Текст книги "Эмма"
Автор книги: Е. Теодор Бирман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
13
После того, как наступившая эпоха Горбачева на одном из важнейших треков истории с осторожностью прошла первый участок своего маршрута, отрезок скромных реформаторских усилий, вполне ожидаемых от нового участника ралли, и, казалось, начались уже чреватые серьезными потрясениями виражи, я почти забыл об Эмме и Шарле, за исключением того случая, когда им всего на сутки достался журнал с опубликованным в нем «Собачьим сердцем». Они позвали меня, мы читали по очереди, и когда отбрасывавшей волосы и, как любая женщина, хорошевшей от смеха Эмме доставался особенно яркий эпизод, противоречие между ее близостью в пространстве комнаты и принципиальной недоступностью сводили меня с ума.
Упомянутый мною отрезок времени (безусловно, эпохального значения) был полон возбуждения и надежд. Перемены шли по нескольким направлениям – нарастал поток ранее недоступной литературы, закачались привычные с детства символы на самом верху грандиозной политической пирамиды империи, начались наивные, но искренние и горячие попытки изменить старые экономические основы, на благодатной почве которых еврейский сатирик мог фантастически вырасти всего за несколько лет и превратиться в настоящий баобаб своего литературного подвида.
Анатолий Жигулин. «Черные камни». М-да…
По радио прозвучало имя Сахарова. Не может быть! Неужели мы когда-нибудь его еще и увидим?
Гавриил Попов. Критика «командно-административной системы». Ого – вот так? Ломом по фундаменту?
Новые люди на ТВ. Довольно молодые. Не замороженные, не криво-лицо-речивые. Они что, и дальше будут вот так разговаривать, будто их никто кроме нас не слышит?
Что еще за Лев Разгон? Запомнилось из его воспоминаний – в тюрьме, во время сталинских чисток 30-х, в атмосфере недоумения, досады заключенных, ошарашенных нелепым недоразумением, которое, как им казалось, произошло с ними, автор мемуаров оказался в одной камере с совершенно спокойным и счастливым человеком. Это был вернувшийся на родину русский эмигрант, радовавшийся возрождению мощи России. Он говорил – настанет время, и русский человек будет смотреть на другие народы как англичанин – сверху вниз. Это возмутило Льва Разгона, неприятное чувство при чтении возникло и у меня.
Неподалеку от нашего дома открылся кооперативный пункт общественного питания, не очень понятно, как его и назвать. Внутри – уютно, многолюдно, вкусно, телевизор, видео. Крутят никогда не демонстрировавшийся ни в кино, ни по телевизору американский фильм, в котором Арнольд Шварценеггер держит негодяя за ногу над пропастью. «Ты обещал убить меня последним», – говорит ему негодяй. «Я тебя обманул», – отвечает Шварценеггер и разжимает ладонь. Какая прелесть!
Дети Шарикова, внуки Швондера. Вот как!
Армянские погромы, резня в Фергане. Землетрясение в Спитаке. Бедные армяне.
На работе – вперед к компетентности и эффективности! Вот эта молодая женщина, ей ведь совершенно неинтересно и безразлично то, что она делает, да она ничего и не умеет. Уволить? Зарплату поделить между «сильными»? А с ней что будет? Больше работаем, больше получаем! Здорово! Но уже через три месяца выясняется, что невозможно постоянно работать в таком ритме.
Шаламов. «Колымские рассказы». Просто, сжато, убийственно наглядно.
Съезд. Кажется, начинается откат. Привкус апатии. Афанасьев выступает. Никогда не говорили так – в таких местах. Эй вы! Вставайте, вставайте! Встаю-ут! Встаю-ут!
Что за бред несет там депутат от нашего города в два часа ночи: «Мои избиратели говорят… Что им ответить?» Председательствующий Лукьянов: «Передайте избирателям – спасибо».
«Лолита» набоковская не пошла, оставлена с закладкой посередине. Не до нее сейчас.
Почвенники. Неприятно. В чем тут дело?
