из-за большого оконного стекла. Уже когда я вошел в салон, я разглядел легкомысленную, веселую трансформацию Эммы. Это так взволновало меня, что я до сих пор не могу понять как удалось мне едва ли не задремать под медленные прикосновения ее пальцев к моей голове (пребывание в кресле продолжалось сорок семь минут, это я точно отметил тогда). Подстригшись, я пригласил ее в кино на предпоследний сеанс, где мы смотрели фильм и я совершенно не «нагличал». Но когда мы гуляли после культурного развлечения, мне удалось рассмешить ее комментариями увиденного. Очень хотелось бы когда-нибудь прочесть толковую книгу об умении смешить женщин, написанную дотошным профессором. Мне было бы чрезвычайно интересно оценить, насколько мое на базе собственной интуиции построенное искусство соответствовало бы теории, и главное – чего недоставало мне, чтобы уже в студенческие наши годы по этому туннелю подобраться к Эмме.
В распоряжении моей новой знакомой была доставшаяся ей от бабушки часть дома с отдельным входом, но все соседские старушки хорошо знали ее, а ей непременно хотелось считаться с их традициями, не одобряющими открытых добрачных связей. Поэтому наша первая интимная близость состоялась в комнате на съемной квартире, которую я делил с еще одним молодым инженером и хозяином квартиры – вечным студентом тридцати с небольшим лет. Об этой квартире, вернее, о ее хозяине стоит сказать несколько слов. Третья комната квартиры, которую он и занимал, была, по сути, вертепом. Трудно понять, что находили в нем женщины, но факт – от воздержания он никогда не страдал. Лицо его только в статике (в идеале – на фотографии) можно было признать мужественным, но как только он начинал двигаться или говорить, в нем уже можно было обнаружить мягкость и вкрадчивость. Нос его, в общем-то, прямой, пропорциональной и правильной формы, состоял все же, как мне представлялось, из трех частей и, возможно, из-за усов ежиком, окончание его (то есть третья часть) казалась мне как будто подвижной и принюхивающейся. Впрочем, квартирохозяином он был гостеприимным и расположенным к своим квартирантам, если исключить то обстоятельство, что когда половая его энергия (действительно, почти неисчерпаемая) все же иссякала, и с очередной подружкой ему становилось тесно и скучно, он старался привлечь меня или моего соседа, а лучше обоих сразу к игре в преферанс. Поначалу мы охотно соглашались, чтобы развлечься вечером после рабочего дня, но в дальнейшем нам это наскучило, и когда очевидно становилось, что квартирохозяин наш уж очень тяготится одним только женским обществом, мы по очереди приносили себя ему в жертву, как дракону. С тех пор я потерял всякий интерес не только к картам, но и ко всяким играм, не связанным с физической нагрузкой, не исключая шахмат. А вот с подружками его у нас неизменно складывались совершенно платонические, дружеские отношения. Удивительно, какими замечательными друзьями бывают самые разнообразные женщины, когда они от вас не зависят и когда им нечего от вас скрывать.
В свою комнату вот этой квартиры я и привел мою парикмахершу. Я оставил ее одну, уйдя на кухню, чтобы приготовить бутерброды, помыть и разрезать овощи, открыть рыбные консервы и бутылку вина. Когда же я вернулся в комнату, то застал ее стоящей перед зеркалом трюмо полностью обнаженной. Поскольку я не бросился раздеваться, а наоборот быстро надел черный костюм, белую рубашку и повязал не находившую до сих пор применения концертную бабочку, то она так и продолжала смеяться, глядя в зеркало и опираясь кончиками пальцев о столешницу трюмо все то время, пока за ее спиной прятался суетливый джентльмен и лишь иногда показывалась то над левым, то над правым ее худощавым плечом его энергичное лицо и атласная черная бабочка.
