Текст книги "Эмма"
Автор книги: Е. Теодор Бирман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
35
Явно нарушившееся теперь политическое равновесие в нашем небольшом обществе смущало меня, и теперь вам, должно быть, станет яснее, что толкнуло меня в «леваки-либералы», так что в какой-то момент мне представилось даже, что я вполне мог бы стать полноправным членом какого-нибудь очень исторического, очень заслуженного кибуца, похожего на приют для свергнутых монархов и разорившихся герцогинь (монархов идей, герцогинь духа). Настраиваясь же на волну собственной интуиции и отвлекаясь от посторонних соображений, я (как и многие другие) пребывал в убеждении, что я – человек умеренный, объективный. Я не знаю, что думают историки и психологи о причинах рано возникшего у людей стремления прикрывать зад и гениталии, но испытываю смущение и неловкость, когда слышу басистый словесный пердеж ура-патриотов или становлюсь свидетелем церемонии, на которой выпускает в небо человеколюбивый демагог полудохлого голубя мира.
Ох, черт бы подрал этого Леона, а вместе с ним – еще и Бурнизьен, и Оме. Как я вообще не люблю новых знакомств. Как много времени нужно мне обычно, чтобы проявить себя так, чтобы у постороннего человека сложилось верное обо мне представление. Какой адской кислотой наполняются мои внутренности, когда мне хочется донести до не знающего меня достаточно человека свою мысль, а он вдруг отстраняется, начинает, словно прикрывая ставни, стирать с лица бывшее у него до сих пор на лице приветливое выражение или даже явно хмуриться. Почему? Испуган ли он тем, что, как показалось ему, длинный, узкий, раздвоенный язык мой близко мелькнул у его глаз, счел ли, что – черт его (меня то есть) знает – не глуповат ли я, не страдаю ли от наплыва навязчивых идей, не зашорен ли, не из тех ли неприятных извращенных то ли снобов, то ли экспериментаторов, что страницу в отложенной книге способны заложить дугой срезанного ногтя.
Тяжело мне с незнакомцами. Иногда в такой ситуации я напоминаю самому себе человека, в молодости бывшего активным донором банка спермы, так и не женившегося и не создавшего семьи, а теперь сидящего на набережной, никем не узнаваемого. И вот сидит этот воображаемый Я и грустит, разглядывая проходящую мимо него и, может быть, очень близкородственную ему молодежь. Я потому так люблю бывать у Эммы с Шарлем, что они-то принимают меня всего таким, какой я есть, безоговорочно, всегда. Настоящие «старые друзья». Кавычки в данном случае означают не иронию, а подчеркивают близкое в нашем случае соответствие эталону этого понятия.
Еще что-нибудь из высказываний Леона? Вот:
«Я не удивлюсь, если демократы в Америке на следующих выборах выставят кандидатуру болотной жабы на пост президента, лишь бы доказать себе самим и продемонстрировать всему миру, какие они прогрессивные люди и до какой степени преданы делу защиты флоры и фауны».
Еще? Пожалуйста:
«Курт Воннегут – один из пророков современных мерзавцев. Если бы меня звали Курт, я может быть, тоже оплакивал бы бомбардировку Дрездена и всем рассказывал, как меня, военнопленного, немцы спасали в бомбоубежище от союзников. Но меня зовут Леон, я помню об Освенциме, куда меня наверняка укатали бы.
Еще что-нибудь на американскую тему? Вот: «Нью-Йорк Таймс» – это не газета и не направление мысли, это кроличьи уши еврейской опасливости.
Как и желание показать всему миру, что такое настоящий хороший еврей, подумалось мне, когда я услышал от Леона эту сентенцию.
В качестве самых выдающихся американских евреев он назвал Генри Киссинджера и Монику Левински. Я прислал ему по электронной почте статью о Хаиме Саломоне, оказавшем неоценимую финансовую помощь армии Джорджа Вашингтона в войне за независимость, но не почувствовал, что этот материал произвел на Леона должное впечатление, хотя в статье упоминалось как о явных знаках признательности по отношению к евреям Америки – о шестиконечной звезде на обратной стороне однодолларовой купюры и там же – о еврейском семисвечнике – меноре. Это правда, что купюра всего лишь однодолларовая, что знаки признательности находятся на обратной ее стороне, что углы звезды Давида стыдливо скруглены, что менора – вниз головой, а если перевернуть купюру, то и вообще может показаться, что это вовсе не семисвечник, а вскрытая коробка «Беломорканала», но Хаим Саломон – это факт американской истории, в его честь выпущена почтовая марка. «На лицевой стороне ее изображен портрет Саломона, – значится в статье, – а на обороте, на клейкой стороне, напечатано светло-зеленым шрифтом: «Финансовый герой, бизнесмен-брокер был ответственным за сбор как можно большего количества денег для американской революции и спасения нации от уничтожения». Вот чем меня иногда раздражают американцы, так это склонностью к преувеличениям – ну, так уж и ставили британцы своей целью «уничтожение» американской нации!