«Архипелаг ГУЛАГ» – энциклопедия для тех, кто непременно хочет знать ВСЕ ОБ ЭТОМ.
Москва. Пошли, посмотрим, – в голландском посольстве – израильское представительство. Снаружи лавки, на них разложены учебники иврита. «Этот – для начинающих, а этот – для «продвинутых» евреев». Новенькое словечко «продвинутый» как прилагательное к старому, но ранее непроизносимому публично существительному «еврей». Улыбка продавца. Хм…
Москвичка: «Надоели армяне». «Как, почему? Ведь им так досталось». «Орут и ходят по городу в домашних шлепанцах». Плавильный котел.
Вот это да! У Эммы, оказывается, еврейские корни по матери. То есть мать ее попросту – еврейка. А я об этом понятия не имел. Спросил у своей матери – она тоже очень удивилась. И Шарль туда же – не то бабушка, не то дедушка. Небось, подделка какая-нибудь. Что ж они раньше молчали-то? «Родольфо-Додольфо, жертва Адольфа». Уезжают в Израиль. Я помогал им в упаковке и отправке багажа. И все-таки – что там с почвенниками? Среди них и вполне приличные, вроде бы, люди. Однажды в командировке у меня было странное и весьма неприятное расстройство желудка – газы просто распирали меня. Я был один в гостиничном номере и без конца пукал, пока не услышал возмущенные голоса из-за стены. Я не знал, что там были такие тонкие стены. И вот, при чтении статей почвенников у меня возникало ощущение, будто снова я непрерывно пукаю, а они это слышат и возражают.
Вскоре, незадолго до августовского путча девяносто первого года, продав родительскую квартиру за сумму, равную нынешнему моему недельному заработку, посидев на прощание вместе с матерью у отцовской могилы, мы тоже уехали в Израиль.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В снятую нами квартиру в пятиэтажном доме на столбах мы внесли четыре чемодана, к которым добавились полученные в аэропорту подъемные и два новеньких синих удостоверения личности. Я раньше, сейчас и далее не уточняю намеренно названий населенных пунктов, хоть и сознаю, что, назови я их, например, Тостом, Ионвиль-л'Аббеем, Руаном или Модиином и уточни, что они построены на песках восточного побережья Средиземного моря или у подножия Иудейских гор и что не стоит искать на карте, какие реки через них протекают, тем более пытаться выяснить, водится ли в них форель и стоят ли на них мельницы, то обилие деталей, придало бы объемности повествованию. Мой отказ следовать этим разумным, многократно и успешно опробованным принципам как-то связан с чувством собственного достоинства, внезапное пробуждение которого может показаться (вполне справедливо) нелепым в устах подражателя.
Вот я смотрю на этот пятиэтажный дом на столбах в старческих пятнах на его штукатурке-коже, с прямоугольными заплатами обветшалых пластмассовых жалюзи, с безобразной толкучкой бочек солнечных бойлеров на его плоской крыше. Опиши, говорю я себе, ведущие к нему дороги и улицы, соседний супермаркет на углу, пофантазируй, как должен выглядеть кретин, оставивший перед ним на дороге машину во втором ряду, из-за которой теперь пыхтит, изворачивается и создал пробку автобус, автомобильную стоянку перед домом, неприятные места парковки на ней рядом с мусорными баками.
«Не хочется», – отвечаю себе. Пара «желание-нежелание» отражает скромное своеволие, присущее мне, когда гну фразы, надеясь доступными начинающему любителю средствами добиться хотя бы тени волшебства, рождаемого в случае удачи языковым слепком с эмоций и чувств.
