Текст книги "1984"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
– Юлия! Юлия! Юлия, любимая моя! Юлия!
На какое-то мгновение Уинстоном овладело полное ощущение ее присутствия. Она была не просто с ним, но внутри него. Словно бы каким-то образом проникла в его кожу. И в этот момент он любил ее куда крепче, чем когда они были рядом и на свободе. A кроме того, он понял, что она еще жива и каким-то образом нуждается в его помощи.
Лежа на спине в своей постели, он попытался собраться с мыслями. Что же он натворил? Сколько лет добавил к своему сроку этим мгновением слабости?
И в следующий момент услышал за дверью топот сапог. Они не могли оставить такую выходку безнаказанной. Теперь они знают, если и так не знали уже, что он нарушает заключенное с ними соглашение.
Он покорился Партии, но по-прежнему ненавидел ее. В прежние времена ему удавалось прятать еретический ум под маской конформиста. Теперь он отступил еще на один шаг: капитулировав в уме, надеялся сохранить в целостности свою сердцевину. Он понимал, что неправ, однако предпочитал быть неправым. Они поймут это… уж О’Брайен-то поймет. И все это вырвалось у него в одном глупом восклицании.
Ему придется начать все сначала. На это могут уйти годы… Уинстон провел ладонью по лицу, пытаясь запомнить его новые очертания. Глубокие морщины на щеках, острые на ощупь скулы, расплющенный нос. Потом, после того как он увидел себя в зеркале, ему вставили новую челюсть. Не так просто сохранять невозмутимость, когда не знаешь, как выглядит твое лицо. В любом случае простого контроля за мимикой мало. Он впервые понял, что, если ты хочешь сохранить секрет, надо скрыть его от себя самого. Ты должен всегда знать, что он здесь, при тебе, но пока не настанет необходимость, ты не должен позволять ему всплыть на поверхность сознания в любой форме, которой можно дать имя. Отныне он должен думать только правильные мысли, испытывать только правильные чувства, видеть только правильные сны. И все это время он должен удерживать свою ненависть внутри себя, заперев ее в себе, как нечто материальное, являющееся частью тебя и вместе с тем не связанное с тобой, словно какая-то киста.
Однажды они решат расстрелять его. Невозможно заранее сказать, когда это случится, однако за несколько секунд можно будет и догадаться. Смерть придет сзади, когда ты будешь идти по коридору. И тут внезапно, без произнесенного слова, без заминки в шаге, без изменения морщинки на его лице… камуфляж внезапно обрушится, и взорвутся с шумом и грохотом все аккумуляторы ненависти. Вспыхнув, ненависть наполнит его, словно колоссальное ревущее пламя. И в это самое мгновение – бах! – прилетит пуля… или слишком рано, или чересчур поздно. Мозг его выплеснется на стены и пол, и им придется замывать его. Еретическая мысль, ненаказанная и неоплаканная, навсегда улетит из их лап. Они прострелят дырку в собственном совершенстве. Умереть, ненавидя их, – в этом свобода.
Он зажмурил глаза. Сделать это труднее, чем соблюдать интеллектуальную дисциплину. Это значит заставить себя деградировать, изувечить себя. Ему предстояло окунуться в грязь грязней всякой грязи. Но что здесь наиболее ужасно, наиболее тошнотворно? Он подумал о Большом Брате. Колоссальная физиономия (постоянное лицезрение этого изображения на уличных плакатах заставляло Уинстона представлять ее себе шириной в метр) с густыми черными усами, с глазами, постоянно следящими за тобой, сама собой возникла в его памяти.
Итак, каковы же его подлинные чувства в отношении Большого Брата?
В коридоре прозвучали тяжелые шаги. Стальная дверь с лязгом отворилась. В камеру вошел О’Брайен. За ним – офицер с восковым лицом и тюремщики в черных мундирах.
– Встаньте, – приказал О’Брайен. – Подойдите сюда.
Уинстон остановился напротив него. О’Брайен взял Уинстона за плечи своими сильными руками и пристально посмотрел на него.