Еще? На здоровье:
«Дряхлеющие, слабые в военном отношении, теряющие волю к жизни культурные страны свое существование устраивают по системе «крыш» и «откатов». Европейские страны нужно спасать. Франция, например, должна стать резервацией французов. Они не менее самобытная народность, нежели американские индейцы. Французы, безусловно, заслуживают собственной резервации. Так должен быть поставлен вопрос».
Не скрою, парадоксальность и смелость его мысли иногда вызывали во мне симпатию, даже когда утверждения его казались мне спорными и даже вовсе сомнительными. Так он утверждал, что со всеми оговорками, у нас все же нет других друзей и союзников, кроме Запада, и нужно изо всех сил стараться не мешать ему выкачивать дешевую ближневосточную нефть и возвращать себе нефтедоллары, продавая оружие. Не нужно слишком опасаться этого: сила не у тех, кто оружие покупает, а у тех, кто его продает и тут же изобретает новое.
И есть у него идея, которая близка моей нелюбви к «су-су-су». Не любовь и голод правят миром, утверждал он, а избыток усердия. Немцы довели до абсурда национальную идею, русские и евреи – социальную, евреи и азиаты – религиозную, современная Европа – идею терпимости. И ни география, ни степень культурной «продвинутости» не имеют тут никакого значения, беды мира – от избытка усердия.
Кстати, о евреях и социальных проблемах в их собственном государстве, – отличный повод для меня сейчас отвлечься от всего, связанного с национальной идеей, и главное – от мыслей о Леоне, излишне, по моему мнению, на ней концентрирующегося. Так вот – совсем недавно с Шарлем (при моем деятельном участии) приключилась история, которая, как мне кажется, вызвала бы резонанс в обществе, будучи изложенной в речи с главной трибуны страны – трибуны Кнессета, если бы позволено было мне произнести ее там.
36
Родольфо-Додольфо. Речь в Кнессете.
(С комментариями секретаря заседания и двумя посткомментариями самого оратора).
Уважаемые дамы и господа! На прошлой неделе с другом моего детства Шарлем произошел малоприятный инцидент на одном из почтенных предприятий оборонного характера, чья многолетняя деятельность и производимая им продукция являются предметами законной гордости граждан нашей страны.
А! А! А! А! А! А! А! А! А! А! Убедительно прошу вас не дремать, господа парламентарии!
В годы поразившего мировую финансовую систему кризиса, к счастью лишь незначительно задевшего нашу небольшую но, как оказалось, устойчивую экономику, работники фирмы дали согласие на временное ухудшение условий найма.
Ю-у-у-у! Ю-у-у-у! Ю-у-у-у!… дали согласие на временное ухудшение условий найма.
Когда же положение исправилось, администрация часть образовавшихся доходов потратила на премии руководству, а улучшить условия трудящихся отказалась.
Др-др-др-др-др!…улучшить условия трудящихся отказалась.
Рабочий совет объявил о санкциях: он отказался впускать на территорию субподрядчиков, к числу которых относится и мой друг, тем самым на время забастовки лишив его и многих других честных тружеников их законного заработка.
Ш-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и! Поясняющее вступление закончилось, теперь разворачиваются настоящие действия и вы, господа, слушая мой отчет о них, теперь уже и сами не захотите больше отвлекаться, листая брошюры или посылая эсэмэски.
Шарля на входе в фирму остановил рабочий пикет. Шарль был опешен. Шарль никем не был предупрежден. Шарль был возмущен и обижен. Стоя за входными воротами, он позвонил мне, своему давнему другу, о котором ему хорошо известно, что у меня тоже есть пропуск в эту контору, и о том, что я всегда, с самого нашего детства, прихожу ему на помощь в подобных ситуациях.