По утрам мы расходились изучать свой старый-новый язык – мать в группу для пожилых людей, я – для тех, кому предстояло включиться в активную (в экономическом смысле) жизнь общества. Язык поначалу показался мне похожим на дом, в котором мы поселились, но в процессе знакомства с ним (взявшего несколько первых лет) я начал на вкус ощущать его забавные выверты и точные «пришлепки». В итоге, как и многие другие мои соотечественники, я стал вставлять в русскую речь иные его термины, которые (так мне стало казаться) плотнее прилегают к описываемым ими предметам и явлениям. Ничего нового и недозволенного не было в этом для меня, еще в юности притерпевшегося к французской речи в романах Толстого, позже признавшего право на иноязычные лоскуты как за Гумбертом в «Лолите», так и за Ван Вином в «Аде», несмотря на то, что там закономерность и преимущества таких вставок приходилось брать на веру из-за незнания языков. Теперь же настало и мое время извлекать выгоды из двуязычных, а иногда и «треязычных» сплетений (плюс английский, срочно понадобился и он). Поскольку такие языковые конструкции были понятны Эмме, Шарлю, а также и Берте, то мне (гораздо позже, когда я стал часто бывать у них) удалось рассмешить последнюю, объяснив ей, что я подразумеваю под «ближневосточным салоном Анны Павловны Шерер» (оказалось ей понравилось словосочетание «фрейлина императрицы», она трижды просила меня повторить его, а потом заявила что теперь будет так называть свою одноклассницу и подружку Нету Шерер). Позже, затвердив на языке оригинала такие всем известные божественные пожелания как «не прелюбодействуй» и «не желай жены ближнего твоего», я почувствовал даже, будто легкие мои заполняются волшебным эфиром избранности. Уже через много лет, когда богатство и выразительность речи импровизирующих на армейском радио острословов все еще казались мне недостижимой мечтой, я осознал, насколько глупа и ограничена может быть монокультурность. Всякому человеку, желающему ходить на двух ногах, а не прыгать на одной, видеть, чувствовать и мыслить объемно, необходимо достаточно глубокое знание, по крайней мере, двух далеких друг от друга культур, формирующее чувство интеллектуального пространства, развивающее способность баланса и равновесия в нем. Между прочим, открытие, что архитектура нашего непрезентабельного дома имеет своим основанием не только изыскания Ле Корбюзье, но тянется тонкими, и куда более знакомыми корешками еще и к толстовским идеям опрощения, почти примирила меня с жизнью на полке бетонной этажерки. Я ведь, кстати, так же не сразу понял, что выпущенные из под домашнего ареста бретельки лифчиков на плечах женщин и незаправленные в брюки футболки – не свидетельствуют о неопрятности в одежде, а сообщают о смене часовых поясов моды. А если чудовище, в котором ты проживаешь, – результат исторического процесса, отжившей идеи (пожилой дамы-розы с отвисшей губой лепестка, готового вот-вот упасть под ноги, под садовые грабли), – то жизнь в нем будто приобщает и тебя к непережитому лично участку истории новой для тебя страны.
В единственном письме, которое я получил от Шарля до отъезда, помимо адреса и телефона, содержались практические сведения о том, как с пользой подготовиться к переезду. Вывод его был – везти только то, что требуется на самое первое время. На мой звонок из аэропорта к ним никто не ответил, и в выборе места жительства мы с матерью воспользовались рекомендациями и любезностью наших дальних родственников, приютивших нас на первые несколько дней, пока мы не сняли ранее упомянутую квартиру. Телефон Эммы и Шарля не отвечал и в дальнейшем, и лишь после того, как я нашел работу и тут же в долг приобрел машину, я решил навестить их. Обитая светлой планкой дверь, в которую я постучал, оказалась ничуть не более расположенной к общению со мной, нежели до этого – их телефон, и тогда я решился потревожить соседей. Дверь открыла моего примерно возраста (чуть младше) вполне милая, разговорчивая недавняя бакинка. Она сказала, что квартира, в которую я стучался, пустует, что Шарль и Эмма действительно снимали ее, что она очень была дружна с Эммой и, кажется, знала о ней все, кроме ее нынешнего адреса. Она сказала мне, что вначале они снимали эту квартиру вместе с отцом, что он очень тяжело принял переезд и через три месяца скончался после тяжелого сердечного приступа. Она перечислила мне внешние признаки переживаний Эммы – слезы, мешки под глазами, сброшенные килограммы. Мысль о том, что меня не было поблизости в этот период ее жизни, огорчила меня не меньше, чем искренне опечалившая смерть ее отца (я ведь так недавно пережил то же самое).
