355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Е. Теодор Бирман » Эмма » Текст книги (страница 23)
Эмма
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:27

Текст книги "Эмма"


Автор книги: Е. Теодор Бирман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

6

Мне позвонил взволнованный Шарль – Эмма разбила машину.

– Она сама как? – в моем вопросе, видимо, было столько личного, что Шарль ответил не сразу.

– Она молчит, перепугалась, наверно, нервный срыв… но так – ничего не видно, ушибов, или там порезов, ничего такого нет, – он отчитывался передо мной таким тоном, как если бы я был отец Эммы. – Я останусь пока с ней, ты не мог бы заняться автомобилем?

Я подъехал к ним так быстро, что Шарль не мог не понять, что я гнал машину, не думая о скорости, мне не нравилась реакция Эммы на дорожное происшествие, в котором она, похоже, не пострадала. Может быть, сбила кого-то? Шарль сказал, что – нет. Он посмотрел на меня с опаской, отдал ключи, документы, объяснил, где находится поврежденный автомобиль, сказал, чтобы я не спешил, не горит. Эмма не вышла ко мне.

Одного беглого взгляда на машину было достаточно, чтобы понять – никакой аварии не было. Эмма, которую знаю только уравновешенной и спокойной, сама колотила ее в гневе или в отчаянии – металлическая итальянка была ободрана и смята со всех сторон, левый ее бок был особенно изжеван и похож на небрежно отброшенную тряпку, которой вытирали пролившуюся на пол краску. Теневой угол выложенной из декоративного камня опорной стены, которую таранила машина, в верхней его части, был мягко освещен теплым светом – это отражалось закатное солнце от вздыбившегося капота. Я проверил, отпирается ли багажник. Автомобильная черепаха, для которой мы с Бертой вместе придумали «страшное» имя – Черепуха-Тротила, утвердительно кивнула мне головой, стряхнув с себя осколки помутившегося при разрушении стекла.

Леон? Что-то было между ними? Применил силу? Оскорбил?

Она так и не сказала ни слова, ни мне, ни Шарлю и наши встречи тоже прекратились. Лишь спустя много времени я осознал, что не могу вспомнить и восстановить интимные подробности нашей последней встречи. Именно последней, когда я еще не знал, что других не будет. В который раз это было? Когда я неожиданно пощекотал ее уголком своей подушки у основания груди, воспользовавшись тем, что она лежала на спине, подложив руку под голову? Я сделал это, потому что почувствовал легкий укол досады от того, что даже очень небольшая ее грудь все же сдвинулась немного со своего законного места, а те времена, когда этого бы не произошло, мною безвозвратно упущены. Она встрепенулась, возмущенно посмотрела на меня, раскрыв глаза во всю свою ангельскую ширь, а я, шутя, отшатнулся. Не удержавшись, я свалился с края кровати и охнул дважды, и два моих «оха» не составили продуманной композиции, потому что вырвались спонтанно, первый – при попытке потереть ушибленный зад, второй – сразу за ним, так как я тут же испытал острую боль в локте. Это было очень смешно, развеселило и меня, и Эмму, но Эмма отсмеялась, а я все продолжал улыбаться, глядя на нее, пока она не догадалась, что меня развлекает уже что-то другое. Я передвинул скользящее зеркало шкафа за своей спиной.

– Видишь себя?

– Нет.

– А так?

– Вижу, – теперь улыбалась и она, – ветер играл венецианскими жалюзи на том окне, которое, должно быть, пришлось на промежуток между близкими опорными столбами и потому лишено было стенных пазух, куда задвигаются жалюзи обычные. Тонкие гибкие пластины дрожали, иногда пробегали по ним волны, и обнаженная Эмма казалась одетой в колышущееся муаровое платье из полос света и тени. Я глубоко вздохнул, в глазах Эммы появилось выражение сочувствия, она подумала, что я все еще жалуюсь на боль от падения, но на мировых биржах не происходят такие обвалы, какие случаются в моей душе, когда в очередной раз замираю от восхищения перед сдержанной гармонией оттенков ее волос, лица и глаз. А тут еще жалюзи и это призрачное муаровое платье на ней.