– Вы вознамерились обмануть меня, – сказал он. – Глупая мысль. Выпрямитесь. Смотрите мне в глаза. – Помедлив, он проговорил уже более мягким тоном: – Вы поправляетесь. С точки зрения интеллекта вы сделали шаг вперед, однако эмоционально остались в прежнем состоянии. Скажите мне – только помните, никакой лжи: вы знаете, что я всегда замечаю ее! – скажите мне, каковы ваши подлинные чувства в отношении Большого Брата?
– Я его ненавижу.
– Вы его ненавидите. Хорошо. Значит, настало для вас время сделать последний шаг. Вы должны любить Большого Брата. Повиноваться ему недостаточно: вы должны любить его.
Он отпустил Уинстона, несильно подтолкнув его в сторону тюремщиков.
– В комнату сто один, – приказал он.
Глава 5
На каждой стадии своего заключения он знал (или ему казалось, что знал), где находится в этом огромном, лишенном окон здании. Возможно, сказывалась небольшая разница в атмосферном давлении. Камеры, в которых тюремщики избивали его, находились ниже поверхности земли. Комната, в которой его допрашивал О’Брайен, располагалась высоко: наверное, почти под крышей. Камера, в которую его привели, находилась ниже всех прочих, наверное, на последнем подземном этаже. Она оказалась просторнее большинства тех камер, в которых он побывал. Впрочем, Уинстон едва ли смотрел по сторонам. Все его внимание было сосредоточено на находившихся перед ним маленьких столиках, застеленных зеленой бязью. Один из них был прямо перед ним, в паре метров; другой стоял подальше, возле двери. Его привязали к креслу, причем так жестко, что он не мог шевельнуть ничем, даже головой: какая-то подкова плотно охватывала его голову сзади, заставляя смотреть прямо перед собой.
Он остался в одиночестве на какое-то мгновенье, потом дверь отворилась, вошел О’Брайен.
– Однажды, – проговорил тот, – вы спросили меня, что находится в комнате сто один. Я ответил вам, что вы уже знаете это, как и все прочие. В этой комнате находится то, что страшнее всего на свете.
Дверь отворилась снова. Вошел тюремщик с какой-то проволочной коробкой или корзинкой в руках и поставил ее на дальний столик. О’Брайен заслонял ее своим телом, и Уинстон не мог видеть, что это за предмет.
– Самый страшный предмет на свете, – продолжил О’Брайен, – у каждого свой. Некоторые боятся, что их закопают заживо, другие – что их сожгут на костре, утопят, посадят на кол… существует еще с полсотни вселяющих ужас казней. Бывают и такие случаи, когда смертельное отвращение вселяет самая обычная, даже не смертоносная вещь.
Он немного отступил в сторону, и Уинстон теперь смог разглядеть оставленный на столе предмет: продолговатую проволочную клетку с ручкой наверху для переноски. Спереди к ней было прикреплено некое подобие фехтовальной маски, выпуклостью наружу. И хотя клетка находилась в трех-четырех метрах от него, он заметил, что она разделена по длине на два отсека и в каждом из них находятся какие-то существа. Крысы…
– В вашем случае, – кротко промолвил О’Брайен, – самой страшной вещью на свете является крыса.
Трепет предчувствия, страх перед неизвестным пронзил Уинстона уже в тот момент, когда он увидел клетку. Но теперь вдруг до него дошло назначение маски, прикрепленной к клетке спереди. Нутро его превратилось в воду.
– Вы не можете этого сделать! – завопил он тонким надтреснутым голосом. – Не можете! Не можете! Это немыслимо.
– А вы помните, – проговорил О’Брайен, – то мгновение паники, которое часто посещало вас во снах? Вы видели перед собой черную стену и слышали чей-то рык. За стеной находилось нечто ужасное. Вам было известно, что именно скрывается за этой стеной, однако вы боялись, не смели открыто признаться в этом. Так вот: за стеной были крысы.