Настоящие проблемы начались после, сообщила мне соседка Эммы. В целях экономии (по взаимному согласию) родители Шарля отказались от съема отдельной квартиры и переселились в комнату, которую до того занимал отец Эммы. Очень скоро между нею и родителями Шарля начались трения, о характере и причинах которых Эммина подружка предпочитала не распространяться. По тону ее можно было понять, что детали ей известны, но, то ли не в принципах ее было пересказывать такие вещи незнакомому человеку, то ли она считала Эмму более виновной стороной, но не хотела напрямик говорить мне этого. О занятости их я узнал, что Шарль подрабатывал на физически тяжелой работе, на плечах перетаскивая мешки с сухим молоком, а Эмма подвизалась в местном супермаркете кассиршей, а до этого, пока она была слаба в языке, ее в том же супермаркете охотно ставили на мойку витрин. Рассказчица понимающе улыбнулась, увидев движение желваков на моих скулах, когда я представил себе идущих по тротуару мимо витрины прохожих, глядящих на Эмму, в легком платье тянущуюся скребком к верхнему углу витрины в месте, где подход к стеклу загроможден наполненными снедью пластмассовыми ящиками, ждущими, пока их по одному погрузят на багажники своих мотороллеров разносчики (развозчики?) в шлемах. «Я тоже этим занималась, – сказала соседка вдогонку моему воображению, – но они предпочитали Эмму, потому что она гораздо выше меня ростом и легче доставала до самого верха». Эмма, Эмма! Чтобы преодолеть внезапно вспыхнувшую ревность, я мысленно переодел Эмму в самые толстые джинсы, какие только мог вообразить в этот момент, и в плотной ткани блузку с длинными рукавами и семнадцатью пуговицами до самого подбородка. Но и этот образ мешал мне слушать, и тогда я представил себе Шарля, согнувшегося под тяжестью мешка с сухим молоком, и едва удержался от соблазна пожелать ему грыжи. – не желай жены ближнего твоего.
Бакинка рассказала еще, что на следующий день после того, как однажды покупатель нечаянно разбил стеклянную банку с консервированными вишнями, грузчик, хромой Ипполит, устроил перестановку товаров на стеллажах, сверяясь с бумажкой, выданной ему магазинным начальством. В перегруппировке этой, казалось, не было никакой логики, но выставившая себя сейчас передо мной смышленой девушкой рассказчица сообщила, что быстро обнаружила тайную пружину непонятных маневров – товары в хрупких стеклянных упаковках были убраны на ту сторону стеллажей, с которой не видны были кассы, а в тех углах, из которых удобно было украдкой разглядывать кассиршу-Эмму, расположились рулоны с туалетной бумагой и богатая коллекция женских гигиенических прокладок. Я, конечно, рассказала об этом Эмме, продолжала бакинка, но она расстроилась и даже, кажется, немного рассердилась. «А почему?» – спросила меня Эммина бывшая соседка, рассчитывая, возможно, что теперь я сообщу ей что-нибудь интересное о ее бывшей же сотруднице. Было ясно, что работа Эммы в супермаркете стала тогда для магазинного персонала излюбленной темой разговоров и поводом для насмешек над покупателями, и что мой приход – удобный повод хотя бы еще один раз вернуться к старому развлечению. Но я ничего не рассказал в ответ, пообещал позвонить, когда Эмма и Шарль найдутся, и поблагодарил ее самым сердечным образом за полученные сведения. После изъявления благодарностей, я стал прощаться, но забыл спросить номер ее телефона, и в стекле висевшей на стене лестничной площадки большой фотографии знакомого мне по командировке в Баку Дома Правительства республики Азербайджан, я увидел не такое четкое как в зеркале, но все же достаточно ясное отражение сочувственной улыбки маленькой добродушной бакинки. Я решил, что она задержалась, чтобы проследить, не оступлюсь ли я, спускаясь вниз по лестнице.