Но все это происходило определенно не в последнее наше свидание. Оказалось, что я ударился еще и большим пальцем ноги, и синяк под ногтем через пару дней стал похож на синяк под глазом. Эмма спросила, не след ли это того падения. Я ответил, что – да.

То происшествие лишь создало тоже призрачный как муаровое платье баланс: в ее памяти, я надеюсь, все еще хранится незаписанный мною рассказ «Эмма и пять веснушек», а я никогда не забуду неснятое домашнее видео – смеющаяся Эмма в муаровом платье из солнечных полос.

Как-то в самом начале нашего романа, Эмма рассказала мне, как неистово ненавидела в детстве свою мать после ее ухода, как поклялась себе, что никогда не будет… ну, этой… она глянула на меня, увидела, что я перебираю в уме слова из тех, которые она может сейчас произнести, и засмеялась.

Потом как-то я задал ей вопрос: верно ли, что это два совершенно разных вида секса – один тот, что для удовольствия и другой – как выражение высшей степени близости и доверия. И что это не всегда осознается просто потому, что их совмещают? Она не ответила. Она и Фейербаха с Кантом никогда не комментировала. Не потому, что не способна была, – не желала.

Да, я вспомнил, что было в последний раз. Я прочел ей «Поэтессу», а она не поверила в концовку и задала мне вопрос, то ли из содержания, то ли из тона которого я почувствовал, что ей хочется уточнить, откуда взялась эта история, и что настоящая ревность не мучает ее. Фантазия, чистая фантазия, сказал я, подвернулась фотография в Интернете. Ты красива, добавил я, тебе проще позволить случиться какому-то событию, чем придумать его. А я… пока развернешь перед дамой панораму своей души! Да и далеко не все женщины падки на возню со словами.

Не ошибся ли я, соблазняя ее Флобером? Не лучше ли было начать с чего-то более жесткого? С «Ады», например?

Я вспомнил еще одно высказывание Леона. «Есть донжуаны и донжуаны, – сказал он, – соблазнить женщину умеют многие, но на конкурсе совратителей прежде всего должно оцениваться искусство расставания».

Леон. Конечно, Леон. Я приказал себе успокоиться. Я будто лег животом на перекладину или на гигантский вбитый в стену железнодорожный костыль и безвольно повис на нем. А пока, для перебоя, только для перебоя – тот самый рассказ «Поэтесса»:

7

«Вечер поэзии. Кто бы мог подумать, что такое еще существует. Она читала свои стихи со сцены и пила воду из стакана, а потом раздавала автографы и курила в зале. От далеко отставленной сигареты в ее руке с легкостью можно было нарваться на дырку в одежде.

Этому вечеру предшествовала реклама: на фотографии в бойком развороте было выставлено ее милое очень юное личико на фоне двуцветной куртки. Оба цвета (желтым был разрезной капюшон, а сама куртка – синяя) имели резкие границы на фотографии.

Организаторы вечера и сами, видимо, опасались своей ретро-смелости, поэтому пригласили еще музыкантов, из которых один был с голой головой, всегда соблазняющей всмотреться, насколько он просто лыс, а насколько острижен. Молясь над гитарой, он сохранял в течение всего вечера мрачное выражение; другой, тоже с гитарой, поражал худобой и два раза за концерт подмигнул в зал; третий был сангвиник, сидел с палочками за гремучей баррикадой, а когда встал, чтобы поклониться зрителям, оказался милым коротеньким толстячком в штанишках с двумя шлейками. Высокая девушка, стоя, играла на аккордеоне и раскачивалась как худенькое деревцо на упорном ветру.

Поэтесса на сцене показалась ему менее хорошенькой, чем на фотографии. Так снимок создавал впечатление, будто кожа ее обладает идеальной чистотой, которая любое девичье лицо превращает в полюс притяжения взглядов, еще на снимке выделялась челка, а отбившаяся от нее дразнящая прядь волос упала на переносицу и даже перечеркнула левый глаз. На близком расстоянии в ней было меньше от диковатой алычи, на которую она показалась ему похожей, когда он разглядывал фотографию. Лицо ее было более теплого, персикового цвета.