И я, уважаемые дамы и господа, действительно тут же поспешил на выручку. Я подъехал к опущенному шлагбауму и предъявил пропуск, но на моем пути встали три человека, каждый из которых выглядел крепче меня и мощнее Шарля.
– Воры! – закричал я, открыв стекло.
(Члены Кнессета встревожились – прим. секр. зас.).
– Вы сами продолжаете работать! Столовая не закрыта, потому что вам хочется жрать! Уборщицы выворачивают ваши мусорные корзины! Администрация вертится в кожаных креслах! А Шарль как последняя собака оставлен за воротами и лишен заработка!
Если бы я сделал паузу, возможно, продолжение было бы иным, но, дамы и господа, я уже вошел в резонанс со своим обостренным чувством справедливости и прокричал:
– Во-ры! Та-ти! Во-рю-ги!
Да, это – правда, – я кричал, подражая сирене, то есть меняя тональность и громкость! И тогда средний из этих троих, ростом поменьше, но самый коренастый, впал в патетику, он встал перед моей машиной и заявил:
– Ну, давай, дави меня! Дави!
Я, господа члены Кнессета, человек не богатый, но с замашками эстета и потому езжу на не очень дорогом, но славном автомобиле, и мне не показалось тогда, что этот пролетарий заслуживает быть раздавленным такой машиной. (Гул на скамьях социал-демократии, неодобрительные возгласы – прим. секр. зас.). (Нужно мне было опустить это место в своей речи, Кнессет, конечно, – не трибуна для эстетствующих инженеров – прим. оратора).
Но я, господа, нажал на акселератор. (Выдох ужаса, крики возмущения в зале – прим. секр. зас.).
Дай бог вам, господа члены Кнессета, всем выглядеть так, как этот раздавленный мною пролетарий!.. (Внезапная тишина в зале, многие делают знаки охране Кнессета, которые можно истолковать как побуждение работников безопасности задержать и арестовать оратора – прим. секр. зас.).
…я, господа, затормозил, не доезжая до его коленей, а он подбежал ко мне, открыл дверь машины и, занеся надо мной кулак, остановил его на таком же расстоянии от моей головы, на которое я приблизил бампер моего автомобиля к его ногам. (Вздох облегчения, покачивания головами в зале – прим. секр. зас.).
Теперь ко мне подошел самый интеллигентный из всех троих. Он знал меня по работе, он говорил со мною вежливо, хотя поначалу я продолжал оскорблять и его теми же словами, с которыми появился на сцене описываемой мною производственной драмы. Немного успокоившись, я напомнил ему, как однажды мы встретились с ним на тель-авивской набережной. Давай построим рабочую модель, сказал ему я: встретив меня на набережной напротив фонтана, ты вытряхиваешь из моих карманов недельный (двухнедельный, кто знает, сколько еще продлятся ваши санкции?) заработок, нет, ты не присваиваешь эти деньги, ты рвешь купюры у меня на глазах и обрывки швыряешь по ветру в сторону моря. «А теперь разворачивайся, – говоришь ты мне, – дорога к дельфинариуму тебе запрещена, иди в сторону порта». Трудно представить такое? А? – вопрошал я с торжеством в голосе. – Невозможно? Не мог ты вот так… Правда? А ведь именно так вы поступаете сейчас с Шарлем! Именно таким образом! Не стыдно?
Ему не стало стыдно, господа. Говорю об этом с сожалением и с грустью. Он ответил мне, что придя работать на такое предприятие, где имеется профсоюз сознательных рабочих, его сильная организованная ячейка, и Шарль, и я должны быть готовы к подобному повороту событий.
– Но ведь это спор – ваш с администрацией! И вы, и администрация продолжаете работать! Ведь страдает только Шарль! Знаешь ли, как называется философия, которая оправдывает неблаговидные средства ради высоких целей, которая позволяет превращать в заложников и жертв непричастных? Знаешь? Она называется – большевизм! Хуже! Она называется – фашизм! Фашизм! – и я опять перешел на крик.
Мой знакомый махнул рукой и отошел. Тогда ко мне приблизился третий. Он был из наших, из «русских».
– Ну, ты, блядь, – начал он издалека, – хочешь, я позову сейчас пятьдесят пролетариев, и они порвут тебя, как Тузик грелку? Хочешь?
Я был еще разгорячен и сказал: «Зови», – но уже без восклицательного знака.