2
В нашей маленькой стране рано или поздно мы встретились бы и вполне преднамеренно и закономерно, но вмешательство знаменитого «мистера Мак-Фатума» (вовсе не дьявола в моем случае) подарило мне триптих, лишенный религиозной суровости и присущей религии кандальной значительности. Мой «Мак-Фатум» плеснул солнца и счастья на асфальтовую дорогу из кривого рога, чей плавный изгиб повторил передо мной автомобиль дешевенькой итальянской марки, пытавшийся спереди и справа встроиться в мой ряд. Эмма, правившая современным экипажем родом из Паданской равнины и подножия западных Альп, еще не видела меня, когда мне досталась первая, левая, часть триптиха – «Эмма озабоченная» (динамичной дорожной ситуацией). Я уступил дорогу, и немедленно получил в вечное владение две недостающие части: «Эмма дарящая» (дорожную улыбку в ответ на транспортную любезность) и «Эмма обрадованная и удивленная» (когда она наконец узнала меня). Я последовал за ней, соблюдая положенную дистанцию, а она въехала на расположенную поблизости автозаправку, остановилась, выскочила из машины, не заглушив мотора, и повисла у меня на шее, когда я, ее улыбающийся герой, тщательно оценив ракурс, под которым она видит меня, покинул свой автомобиль по классической голливудской схеме: плавно открывающаяся левая дверь и неспешный подъем с плавным разгибом (в отличие от упражнения на перекладине, в котором я особенно отличался в школьные годы, и в названии которого следует опустить предлог «с», то есть, «подъем разгибом»).
Обращали ли вы когда-нибудь внимание на то, что с годами женщины становятся дружелюбнее и проще в общении. Мне трудно представить себе такое искреннее и дружеское объятие Эммы всего каких-нибудь несколько лет назад. «Я толкнулась в вас грудью, ну и что? Я подняла для объятия руки. Да, я знаю, что когда женщина поднимает руки – пусть только, чтобы достать кухонную посуду с верхней полки – в этом есть какой-то зачаточный элемент обнажения. Ну, и что? Ведь мы так давно знакомы, не правда ли? Сосредоточьтесь, а я проверю, дрогнуло ли ваше сердце, помните ли вы, что я была небезразличной для вас женщиной». Помню. Еще как помню.
Будьте великодушны на дорогах, кто знает, может быть, ваша автомобильная щедрость станет утяжеляющей каплей меда, незаметно прилипшей к той чаше весов, на которую брошен благоприятный поворот вашей судьбы. Или послужит завязкой серьезного романа.
Кстати, любите ли вы вообще серьезные романы? Я теперь имею в виду уже романы литературные. Такие, в которых встреча старых знакомых на автомобильной стоянке передается не диалогом, пусть и незамысловатым, но милым в своей простоте и содержательно значимым, но потоком слов и предложений, разделенных лишь запятыми и точками? Я признаюсь вам на основе уже накопившегося у меня небольшого литературного опыта: во-первых, я убедился, что все-таки не умею писать диалоги (их честность, прямота и открытость не соответствуют строению моей собственной души); во-вторых… Нет, «во-вторых» требует пространного изложения, поэтому я теперь ставлю точку и начинаю с новой строки.
Когда после множества хороших голливудских фильмов (плохие я стараюсь не смотреть) мне случается набрести на славный европейский, у меня появляется ощущение свежести как от утреннего купания в прохладном озере. То есть, я признаю, что голливудский демократизм совместим с высоким качеством. Например, как бы внутренне дистанцируясь от самого себя, я порождаю в воображении некоего потомственного русского аристократа, самую малость – сноба, высказывающегося о «Криминальном чтиве» как о высоком искусстве для хамов. Но я сейчас не об этом, я хочу сказать, что литература обязана, мне кажется, разниться от кинематографа. Я не хочу показаться снобом, но литература диалогов и «живых» бытовых сцен представляется мне кинематографом для слепых (и в этом, безусловно, состоит несомненная оправданность ее существования) или отчаянной просьбой: «Пожалуйста, снимите по мне фильм!»