Начала она плохо – не к месту удалым приветствием, и показалась ему ребенком, фамильярничающим со взрослыми. Аудитория (в основном из женщин гораздо старше ее, пришедших полюбоваться юным талантом) промолчала и недовольства не проявила – ясно же: дите храбрится.

Стихи ему понравились. Когда она закончила, он продолжал сидеть на своем месте, опустив голову и будто размышляя. Закончив раздавать автографы сюсюкающим женщинам, она сама подошла к нему.

– Вам не понравилось?

«Какая решительная», – поразился он.

– Я вообще-то не любитель поэзии, я пришел посмотреть на вас.

Он поторопился объясниться:

– Мне нужна героиня для повести, и по фотографии мне показалось, что вы годитесь.

Она решила рассмеяться.

– Что вы решили, подхожу?

– Вы ведь вообще-то не курите? – спросил он вместо ответа, и она опять засмеялась. – Ну, в общем – да, годитесь, хотя этот вечер мне ничего не добавил: все было почти так, как я представил себе заочно.

– В чем отличие?

Он не ответил, но раз она такая храбрая, предложил:

– Хотите, покажу вам город?

Кроме города ему хотелось показать ей еще зеленые холмы в окрестностях, натыканные так плотно, как на писаных масляной краской пейзажах на выставке, которыми художник спешит отвлечь внимание от висящей рядом знаменитой облачного вида овечки с мутной вытекающей из глаза слезой и косым фиолетовым ромбом во лбу. Но было уже поздно: во многих городах подсвечивают крепостные стены и фонтаны, но нигде еще не осветили ночью зеленые окрестные холмы или море.

– Некоторые говорят, что слова моих песен слишком искусственны для молодой женщины, – пожаловалась она.

– А теперь скажите то же самое, но с энтузиазмом, – предложил он.

– Ах, моя поэзия – букет искусственных белых роз с синтетической росой на лепестках! – воскликнула она и радостно рассмеялась.

Он показал ей только город, а в конце прогулки почувствовал, как не хочется ей возвращаться в гостиницу, встречаться там с еще двумя юными поэтессами, с которыми она совершает свое турне и которые наверняка еще не спят и иногда стучатся к ней в номер или звонят по телефону. Придется беседовать с ними о женской поэзии. К концу прогулки он знал о ней уже многое: и то, что у нее есть старшие сестры, и даже, что она, по ее словам, ужасно подурнела в последние годы. Он преодолел желание сказать ей, будто ему кажется, что он знает ее уже давно, и поэтому брякнул: «Мне кажется, я начинаю читать ваши мысли», – и тут же проклял свою глупость, так некстати была сказана эта фраза, так отдаляла она его от того, что он готовился ей предложить.

– Это потому, что я все о себе выбалтываю? – засмеялась она. – Мне кажется, я подурнела именно тогда, когда увлеклась поэзией.

Он глянул на нее: кокетничает, знает, – не такая она дурнушка. Она передернула узкими плечами под сине-желтой курткой, и он тут же, пока еще эту дрожь можно было спутать с ознобом, вызванным прохладой, предложил решительно:

– У меня две свободные комнаты в доме. Если не боишься, можешь выбрать любую из них.

– Не обесчестишь меня? – снова удивила она его своей смелостью и краткостью.

– Согни руку в локте.

Она послушалась.

– Напряги мышцу.

Напрягла.

– Можно дотронуться? – он указал на руку в том месте выше локтя, где должен был вздуться бугорок мускула.

Она кивнула, и он осторожно нажал пальцем через рукав ее куртки.

– Пожалуй, не рискну.

– Тогда поехали, – она представила себе, как завтра утром будет рисоваться перед поэтессами: «Вам было не скучно вдвоем?»

Он еще успел рассмешить и дежурного офицера, и саму поэтессу, затащив ее в полицейский участок и оставив там заявление о том, что на ближайшие сутки берет на себя ответственность за безопасность совершеннолетней девицы такой-то перед законом и ее, означенной девицы, родителями.