Она осталась у меня на ночь, и я проснулся от ощущения губ на своих глазах, лбу, кончике носа. «Ты целуешь меня как женщину», – сказал я, улыбаясь и еще не открывая глаз. Сейчас мне кажется, что ее профессиональная привычка возиться с чужими головами была причиной внимания к деталям и подробностям моего лица, но тогда ужасная мысль, что кто-то, нависший надо мной, видит во мне женщину, едва не разнесла мой не вполне проснувшийся мозг. Я вздрогнул и широко раскрыл глаза, уставившись в два ее зрачка как в фары наезжающего на меня локомотива. И даже ответное, ее ладонью заглушенное «п-ф-ф-ф…» показалось бы мне похожим на выпущенный пар, если бы я не помнил с детства мощный слоновий характер паровозного выдоха. Разницей этой я, было, и успокоился, но она решила не давать мне опомниться и стала перечислять те предметы из парикмахерской, которые она принесет сюда, и которые послужат орудиями сексуального насилия надо мной. Она приложила ладонь как стетоскоп к моей ягодице и отслеживала ее испуганные сокращения при упоминании о расческе, ножницах и горячем фене. Я прятал голову под одеяло, ища убежища на ее вибрирующей от смеха груди. Больше я у нее никогда не стригся.
Это легкомысленное начало задало тон наших дальнейших отношений. У нее был чудесный легчайший характер, она была так просто рассудительна и даже по-своему умна от природы, что, кажется, пренебрегла за явной ненадобностью для нее всеми формальными школьными премудростями. Пожалуй, эта связь была самой безоблачно чистой из всех пережитых мною, не так уж многочисленных, кстати. Но как знать, не тогда ли, на почве моей неразделенной любви к Эмме, впервые тронута была порчей моя интимная жизнь, не тогда ли обвились вокруг нее первые кольца легкомысленности и иронии, лишая физическую близость ее по-настоящему сакрального смысла? Смешение эротики с иронией – пагубная метода, по моему мнению. И напоминающий предупреждающее рычание пса слог «ро» в обоих этих словах – предуведомление о возможных дурных последствиях смешения и употребления такого коктейля.
Когда однажды, идя по главной улице, я издалека увидел в ее парикмахерском кресле длинноволосого юнца и присмотрелся к неторопливым движениям ее рук с ножницами, я сначала притормозил, чтобы справиться с волнением, а потом прошел мимо витрины так медленно, чтобы она меня непременно увидела со стороны затылка.
К тому времени я уже почувствовал, что окончательно перерос тот вид деятельности, который был мне доступен на моем месте работы. Год назад (и за полгода до окончания срока, который я обязан был отработать на этом месте) я попытался подготовить почву для перехода в местный университет. Карьера молодого ученого, занятого пионерской разработкой, весьма прельщала меня. Признаюсь, что-то очень определенное и значимое (погоны и эполеты науки) чудилось мне в ученых степенях, а какое-то военное, офицерское начало, как ни странно, я всегда ощущал в своей душе. Я побывал на кафедре, аналогичной той, по профилю которой я получил образование в своем родном городе. Я интересовался не возможностью преподавательской деятельности, к которой меня вовсе не тянуло, но научными разработками при кафедре. Со мной встретился один из старших научных сотрудников, который сразу понравился мне своей скромной и деловой манерой общения. Он сказал, что у одного из его диссертантов возникли трудности, не возьмусь ли я помочь ему. Конечно, возьмусь, обрадовался я возможности проявить себя в настоящем деле. Мне дали небольшую статью, перепечатку из американского журнала. Мы делаем нечто аналогичное, но для диссертации необходимо теоретически вывести формулу измерительного преобразования, лишь окончательный вид которой приведен в статье. Меня познакомили с диссертантом, он рассказал мне о своих попытках решить проблему с помощью математической теории поля (речь шла о сканировании поверхности лазерным лучом). Прежде всего, я взялся за теорию. Помня свою студенческую привычку почти ничего, кроме обязательных курсовых и лабораторных работ, не делать в течение семестра, но за четыре дня подготовки к экзамену полностью осваивать подлежащий изучению материал, я оптимистично взялся за математическую теорию поля, отведя себе на нее неделю чистого времени (чистого, потому что я ведь продолжал работать). Сегодня я склонен думать, что, возможно, неудачно составленный учебник был причиной моего неуспеха, но тогда дело шло со скрипом, и я был в ужасе, решив, что мозг мой уже перешел черту возрастного усыхания (мне было двадцать пять лет), и то, что так легко давалось в семнадцать, восемнадцать лет вызывало у меня теперешнего умственные кряхтение и одышку. Параллельно я изучил статью и все никак не мог понять, зачем именно с помощью теории поля нужно выводить искомую формулу. Наконец, я сказал себе волшебное отрицание: «су-су-су», – и попытался описать преобразование чисто геометрическими методами. Результат получался многоэтажным, пока мне не пришла в голову во время сидения на унитазе (из чувства долга по отношению к малосимпатичным, но неопровержимым истинам не опускаю этой детали) счастливая мысль заменить для упрощения расчетов образуемый лучом эллипс на прямоугольник, в который этот эллипс может быть вписан. Уже через полчаса я получил формулу, в точности совпадавшую с американской. Ее милые компактность и простота вызвали у меня воспоминание о той четкости, с которой холмики юной Эммы были очерчены ее тесным серым свитером (скользящий взгляд спереди, более внимательный – в профиль). Она пришла в этом мягком, в меру пушистом свитерке в школу в наш последний год учебы в ней, и позже надевала его иногда на первом и, кажется, еще и втором курсе.