– Хочешь, я устрою так, что ни ты, ни твой ебаный рогатенький друг никогда не переступите больше порога этой конторы? Хочешь?
– Валяй, – ответил я скорее по инерции и глянул на стоящего рядом с моей машиной Шарля, у него на голове, как в детстве, торчал на макушке сдвоенный ежик. «Русский» тем временем уже набирал номер на своем сотовом телефоне. Я сделал знак рукой Шарлю, и он подсел ко мне в автомобиль. Мы старые друзья с ним, понимаем друг друга с полуслова, можно бросить его дешевую машину на здешней стоянке, ничего с ней не случится.
– У футбольного поля – двое ворот. Мы вернемся с электрошокерами и баллончиками со слезоточивым газом, – сказал я из еще не закрытого левого окошка, сидя за рулем и разворачивая машину. Не знаю, хорошо ли было меня слышно нашим гонителям.
– Мы вернемся с ножами и кастетами, – добавил Шарль, сидя рядом со мной на переднем правом сидении. (Как изменился мой друг за несколько лет жизни в нашей замечательной, свободной стране! – прим. оратора). Пятьдесят рабочих, может быть, чуть меньше, показались на пороге главного подъезда, я нажал на газ и уже не тормозил до ближайшего светофора, расположенного на расстоянии около полукилометра от ворот фирмы. Я наблюдал в стекло заднего вида – нас не преследовали. А когда меня не преследуют, господа, я думаю, я пытаюсь осознать увиденное и прочувствованное мною. И вот, к каким выводам я пришел: я, господа, не адвокат свинского капитализма, и мне неприятны его манеры плечистой прачки, отжимающей белье над корытом! Но должен признать, что в недрах свинского капитализма иногда (иногда, господа!) рождается стыд и раскаяние, и это отличает его от социалистического свинства, бьющего с размаху и после гордящегося своими деяниями.
Уважаемые парламентарии! Дамы и господа! Мы с Шарлем на самом деле не хулиганы, не экстремисты, не нарушители законов. Мы поборники социальной справедливости, свободы, равенства и братства, равно как и сторонники принципов свободного рынка, и ныне обращаемся к вам! Защитите интересы Шарля! Его простой должен быть оплачен, он должен получить справедливую компенсацию! Иначе как я смогу и дальше считать себя его лучшим другом, как смогу видеть в вас нашу с Шарлем и общую для всех граждан страны справедливую мать?!
(В зале заседаний к концу выступления господина Родольфо-Додольфо среди дослушавших его до конца дюжины депутатов преобладали представители арабских партий. Они хранили молчание. – Прим. секр. зас.).
37
Несколько позже, уже наслушавшись сентенций Леона, я написал рассказ, целивший в его взгляды. С этого рассказа под названием «Радикал» пусть и начинается третья и завершающая часть моих записок. Конечно, в этой миниатюре, написанной от первого лица, меня не стоит ассоциировать с рассказчиком, а Леона – с его собеседником. Возможно, таким образом расщепляется мое собственное сознание.
Потому, наверно, я спросил однажды самого себя: сколько этнических англосаксов встретил я за свою жизнь в России? Ни одного. А здесь? Тоже не припоминаю. Не означает ли это, что они селятся только там, где играют первую скрипку?
Продолжаю ли я сегодняшний, был второй мой вопрос к самому себе, сочувствовать Льву Разгону в его возмущении речами того русского эмигранта-националиста? Не уверен, был мой ответ.
И в третий раз задался я вопросом: тот ли я теперь человек, которого в юности возмутил пушкинский «Выстрел»? Пушкин, обладатель незаурядного интеллекта (кстати, вовсе необязательного для поэтов), и сам с веселой иронией относился к вопросам чести. Тем более мне, родившемуся в середине 20-м века, естественно было считать нелепостью допущение, что человеческая жизнь может быть подвергнута смертельному риску ради инфантильных представлений о достоинстве. В продолжение недлинного рассказа в девяти эпизодах (которые для удобства выстроены мною в строгом хронологическом порядке, а не в той затейливой последовательности, в которой изложена история) автор, сам павший на дуэли «невольником чести», предлагает нам, словно в оправдание своей будущей нелепой гибели, под разными углами полюбоваться гранями кубка, в котором пенятся замешанные на чести и достоинстве агрессия и насилие:
Эпизод 1. Из-за зависти к блистательному молодому графу офицер гусарского полка Сильвио нарывается на пощечину.