Дома они пили кофе с бутербродами, потом он искал комплект свежего постельного белья для нее. Стелить самому показалось ему не вполне удобным, и он указал на сложенную стопку на диване, который он разложил для нее: подъем сидения, щелчок, опускание, затихающий стон пружин.

– До завтра, спокойной ночи.

Ветер снаружи, темнота внутри дома, напряжение и ожидание, тишина, ночь.

– Там что-то скребется за стеной, мне страшно, – сказала она, постучавшись через несколько минут в его комнату. Она была закутана в одеяло, – и холодно, – добавила мрачно, чтобы он не посмел принять жалобу за кокетство.

Он чуть было не объяснил ей, что источник скрежета – дерево, которое на ветру трется ветвями о наружную стену, но вовремя прикусил язык и уже уверенно солгал, будто одеял у него больше нет. Всмотревшись в нее, он указал на свободную половину своей постели таким жестом, будто это был надувной матрас в походной палатке.

Она поколебалась, а потом напомнила, опять кратко:

– Обещано.

Он согласно кивнул, и она легла. Они объединили одеяла, но она тут же откинула их, выпрыгнув прямо в его домашние тапочки.

– В туалет, – мирно объяснила она.

Ее шлепанье в великоватых даже для него самого тапочках показалось ему таким вызывающим и таким злонамеренным, что возникшего в нем вожделения хватило бы, кажется, чтобы «обесчестить» тапочки, раз уж ей самой он сдуру наобещал быть сдержанным.

Она вернулась совсем озябшей, и он предложил ей согреть спину. Она решительно въехала в него позвоночником, и он даже обнял ее тонкие ребра правой рукой. Только бы не коснуться случайно груди, успел лишь подумать он, как большой палец дернулся в конвульсии, уперся в ее грудь и вернулся на место. Он замер, ожидая реакции и оценивая встреченную упругость. Она резко повернулась к нему – в его болтающейся на ней и при повороте задравшейся на животе белой рубчатой майке с широкими шлейками. Он осторожно перевернул ее на спину, опираясь локтями в матрас и следя, чтобы она чувствовала себя свободно. Под левым локтем обнаружилась добравшаяся чуть не до самой обивочной ткани пружина, а правым он прижал майку. Она заметила и то, и другое, и засмеялась двум тюленьим движениям, одним из которых он освободил край майки, другим – избавился от капкана пружины.

Она так и осталась в майке, собравшейся в складки над аркой ее ребер, когда они уже превратились в любовную композицию. Стало тепло под двумя одеялами, и даже испариной покрылась кожа ее наивного живота. На отбеленном влажным севером лице он менял касаниями губ расположение упавших на глаза прядей волос цвета согревшегося на солнце песка. Тогда она приоткрывала глаза, но взгляд, видимо, немного близорукий, был направлен внутрь себя, позволяя ему не таясь любоваться переходами оттенков радужной оболочки глаз. Когда пересыхали ее губы, тонкая нежность которых вызывала страх перед прикосновением к ним, он успевал огорчиться этому прежде, чем она закусывала нижнюю губу и затем возвращала ее уже опять горячей и влажной, передавая во время рывка тела часть ее влажного блеска другой, верхней.

Будто колыхался теплый туман и булькали горячие гейзеры. Напряжения худенького тела сменялись расслаблениями, словно мучительными извивами текли и исчезали в расплывшейся дали нервные воды узкой реки.

Наконец, будто хлопнули, взорвались частью разом, а частью по очереди полторы дюжины воздушных шаров. Горячий белый шоколад (не холодно-равнодушная сметана!) пролился на только-только дозревшую землянику. Какая она размягченная и взъерошенная!

– Теперь мы совсем родственные души? – настежь открылся один глаз, пока веко другого подрагивало, борясь с челкой.

– Конечно! – ответил он, откидываясь на свою половину постели.

– Ты это тоже вставишь в повесть?

– Я пошутил, я не пишу повестей. Я шахматист.

Она сорвала с себя майку и отхлестала его. Он отвернулся.

– Эй, ты куда? – она постучалась пальцем в его плечо, словно в запершуюся на несерьезную защелку душу.