Тонкую тетрадку, лишь начало которой было исписано моими выкладками и пояснениями к ним, я отнес на кафедру. Если во время наших предыдущих встреч диссертант и его наставник обращались со мной как бы по касательной, отнюдь не будучи уверены, что из этого общения проистечет какая-либо польза для дела, то теперь оба смотрели мне в глаза совершенно прямо. Молодой соискатель ученой степени сказал, что этому простому расчету он придаст надлежащую пышность, задрапировав его для диссертации математической теорией поля, в которой он считал себя докой. Его наставнику я напомнил, что очень хотел бы через полгода начать самостоятельную карьеру молодого ученого и что кафедра, на которой они трудятся, является, по моему мнению, идеальным местом для воплощения моих амбиций. В глазах старшего научного сотрудника читались неудобство, совестливость и смирение перед силой обстоятельств. Как ни тяжело было ему это сделать (я абсолютно верю его искренности), но он дал мне ясно понять, что мне не стоит направлять весь поток своей душевной энергии на стремление вписаться в научную жизнь именно их кафедры. Он, действительно, был очень милым человеком и, продолжаю так считать, – глубоко порядочным, потому что проявил достаточно твердости характера, чтобы из двух зол (месяцами водить меня за нос или прямо и честно поставить перед реальностью) выбрал меньшее. Я был наслышан об ужасных кознях, которыми славится академическая жизнь во всем мире, но теперь видел воочию, насколько слухи эти преувеличены, и что «злодеяния» ученых имеют отнюдь не шекспировский размах. Я считал тогда, и продолжаю считать точно так же сейчас, что вышел из этой истории с прибылью, доказав себе, что умею решать поставленные перед собой задачи, вот ведь и начало моей рукописи, когда вращаю колесико мыши, просматривая заполненные страницы, представляется мне вполне складным. Тогда же простоту и искренность чувств я положил принять за главные принципы моей жизни на будущее. Конечно, немалое количество молодой самоуверенности содержалось в этом моем довольно надменном лозунге. Позднее я вполне усвоил легкое «касательное» пренебрежение к академическому миру, знакомое любому практическому инженеру, чьими многолетними усилиями и дальнейшими усовершенствованиями создаются изделия как всем известные в повседневной жизни, так и окутанные таинственностью слов «стоят на вооружении».
Необходимость избегать после разрыва с моей парикмахершей посещения главной улицы города была той острой соломинкой, которая, пробив с размаху пакет с молочно-шоколадным напитком в положенном месте, нечаянно повреждает и дно, в котором образуется при этом незаконная раздражающая течь. Я подал заявление об уходе, дал понять, что решение мое окончательно, не обусловлено желанием улучшений в зарплате или должности, отработал положенные два месяца, нашел за это время преемника, который займет и оплатит в дальнейшем снятую мною на год комнату, и вернулся в родной город.
Ах да, забыл упомянуть еще об одном, более раннем моем любовном увлечении времен нашей учебы. Неудивительно, ведь оно было неудачным, кратковременным и не имело никаких последствий. Когда через много лет я описал его и показал Эмме рассказ «Симметрия», в котором многое, включая концовку, было прифантазировно мною, она сразу опознала прототип, и в глазах ее мелькнуло победное удовлетворение. Вот этот рассказ. Он несколько сложен по структуре, написан длинными, вязкими фразами, но я привожу его первым, так как люблю больше других. Почему? Не знаю. Но если вы уже утомились чтением, отложите следующую главу на завтра, лучше на утро, когда голова легка и восприятие свежо. Мне было бы жалко, если бы первый вставной рассказ вам не понравился из-за его нарочитой монотонности, если вы равнодушно скользнете по нему усталым взглядом, ожидая лишь возврата к основной линии повествования.