– О’Брайен! – проговорил Уинстон, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрогнул. – Вы же понимаете, что это излишне. Что еще я должен сделать для вас?
О’Брайен ответил не сразу. После паузы он заговорил в той менторской манере, к которой иногда прибегал. Глядя куда-то вдаль, за спину Уинстону, словно бы обращаясь к собравшейся там аудитории, он начал:
– Сама по себе боль не всегда достаточна для наших целей. В некоторых случаях человек оказывается способным терпеть любую боль вплоть до самой своей смерти. Однако для каждого человека существует нечто невыносимое… нечто, просто не вмещающееся в голове. Речь не идет об отваге и трусости. Если ты падаешь с высоты, то хватаешься за веревку не из трусости. Если ты выныриваешь из глубины, то опять-таки вдыхаешь воздух не потому, что тебе страшно. Это всего лишь инстинкт, от которого невозможно избавиться. То же самое получается в случае крыс. Для вас они невыносимы. Они представляют собой вид воздействия, которого вы не можете выдержать даже при желании. Вы сделаете то, что от вас требуется.
– Но что это, что это такое? Как я могу сделать то, чего не знаю?
О’Брайен взял клетку за ручку, перенес ее на ближайший стол и аккуратно поставил на бязевую скатерть. Уинстон услышал, как запела в его ушах кровь. Его охватило чувство полнейшего одиночества. Он словно бы сидел посреди огромной пустынной равнины, залитой солнцем, и звуки доносились до него из какой-то немыслимой дали. Однако клетка с крысами находилась уже даже не в двух метрах от него. И это были огромные крысы, находящиеся в том возрасте, когда морда становится тупой и злобной, а шерсть – бурой.
– Крыса, – продолжил О’Брайен, по-прежнему обращаясь к невидимой аудитории, – оставаясь грызуном, тем не менее плотоядна. Вы знаете это. И вам доводилось слышать о том, что случается в бедных кварталах этого города. На некоторых улицах женщины не рискуют оставлять своих младенцев без присмотра даже на пять минут, иначе крысы обязательно нападут на детей. За считаные минуты они могут обглодать маленького ребенка до костей. Кроме того, они нападают на больных и умирающих. Они с удивительным разумением определяют момент, когда человек становится беспомощным.
В клетке поднялись писк, визг и возня. Звуки доходили до Уинстона очень издалека. Крысы дрались; они пытались добраться друг до друга сквозь перегородку. Еще он услышал полный отчаяния стон, который также донесся откуда-то извне.
О’Брайен приподнял клетку и одновременно что-то нажал со щелчком. Уинстон самым отчаянным образом попытался вырваться на свободу. Усилия оказались напрасными; все тело его, даже голова остались неподвижными. О’Брайен подвинул клетку поближе. Теперь она находилась меньше чем в метре от лица Уинстона.
– Я подвинул первую задвижку, – пояснил О’Брайен. – Вы понимаете конструкцию клетки. Маска охватит вашу голову, не оставив даже щели. Когда я открою другую защелку, дверца клетки распахнется. Проголодавшиеся твари пулей вылетят из нее. Вам не случалось видеть, как прыгают крысы? Они бросятся вам в лицо и вопьются в него зубами. Иногда они начинают с глаз. А иногда продырявливают щеки и выедают язык.
Клетка приблизилась, расстояние до нее исчезало. Уинстон услышал пронзительный визг, источник которого как будто бы находился у него над головой. Он отчаянно старался сопротивляться панике. Думать, думать… думать даже тогда, когда на размышления остается доля секунды… только в этом оставалась его единственная надежда. Вдруг он ощутил мерзкий крысиный запах. Накатил такой приступ дурноты, что он едва не потерял сознание. Все вокруг почернело. На мгновение Уинстон превратился в обезумевшее, визжащее животное. Тем не менее он вывалился из тьмы, уцепившись за идею. Существовал один-единственный способ спастись. Он должен заслониться от крыс другим человеком, его ТЕЛОМ.