– Никуда, – ответил он, повернувшись и оказавшись с ней лицом к лицу, – это ловушка, и ты в нее попалась.

Молчание.

– Ты почему затаилась? – спросил он самым добрым и доверительным тоном.

Еще молчание, потом, наконец, смех. И снова. Теперь без майки, весело, с барахтаньем.

Он представил себе, засыпая, как проснувшись утром, почувствует ее худенькую спину, но пробудившись, обнаружил только лежащее на соседней подушке написанное на желтом квадратике из стопки бумаги для заметок стихотворение, которое называлось: «МНЕ ПОРА». Оно было явно сочинено наспех, но в нем, как и в том, что он слышал вчера, не было бездымного женского горения.

 
Тяжеленный самолет,
Деву юную не ждет:
«Зазевалася, дуреха?
Плохо это! Очень плохо!»
 
 
Самолет уходит в небо,
И дома – как крошки хлеба.
Вниз, назад он не глядит,
Он вперед и вверх летит.
 
 
Четким профилем крыла
Завершенные дела
Режет он наискосок:
Мне кусок, тебе кусок.
 

Поэзия, как бижутерия, ее выставляют на стеклянных с зеркалами полках в таком невероятно большом количестве!.. От утреннего холода он зарылся было под два одеяла, но в зеркале скрипнувшей дверцы шкафа увидел себя, и увиденное ему на сей раз не понравилось. За тридцать. Даже с гостиничным номером, в котором провел всего одни только сутки, он расстается с трудом. Проверяет, пусты ли все полки в стенном шкафу, открывает один за другим в тумбах все ящики, того и гляди, на задней никому не видимой стенке одного из них распишется гостиничной шариковой ручкой с синей пастой – а вдруг попадет когда-нибудь в тот же номер, вспомнит, выдвинет ящик… Голой ступней он толкнул створку шкафа, она закрылась, зеркало отразило пустое окно и за ним еще более пустое небо.

А ведь до того, как открыть глаза, вспомнил он свое пробуждение, он хотел назвать ее «кисочкой» и «крысочкой», потому что понравилась она ему сложно.

Конец поэзии, подумал он, и снова шахматы, и значит, можно попытаться просчитать: ход первый – открыв дверь спальни, он примет в объятия швабру в майке; ход второй – на лестнице соберет пустые тапочки, будто бегущие вниз; ход третий – придется взять такси до аэропорта, чтобы забрать свою машину со стоянки.

Он еще вчера отметил: в ее стихах в текущей строфе не обнаружишь намека на содержание следующей, и значит, как она изобразила вчерашний вечер, прошедшую ночь и утреннее бегство на лежащей внизу в гостиной шахматной доске с резными фигурами, вычислить ему не дано».

Законченный лишь поздней ночью рассказ о поэтессе утром он показал жене. Она прочла и нахмурилась.

– Игра воображения, – пояснил он.

Неудовольствие не рассеялось.

– Фантазия художника.

Все та же мрачность.

– Ну, и где ты прячешь от меня эту стерву? – спросил он, изобразив ее хмурость.

И когда жена его, наконец, рассмеялась, он утомленно зевнул, а потом добавил обиженно:

– Воображение. Ничего больше.

8

– Теплый белый шоколад с земляникой. Это должно быть очень вкусно, – сказала тогда Эмма, а я не мог оторвать взгляда от ее улыбающихся тонких губ.

– И движение к шоколаду с земляникой – быстрое, без остановок на светофорах, на прямой передаче. Прямо-таки, как у Бунина, – смеялась она.