Но когда речь идет о капризном, не обделенном счастьем зрения читателе, я вижу его продирающимся сквозь густые тернии слов, а позади него – завистливую толпу с тяжелыми камерами, рельсами и подъемниками. Что им делать на словесной дороге, где диалоги и бытовые коллизии случаются так же редко, как были расставлены старинные верстовые столпы, позволявшие путешествующему встряхнуться, привести в порядок мысли об уже преодоленном пространстве и представить еще предстоящую дорогу. Я не первый, кому посеянный буквами и взошедший словами текст, решетчатый призрак реального существования, представляется роскошью, игрушкой, волшебством и подарком. В надежде, что эта ассоциация не покажется вам напыщенной, скажу, что литература видится мне чем-то вроде цветной лавовой лампы с парафиновыми комками в разогретом прозрачном масле, в котором они плавают и меняют формы медузами идей и событий. Неумно? Дешево-пафосно? Пошлый, примитивный пример? Ах, «эта глупая луна на этом глупом небосклоне»? Или наоборот, – высокопарно, патетично?
В юности классическая литература была для нас действительно «учебником жизни», других учебников в советской империи просто не было, и тому, кто привык видеть в ней камертон верных жизненных пропорций и даже нравственности и морали, бывает непросто принять такое якобы снижение ее назначения. Книга, написанная для баловства, не содержащая пророчеств и предписаний нравственной гигиены, кажется выхолощенной. Тяжко и грустно бывает читателю, созревшему в условиях, сходных с теми, в которых выросли мы, прийти к итогу, в котором черным по белому значится, что литература – не религия, а претензия на волшебство, что писатель – не пророк, а фокусник, которого заботит больше всего, чтобы трюки его не показалось скучными.
В потекшем у нас с Эммой разговоре на заправке я почувствовал наряду с ее нежеланием углубляться в подробности их с Шарлем жизни последнего периода также что-то новое в отношении ко мне. Словно рухнул истлевший деревянный забор. Сравнение это кажется мне тем более уместным потому, что я, кажется, вообще не видел в здешней провинции таких заборов. Вместо них вгоняются в землю столбики (иногда это просто железные уголки), а между ними натягивается железная сетка. Далее следует радикальное различие: либо у забора высаживаются кусты или вьюнковые растения, полностью его скрывающие, либо остается голый безобразный забор. Вот это принципиальное новшество, заключающееся в том, что живая изгородь из кустарника, особенно в пору его цветения, выглядит гораздо красивее деревянного забора, а голая сетка со столбами – несравненно безобразнее, как и тот факт, что здесь в равной степени легко встретить и то, и другое, символизировало для меня отличие здешнего культурного фона с его контрастами красоты и безобразия от относительно ровного культурного фона покинутых нами мест.
Нас с Эммой, осознал я в течение этой первой нашей ближневосточной встречи, соединяет уже не только общее детство, старая дружба, недавний уход из жизни наших отцов, но и еще не выцветшие от времени, не потерявшие остроты воспоминания вроде этого – о деревянных заборах на окраинных улицах. И кажется, что-то еще, что в тот момент не поддавалось определению.
Терпеть не могу загадок и намеков, не задерживаюсь у телевизора, когда транслируют викторины, игры, требующие догадливости или эрудиции, пренебрегаю знакомством с всезнайками, но это непонятное что-то, похожее на перешептывания между селезенкой и печенью, сообщало мне, что в наших отношениях возможен поворот. Но какой? В какую сторону? Неужели в ту, о которой до сих пор и не мечтал? – не прелюбодействуй. Красивые буквы. Цветущая колючая живая изгородь для совестливого, не причиняющего зла ближнему индивидуума, каковым я (и вполне справедливо) считал себя в ту пору.