Кружок маски теперь сделался настолько большим, что заслонял собой все остальное. Проволочная дверца оказалась уже в паре ладоней от него. Крысы знали, чего следует ожидать. Одна из них все прыгала на месте: вверх-вниз, вверх-вниз… другая, чешуйчатый ветеран сточных канав, поднялась на задние лапы, вцепившись розовыми ладошками в проволоку, и усердно принюхивалась. Уинстон разглядел усы и желтые зубы. Черная паника вновь овладела им. Он превратился в безумного и беспомощного слепца.
– В императорском Китае это была обыкновенная казнь, – как всегда наставительным тоном проговорил О’Брайен.
Маска приближалась к лицу Уинстона. Проволока прикоснулась к щеке. И тут… нет, это было не облегчение, только надежда, крошечный кусочек ее, пришедший слишком поздно – наверное, слишком поздно. Однако он вдруг понял, что на всем белом свете существует только ОДИН человек, на которого он может переложить эту кару… ОДНО-единственное тело, которым он может заслониться от крыс. И отчаянным голосом закричал, повторяя снова и снова:
– Сделайте это Юлии! Сделайте это Юлии! Не мне! Юлии! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Пусть они объедят ее лицо, обгложут ее до костей. Не мне! Юлии! Не мне!
Он падал спиной вперед в немыслимые глубины, спасаясь от крыс. Он был пристегнут к стулу, но тем не менее провалился сквозь пол, сквозь стены, сквозь землю, сквозь моря и океаны, сквозь атмосферу – в космос, на межзвездные просторы… только подальше, подальше, подальше от крыс. До них надо было лететь несколько световых лет, но О’Брайен все равно стоял рядом с ним. И щека Уинстона ощущала прикосновение холодной проволоки. Но во тьме, окружавшей его, прозвучал металлический щелчок, и он понял, что клетку заперли и она не откроется.
Глава 6
В кафе «Под каштаном» почти никого не было. Косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь окна, падали на пыльные крышки столиков. Время было самое неподходящее – пятнадцать часов. С телесканов сочилась жестяная музыка.
Уинстон сидел в своем обычном уголке, разглядывая опустевший бокал и время от времени бросая взгляд на огромное лицо, смотревшее на него с противоположной стены.
БОЛЬШОЙ БРАТ СЛЕДИТ ЗА ТОБОЙ, – гласила подпись. Подошедший без его просьбы официант наполнил заново бокал Уинстона джином «Победа», капнув в него несколько капель из бутылочки с пропущенной через пробку трубкой. Раствор сахарина, отдушенный гвоздикой, – фирменное угощение кафе.
Уинстон одним ухом прислушивался к телескану. Сейчас играла музыка, но в любой момент могла начаться трансляция специального бюллетеня Министерства мира. С африканского фронта приходили самые неутешительные новости, порой беспокоившие его весь день. Евразийская армия (Океания воевала с Евразией: Океания всегда воевала с Евразией) продвигалась на юг с ужасающей скоростью. В полуденном бюллетене не упоминались географические названия, однако было вполне вероятно, что бои уже идут в устье реки Конго. Опасность угрожала Браззавилю и Леопольдвилю. Чтобы понять, что это означает, не нужно было смотреть на карту. Речь шла не о потере Центральной Африки: впервые за всю войну опасность грозила территории самой Океании.