В школе, в студенческие годы, во всех местах, где мне случалось больше одного-двух лет проработать, я как-то само собою, без особых усилий с моей стороны, с легкостью попадал в центральный комитет еще только складывавшихся или уже сложившихся групп. Мне, должно быть, помогали в этом неконфликтный характер и мой искренний интерес к литературе, всегда ценимый в России и среди ее выходцев. Но никогда не стремился я в этих сообществах к роли генерального секретаря, не искал абсолютного первенства. Неужели, это и есть именно та соль, которой не хватило во мне, чтобы решительно выдернуть Эмму из толпы, присвоить ее исключительно себе в танковой, пришедшей на смену кавалерийской, атаке? Зря, может быть, я третировал рассказы писателя Бунина. Нобелевский лауреат, женщины его произведения любят. Может быть, и Эмма. Я ведь ни разу об этом ее не спросил. Как он это делал? Выливаем на сковородку ложку человеческой грусти, добавляем в меру (человеческой тоже) тоски, кладем мелко нарезанные овощи природных явлений – их много, как и овощей, хотя перечень их все же ограничен – поля, облака, дома в сумерках, затяжной дождь, а к нему сами просятся зонты, плащи – добавляющие уныния приправы-аксессуары. Если случаются комары, то они не досаждают, и не кусают, а ноют. И вот – и ожидаемо, а все равно внезапно, поверх всего этого выплескивается вдруг желтое как солнце, круглое как солнце, ядро куриного яйца, любовь, страсть, под ровное шипение оно густеет, тускнеет, а разбитое виллой или ножом и вовсе становится плоским и мутным. Но невозможно забыть первый яркий, отчаянный прыжок блестящего желтка из разбитой с треском матовой скорлупы прямиком в жаркий, кипящий и шипящий ад сковородки. Какой простой рецепт! Какое действенное любовное средство! Да, я – не спринтер, я – стайер. Может быть, я вообще никогда не понимал Эмму до конца.

Не вижу ничего, не понимаю – будто надел совершенно неподходящие мне очки. Зачем? Какая нелепость, «сердцу фабрикИ»… Я сижу в кресле перед экраном и, видимо, засыпаю. Хрупкая дремота с четким, цветным, контрастным (с совершенно определенными красками) видением. Я лежу будто бы в просторной темной комнате, и вот в дальнем от меня углу ее открывается дверь, не быстро, не медленно, на месте двери возникает сначала прямоугольник насыщенного, теплого, желтого цвета, такого, какой бывает у чая в тонкостенном стеклянном стакане. Только вот стакан большой, размером с дверь. Потом появляется в проеме этой двери темный силуэт женщины. Не войдя еще даже, она оборачивается назад и разговаривает с кем-то снаружи. И из слов ее я понимаю, что те, к кому она обращается, – не враги, не разбойники, не воры. Это какие-то люди, которые пришли, чтобы отнести меня на кладбище. Очнувшись от сна, я не нахожу в нем никаких признаков ночного кошмара, этот сон не поднял мне волосы, пробуждение не заставило меня встряхнуться, прийти в себя. В нем была скорбная деловитость, не более. Крах моей любви. Скорбная деловитость и крах любви – верный тон видения.

Сны приходят ко мне, конечно, и по ночам, поражая своей дикой злокозненностью. Так снился сапожник, он снял мерку, чтобы сшить для меня теплые сапоги на заказ, зимние, с мехом внутри, и все заглядывал мне в глаза и спрашивал, будет ли и моя дочь их иногда надевать.

Ненависть и чувство мести должны были бы распирать меня так, чтобы мне не влезть в автомобиль без того, чтобы не демонтировать дверь и не отодвинуть кресло назад до предела. Но на деле я будто сжался весь, похудел, стал меньше ростом и превратился в средоточие мышц и злой воли. Я даже приблизил кресло к рулю на один щелчок, купил присоску с зажимом и проверил, смогу ли я читать текст с закрепленным в нем листком без ущерба для управления автомобилем. Потренировался. Привык.

Я знаю, Леону много приходится говорить по телефону в машине, с этим проблем не будет. Теперь остается ждать запланированной им поездки на Мертвое море. Я спросил его и получил однозначный ответ – он отправится не через Иерусалим, а южным путем. Там, на петлистом спуске от Арада к морю, я приведу в исполнение свой план. При всем моем недоверии ко всяким планам. Собственно, только место и способ запланированы мною, все остальное будет импровизацией. Как пойдет, так пойдет. Просчитывать детали буду прямо на месте, а еще вероятнее – действовать интуитивно. Интуиции я доверяю больше.