Эпизод 2. За оскорблением следует хватание за сабли, обмороки дам и, наконец, вызов на дуэль.
Эпизод 3. Сильвио отказывается от права первого выстрела, и жребий дает возможность графу с двенадцати шагов прострелить его ФУРАЖКУ.
Эпизод 4. Перед ответным выстрелом граф ест черешни, которые принес в своей, опять же, – ФУРАЖКЕ (мне, начинающему литературному стервятнику, невозможно было не отметить эту очаровательную, на мой взгляд, перекличку головных уборов графа и Сильвио, не взять ее на заметку, не попытаться развить на свой лад достигнутый почти два столетия назад эффект).
Эпизод 5. Не желая убивать графа в момент, когда тот демонстрирует столь восхитительное пренебрежение жизнью, Сильвио откладывает выстрел («вы завтракаете, вам сейчас не до смерти», говорит он графу), уходит в отставку и удаляется в жалкое местечко, в котором перечень доступных развлечений включает такие аттракции, как обед в «жидовском трактире» и игра в карты с офицерами расквартированного в местечке полка.
Эпизод 6. Сильвио не вызывает на дуэль пьяного поручика, швырнувшего ему в голову во время игры в карты тяжелым шандалом (медным подсвечником), из-за чего рассказчик, бывший до того ближайшим приятелем Сильвио, отворачивается от него, считая честь его замаранной.
Эпизод 7. Сильвио получает письмо, из которого узнает о том, что граф вступает в брак с прекрасной девушкой, то есть, наконец, по-видимому, имеет веские основания начать дорожить жизнью. Сильвио только теперь объясняет рассказчику, что не застрелил недотепу-поручика лишь потому, что не хотел подвергаться даже малейшему риску, не получив прежде удовлетворения по первому давнему счету.
Эпизод 8. Сильвио настигает графа и его молодую жену в деревне, где они проводят медовый месяц. Сильвио снова удается унизить графа, навязав ему жеребьевку и повторный первый выстрел, результатом которого был еще один промах и дырка в картине, изображавшей пейзаж в Швейцарии.
Эпизод 9. Вошедшая юная жена бросилась в ноги Сильвио. На вопрос взбешенного унизительной ситуацией графа, будет ли Сильвио, наконец, стрелять, последний ответил (и тут уж я чувствую себя обязанным цитировать точно по источнику): «Не буду, я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Передаю тебя твоей совести», – после чего всадил еще одну пулю в швейцарский пейзаж, аккурат – в только что проделанное в ней пулевое отверстие.
Вот так, все. Нет, не совсем все – очень сильное впечатление произвела на меня в юности деталь, упомянутая в эпизоде 4: граф в ожидании ответного выстрела продолжал выбирать из фуражки спелые черешни и выплевывать косточки, которые долетали до Сильвио. То есть этот граф повел себя почти так же, как я сам, когда плюнул в старшеклассника, обманом выманившего марки у Шарля.
Я нынешний, перечитывая эту историю уже иными глазами в связи с родившимся во мне чувством национального достоинства, племенной и основанной на ней личной чести, все же обнаружил, что в душе моей шевелится некий червь, активность которого интеллектуальная традиция связывает с появлением сомнений. Определив их причину, я отправился немедленно в супермаркет за черешнями. Продукт этот нехарактерен для наших, отличающихся жарким климатом мест, но сейчас был еще и не сезон. Я нашел на полках только банку с консервированными вишнями в собственном соку. Дома меня ждало разочарование – из казавшихся сквозь стекло банки совершенно целыми вишен были удалены косточки. Я доставал вишни ложкой с длинной, тонкой ручкой, отправлял их уныло в рот, как вдруг почувствовал с радостью, что одной косточке удалось все же ускользнуть от тотальной кастрации вишен. С драгоценной косточкой во рту я отошел к входной двери своей квартиры и, целясь через прихожую в дальний угол гостиной, немного отклонил назад верхнюю часть корпуса, набрал как можно больше воздуха в легкие, напружинил язык и мощно плюнул. От двери до замеченного места падения косточки (сама она исчезла под диваном) я насчитал девять шагов. Увы, сомнения во всем, что связано с честью и достоинством, как вишневая косточка под диваном, проживают в моих душе и мыслях.
Но пора приступить к третьей части и открывающему ее рассказу «Радикал».