Бурное чувство – не совсем страх, но какое-то неопределенное волнение – вспыхнуло в нем и погасло. Уинстон перестал думать о войне. В эти дни он не мог сосредоточиться на одной теме дольше чем на пару минут. Взяв со стола бокал, он опорожнил его одним глотком, как всегда вздрогнув и икнув. Жуткий напиток… гвоздика и сахарин, отвратительные сами по себе, не могли замаскировать маслянистый паскудный запах; но хуже всего было то, что запах джина, пребывавший с ним денно и нощно, неизменно перепутывался в его мозгу с вонью этих…
Он никогда не называл их даже мысленно и, насколько удавалось, никогда не представлял их себе. Они оставались чем-то неопределенным, парившим перед его лицом… запахом, прилипшим к ноздрям. Ощутив воздействие джина, Уинстон рыгнул, шевельнув багровыми губами. После того как его освободили, он потолстел; цвет лица не просто восстановился, но даже стал ярче, чем был до ареста. Лицо его огрубело, кожа на скулах и носу сделалась откровенно красной, даже облысевший скальп обрел слишком густой цвет для того, чтобы можно было назвать его розовым. Официант, снова не дожидаясь просьбы с его стороны, принес шахматную доску и свежий номер «Таймс», открытый на шахматной задаче. Затем, увидев, что бокал Уинстона опустел, принес бутылку джина и заново наполнил бокал. Напоминать об этом было излишне. Здесь знали его привычки. Шахматная доска всегда ожидала его, привычный угловой столик всегда оставался свободным, даже если в заведении было полно народа: никто не хотел оказаться замеченным рядом с ним. Он даже никогда не утруждал себя подсчетом выпитого. Время от времени ему приносили очередной грязный листок бумаги, якобы представлявший собой счет, однако Уинстону всегда казалось, что с него берут меньше, чем следует. Впрочем, его ничуть не смутила бы и обратная ситуация. В эти дни у него не было недостатка в деньгах. Ему даже предоставили работу, точнее должность, еще точнее – синекуру, оплачивавшуюся существенно выше, чем прежняя должность.
Телескан умолк, музыку сменил голос. Уинстон поднял голову и прислушался. Зачитали не сообщение с фронта, a короткую сводку Министерства достатка о том, что в предыдущем квартале предусмотренный Десятым трехлетним планом ориентировочный показатель выпуска ботиночных шнурков перевыполнен на 98 процентов.
Рассмотрев шахматную задачу, он расставил фигуры. Предлагалось сложное окончание с парой слонов. «Белые начинают и ставят мат в два хода». Уинстон глянул искоса на портрет Большого Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он, невольно ощущая туманный мистицизм этого факта. Всегда и без исключений. Так уж устроено. От начала времен не было такой шахматной задачи, в которой победили бы черные. Не ощущается ли здесь вечный и неизменный триумф победы добра над злом? Огромное лицо напротив отвечало ему взглядом, полным спокойной власти. Белые всегда ставят мат.
Доносящийся из телескана голос умолк и добавил уже другим, более серьезным тоном:
– Прошу оставаться возле телесканов. В пятнадцать тридцать последует важное сообщение. Повторяю: в пятнадцать тридцать вы услышите чрезвычайно важное сообщение. Не пропустите. Пятнадцать тридцать!
Музыка зазвякала снова.
Сердце Уинстона взволновалось. Будет реляция с фронта; инстинкт подсказывал, что следует ждать неприятных вестей. Весь день налетавшими и тут же отлетавшими короткими приступами волнения его тревожила мысль о сокрушительном поражении в Африке. Он буквально видел собственными глазами евразийские орды, текущие через нерушимые прежде границы, колоннами странствующих муравьев направлявшиеся на юг, к концу материка. Разве нельзя было зайти им во фланг? Очертания западного берега Африки проступили в памяти. Взяв белого слона, он передвинул его по доске. В НУЖНОЕ место. И, представляя себе мчащуюся на юг черную орду, вдруг заметил другую таинственным образом собравшуюся силу, внезапно оказавшуюся у нее в тылу, перерезавшую ее коммуникации на суше и море. Ему казалось, что своим желанием он дает ей существование. Однако действовать следовало быстро. Если они сумеют взять под свой контроль всю Африку, если разместят свои аэродромы и базы подводных лодок у мыса Доброй Надежды, то расчленят Океанию на две части. Это могло привести к чему угодно: к поражению, развалу страны, переделу мира, к уничтожению Партии! Уинстон глубоко вздохнул, ощущая путаницу чувств – собственно, не путаницу, а слоеный пирог боровшихся в нем ощущений, – причем он не мог понять, какое из них побеждает.
Приступ активности прошел, он вернул белого слона на место, но так и не смог возвратиться к решению задачи.
Мысли его вновь куда-то унеслись. Почти неосознанно он написал пальцем на поверхности стола:
2+2=5
– Они не могут влезть внутрь тебя, – сказала она.
Но они смогли это сделать.
– То, что происходит с тобой здесь, останется НАВСЕГДА, – сказал О’Брайен.
Верно сказано. Существуют такие вещи, такие твои поступки, от которых ты не можешь оправиться никогда. Потому что нечто погибло в твоей груди: выжжено железом, огнем.
Уинстон видел ее; даже говорил с ней. Теперь это было не опасно. Он знал, хотя и чисто инстинктивно, что теперь они почти не интересуются им. Он мог бы договориться с ней о следующем свидании, если бы они оба этого хотели. Собственно говоря, встретились они случайно, в парке, в злой и колючий мартовский день, когда земля была подобна железу, вся трава казалась умершей и нигде не было видно ни одного бутона, если не считать редких крокусов, пробившихся на поверхность земли, наверное, для того, чтобы лепестки их разметал ветер. Уинстон куда-то спешил, пряча от холодных порывов замерзшие руки и слезящиеся глаза, и вдруг увидел ее метрах в десяти перед собой. Он сразу заметил, что она изменилась каким-то неопределенным образом. Они едва не разминулись, не заметив друг друга, а затем он повернул и последовал за ней без особого рвения. Он знал, что опасности нет никакой, поскольку теперь он никого не интересует. Она молчала. Но шла и шла куда-то вбок по жухлой траве, словно пыталась отделаться от него, а потом как будто бы смирилась с тем, что он находится рядом. Наконец они оказались среди неприглядных голых кустов, в которых нельзя было ни спрятаться от людей, ни укрыться от ветра. Они остановились. Было жутко холодно. Ветер свистел в ветвях и теребил редкие грязные крокусы. Он обнял ее за талию.
Телескана рядом не было, однако в наличии замаскированных микрофонов сомневаться не приходилось; к тому же они стояли на виду. Но это было неважно, ничто теперь не имело значения. При желании они могли бы улечься на землю и сделать ЭТО. От одной такой мысли плоть его бросило в ужас. Она никак не отреагировала на прикосновение его руки – даже не попыталась высвободиться из его объятий. Теперь он понял, что именно в ней изменилось. Лицо ее сделалось землистым, на лбу и виске появился длинный шрам, отчасти укрытый волосами; но перемена была не в этом. Просто талия ее сделалась полнее и удивительным образом тверже. Он вспомнил, как однажды после взрыва ракетной бомбы помогал вытаскивать чей-то труп из развалин и был поражен не только невероятной его тяжестью, но жесткостью и неудобством для обращения, делавшими труп более похожим на камень, чем на плоть. Тело ее стало таким же. Он подумал, что и кожа ее на ощупь сделалась не такой, как была раньше.
Он не попытался поцеловать ее, они так и не заговорили. A когда возвращались назад по траве, она впервые посмотрела на него. Короткий взгляд наполняло презрение и неприязнь. Он попытался понять, чем объясняется это презрение, – чем-то из прошлого, или видом его опухшего лица, или слезами, которые ветер все время выжимал из его глаз. Наконец они сели на два железных стула – рядом, но не слишком близко друг к другу. Он заметил, что она собирается заговорить. Подвинув неуклюжий башмак на несколько сантиметров, она с хрустом преднамеренно раздавила сучок. Ступни ее стали шире, механически отметил он.
– Я предала тебя, – без предисловий проговорила она.
– И я предал тебя, – произнес он.
Она снова с неприязнью посмотрела на него.
– Иногда, – продолжила она, – они угрожают тебе чем-то таким, чего ты не в силах вынести, о чем не можешь даже подумать. И тогда ты говоришь: не делайте этого со мной, сделайте с кем-то другим, сделайте это с тем-то и тем-то. Потом ты можешь даже вообразить, что вовсе не думала так, что сказала это из хитрости, для того лишь, чтобы они прекратили. Но это неверно. В тот момент, когда это случается, ты думаешь именно так. Ты думаешь, что не существует другого способа спасти себя, и ты действительно готова спастись подобным образом. Ты ХОЧЕШЬ, чтобы это случилось с другим человеком. Тебя не волнует то, что ему придется перенести. Ты думаешь только о себе.
– Ты думаешь только о себе, – как эхо повторил он.
– И после этого более не испытываешь прежних чувств к этому человеку.
– Да, – согласился он, – в тебе все меняется.
Говорить более было не о чем. Ветер пронизывал тонкие комбинезоны, продувал тела. Почти сразу стало как-то неловко сидеть здесь в молчании; к тому же просто сидеть было слишком холодно. Она сказала, что хочет успеть на поезд подземки, и встала, чтобы уйти.
– Мы должны снова встретиться, – проговорил он.
– Да, – согласилась она, – мы должны снова встретиться.
Сначала он нерешительно последовал за ней, держась чуть позади.
Они молчали. Она не пыталась избавиться от него, но шла таким шагом, чтобы он не сумел обогнать ее. Уинстон было решил, что проводит ее до станции подземки, однако сам процесс этого провожания под холодным ветром показался ему бессмысленным и невыносимым. Одолевало желание не столько уйти от нее, сколько вернуться назад в кафе «Под каштаном», – никогда еще оно не казалось ему настолько привлекательным, как в этот момент. Он с тоской вспомнил любимый угловой столик с газетой, шахматной доской и неиссякающим потоком джина. А самое главное, там будет тепло… В следующее мгновение он якобы случайно позволил группе прохожих отделить ее от него. Сделав не вполне искреннюю попытку догнать ее, он замедлил шаг, повернулся и направился прочь. Отойдя метров на пятьдесят, оглянулся. Народа на улице было немного, однако он не смог узнать ее. Она была одной из этой дюжины торопливых фигур. Быть может, ее погрузневшее, отвердевшее тело уже нельзя узнать со спины.
– Когда это происходит, ты действительно думаешь так, – сказала она.
Действительно, так он и думал. Он не просто сказал это – он пожелал, чтобы… он пожелал, чтобы ее, а не его отдали на растерзание этим…
Настроение музыки, сочившейся из телескана, переменилось. В ней появилась надтреснутая, насмешливая желтая нотка. A потом – быть может, не наяву, а лишь память отреагировала на схожесть мелодии – голос пропел:
Под каштаном нежно любя,
Я предал тебя, а ты меня…
Слезы вскипели в его глазах. Проходивший мимо официант заметил, что бокал его пуст, и вернулся с бутылкой джина.
Взяв в руки бокал, он принюхался. С каждым новым глотком зелье казалось все отвратительней на вкус. И тем не менее с ним он чувствовал себя как рыба в воде. В джине содержалась его жизнь, его смерть и его воскресение. Это джин каждый вечер повергал его в оцепенение, это джин возвращал к жизни каждое утро.
Он редко просыпался раньше одиннадцати. Пробуждался со склеившимися веками, пересохшим ртом и с явно перебитым позвоночником, не имея сил даже на то, чтобы подняться с постели, – и помогала ему только бутылка и чайная чашка, оставленные с вечера на столике возле кровати. Полуденные часы он проводил с бутылкой перед телесканом, не отрывая от него остекленевшего взгляда. Потом с пятнадцати часов до закрытия торчал как мебель в кафе «Под каштаном». Никого более не интересовало, что он там делает. Никакой звук не мог пробудить его, никакая передача не интересовала его. Кажется, пару раз в неделю он посещал пыльный и заброшенный с виду кабинет в Министерстве правды, где занимался кое-какой работой или ее подобием. Его зачислили в подкомитет подкомитета одного из бесчисленных комитетов, занимавшихся устранением мелких трудностей, возникавших при подготовке одиннадцатого издания словаря новояза. Все вместе они были заняты сочинением промежуточного отчета, однако в чем они отчитывались, он так и не смог понять. Тема их отчета каким-то образом была связана с вопросом, где надо ставить точку – внутри скобок или снаружи. В состав комитета входили еще четыре человека, подобные ему самому. Бывали такие дни, когда, собравшись вместе, они тут же расходились, согласившись с тем, что сделать что-то не представляется никакой возможности. Но случалось и так, что все брались за работу едва ли не с энтузиазмом, сочиняя памятные записки и соединяя их в длинные, впрочем, никогда не завершавшиеся меморандумы, и порой аргументы становились чрезвычайно сложными и запутанными, а тонкие рассуждения по поводу определений переходили в перебранки, ссоры и даже угрозы обратиться к высшим инстанциям. И тут вдруг жизнь разом покидала их, и они просто сидели за круглым столом, глядя друг на друга пустыми глазами, словно призраки, рассеявшиеся от петушиного крика.
Телескан умолк на мгновение. Уинстон снова приподнял голову. Бюллетень! Впрочем, нет: там просто сменили музыку. Карту Африки он видел с закрытыми глазами. А на ней схемы ударов: черная стрела, идущая по вертикали прямо вниз, и белая, прочерченная на восток по горизонтали через хвост черной. Словно ища поддержки, он глянул на невозмутимое лицо на плакате. Возможно ли, что вторая стрела даже не существует?
Внимание его вновь рассеялось. Хорошенько глотнув джина, он взял белого слона и сделал неуверенный ход. Шах. Ход, однако, был явно неправильным, потому что…
Непрошеное воспоминание всплыло в памяти. Освещенная свечой комната, кровать, покрытая белым покрывалом, и сам он, девятилетний или десятилетний мальчишка, сидит на полу, трясет стаканчик с игральными костями и весело хохочет. Мать сидит напротив него и тоже смеется.
Это было, наверное, за месяц до ее исчезновения. Мгновение примирения; гложущий голод и нытье в животе отступили, и его прежняя любовь к ней временно воскресла. Он прекрасно помнил тот день: проливной дождь, струи воды стекают по оконному стеклу, в комнате слишком темно для того, чтобы читать. Скука одолевает двоих детей, запертых в тесной и темной спальне, становится невыносимой. Уинстон ноет и капризничает, без успеха просит поесть, слоняется по комнате, создает беспорядок, колотит ногой в стену, пока наконец не возмутились соседи, застучавшие со своей стороны, а младшая девочка время от времени заливается плачем. В конце концов мать говорит: «Посиди тихо, a я схожу и куплю тебе игрушку… хорошую, она тебе понравится», – a потом уходит под дождь, в небольшой универмаг, который то открывался, то снова закрывался неподалеку, и возвращается с игрой «Змеи и лестницы» в картонной коробке; тот запах влажного картона он помнил до сих пор. Игра производила жалкое впечатление: потрескавшаяся доска, мелкие, скверно вырезанные деревянные кубики, никак не желавшие укладываться на любую сторону. Уинстон посмотрел на набор угрюмо и без интереса. Однако мать зажгла свечку, и они сели играть на пол. Скоро он пришел в полный восторг и радостно кричал, когда фишки благополучно поднимались по лесенкам, а потом скатывались вниз по змейкам едва ли не к начальной точке. Они сыграли восемь партий, каждый выиграл по четыре раза. Крошечная сестренка, еще слишком маленькая для того, чтобы следить за игрой, сидела возле подушки и радостно хихикала, потому что и они тоже смеялись. И весь день они были счастливы вместе, как и раньше.
Он изгнал воспоминание из памяти как ложное. Ложные воспоминания иногда посещали его. Зная их природу, ими можно было пренебречь. Что-то случалось, что-то не происходило. Повернувшись к шахматной доске, он снова взялся за белого слона. И почти в то же самое мгновение вздрогнул, будто в него воткнули булавку, и выронил фигуру.