Зачем листки, зажим? Что я собираюсь читать? Кому? Для чего? Леону. Приговор. И не читать, а зачитывать. В художественной форме. Мне нравится строгость в процедуре суда, но мне претит ее косность.

Я ждал его на выезде из Арада. Когда не было видно приближавшихся автомобилей, смотрел ввысь. Моим замыслам больше соответствовало бы сейчас мрачное небо, в котором облака – холмистая свалка пыльных битых матовых стекол, с вспышками молний, похожих на мелькание неисправной неоновой лампы, но небо было спокойным и даже немного торжественным, с бороздами высоких перистых облаков. Точно как в тот день, когда освободили из плена нашего солдата, в день рождения Эммы.

Я засек, наконец, машину Леона и грубо встроился в поток автомобилей сразу за ним. Сзади мне посигналили. Плохо. Свидетель. Может обвинить меня в неосторожной езде. Но не больше. Имя Леона уже было выбрано мною заранее из моего телефонного каталога, осталось только нажать кнопку.

– Родольф? – спросил Леон. – Где ты?

– В зеркале заднего вида, – ответил я тоном, который ему вряд ли должен был понравиться.

– Ты не говорил, что тоже собираешься на Мертвое море. – Ты один?

– Один одинешенек, – сказал я грустно, – и еду к Мертвому морю.

На названии этого моря я сделал ударение, вполне ощутимое. Одно из моих опасений развеялось – связь была отличной.

– Что ты хочешь мне сказать? – спросил Леон.

– Прочесть свой новый рассказ.

Он хмыкнул.

– Ради этого ты увязался за мной?

– Да.

– Ну, читай. Как называется твое новое творение? Оно короткое?

– Как прыжок с пожарной каланчи. Свободно разместилось бы на тюбике с зубной пастой. Называется «Имперский пес».

И я начал читать:

«Мы играли с имперским псом, который не должен был пускать нас за нарисованную на паркете черту. Пока мы просто заступали ее, пес легко стравлялся с нами двумя, бросаясь на нас по очереди, поднимаясь на задние лапы, и выталкивал нас за черту, нажимая широкой собачьей грудью и дыша нам в лица, но когда мы одновременно легли на пол и разом поползли за черту, он совершенно растерялся, не знал, что делать, и принялся жалобно скулить, словно умоляя нас прекратить безобразничать.

И тут на его длинную морду села маленькая птичка в черном оперении с длинным тонким клювом и сложила крылья. Пес сразу присмирел и лег на живот, вытянув передние лапы и поджав под себя задние. Птичка, переступая лапками, долго смотрела ему в глаза, потом клюнула пониже между ними в морду, и пес сразу обмяк и околел.

Птица улетела, а мы отползли назад и молча сидели, сложив под себя ноги, пока не пришли слуги, чтобы оттащить, взявшись за задние лапы, тяжелого мертвого пса. Тогда мы ушли, не дожидаясь пока они приведут новенького».

– Ну, и о чем это? – спросил Леон.

Господи, как я не люблю этот вопрос. Книги, которые меня завораживают, которыми мне часто удавалось заворожить Эмму, все как на подбор – сгусток. Сгусток чего?

Запрокидываем, например, голову, глядим в небо. Кто это сказал: «облака, все в профиль»?

Или сгусток того, что пока еще рядом. Кто это написал: «Платье… чересчур длинное, касалось земли; время от времени она останавливалась, подбирала его и снимала колючки затянутыми в перчатки пальцами»?

Или волшебная концентрация низменных материй. Кто это изобразил: «Авось не слишком толсто, геморрой снова не разойдется. Нет, в самый раз. Ага. Уфф! Для страдающих запором: одна таблетка святой коры»?

– О долге и чести, – ответил я.

– Ты хочешь просветить меня по части долга и чести? – в голосе государственного служащего явственно звучала ирония. – И кто есть кто в этом рассказе?

Я спокойно воспринял и нотку презрения в его вопросе.

– Он не расчленяется, как любое художественное произведение, – я именно ответствовал, а не просто ответил, – все вместе – со словами, интонацией, образами – о чести и долге.

Он молчал. Я:

– А долг и честь начинаются с отношения к женщине.

– А, ты об этом? – я обратил внимание, что расстояние между нашими автомобилями начало увеличиваться и нажал на педаль газа.

Дьявол! Откуда взялась на дороге эта черная собака? Она заметалась перед моим автомобилем, но ничего сделать было нельзя. В зеркале заднего вида я увидел ее неподвижно лежащей на дороге, совершенно неповрежденную внешне. Видимо, удар картером двигателя мгновенно укокошил ее.

– Убийца, – хрипло засмеялся Леон, – гуманист-убийца. Достоинство палестинцев задевать не желаешь, а собаку ни в чем неповинную взял и хладнокровно убил.

– Я не хотел.

– А кто хочет? Ты еще мне как позавчера одна сука молодая из Бельгии, хорошенькая, горячая такая, скажи что-нибудь о палестинских матерях, мечтающих о мире для своих сыновей.

– А что, совсем не мечтают? – спросил я и подумал: «Отвлекает».

– Ну, разве что, чтобы мы ее детей-террористов по разным тюрьмам не распихивали, тяжело ведь таскаться на свидания с передачами… Еще что-то? – спросил он, и в голосе его мне почудилось снисхождение.

Если есть что-либо в моей жизни, чем я смогу гордиться до последнего своего дня, так это тем, что хладнокровие и самообладание не изменило мне в эти минуты, я с тоской вспомнил об убитой собаке и (клянусь, так и было!) обратился к Людвигу Фейербаху с просьбой помочь мне, заступиться перед кем следует, чтобы в дальнейшем (по крайней мере, на сегодня) я был избавлен от чертовщины. Фейербах меня не подвел, и ни тогда, когда я ответил, что да, хочу прочесть еще один рассказ под названием «Коридор», ни во время самого чтения, ни после, ничего особенного или таинственного уже не произошло.

«Я шел по свеженачищенному блестящему полу длинного коридора, когда навстречу и мимо меня пробежал высокий худой человек в белом медицинском халате. Человек этот показался мне знакомым.

– Маленький, но очень сильный, – успел крикнуть мне он, прежде чем уменьшился и исчез за поворотом коридора.

Я проследил за ним взглядом, пытаясь вспомнить, кто это и понять, что значило его предостережение, а когда обернулся, чтобы продолжить путь, из третьей двери направо вышел человек в хорошо отглаженных или просто совсем еще новых брюках и в байковой клетчатой рубашке с длинными рукавами. Лицо его, хоть и казалось потрепанным, но все же было вполне обычным. Некоторое беспокойство внушал только прямой, стоячей зацветшей воды взгляд. Он был маленького роста, гораздо ниже меня, неплотного сложения, но в нем чувствовалась сила.

– Здравствуйте, – сказал я, когда он поравнялся со мной.

Не отвечая, он быстро пырнул меня чем-то блестящим и острым в живот, потянул руку назад – нож! Он выплюнул кровавую ватку в коридорное пространство за моей спиной.

Мне было очень больно, и я почувствовал, как струйка спустилась по животу и, коснувшись рубашки, стала пропитывать брюки, но спросил как можно вежливее:

– Вам только что вырвали зуб?

– Да, – ответил он сдержанно и не спеша пошел дальше по коридору, а так недавно появившаяся в моей жизни, но уже знакомая мне струйка, спустившись по правой ноге и миновав колено, потекла по икре. Семенила собачка навстречу, крохотная-крохотная. Она сунула нос мне в штанину, встретила кровь и, слизывая, не давала ей испачкать мои сандалии.

– Он ушел. Спасен, – сказал я сначала собачке, а затем приближающемуся блестящему полу и своему смутному складывающемуся отражению в нем».

– Каких глубокомысленных комментариев я удостоюсь в отношении данного произведения? – спросил Леон.

– Разве что – такого: – ответил я, – когда рассказ или иное произведение написано от первого лица, всегда следует предполагать, что уж его-то, мнимого рассказчика, как раз и не стоит ассоциировать с автором. Скорее наоборот. Например, в этом рассказе – маленький человек в байковой рубашке как раз может скрывать автора, которому неудачно и очень болезненно удалили зуб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю