412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » 1984 » Текст книги (страница 14)
1984
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:03

Текст книги "1984"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

Поскольку общество Океании по сути своей зиждется на вере в Большого Брата и на идее предельной безукоризненности и непорочности Партии, но на деле Большой Брат не всесилен, а Партия отнюдь не безукоризненна, возникает потребность в неусыпной и постоянной гибкости в толковании фактов.

Ключевым здесь является слово ЧЕРНОБЕЛ. Подобно многим другим словам новояза это слово обладает двумя противоречащими друг другу значениями. В применении к оппоненту оно означает некрасивую привычку называть черное белым в прямом противоречии с фактами. В применении же к члену Партии оно означает благонамеренную готовность называть черное белым, когда этого требует партийная дисциплина. Однако оно означает еще и способность ВЕРИТЬ в то, что черное – это белое, и, более того, ЗНАТЬ это, забыв о том, что ранее верил в противоположное. Это требует постоянного изменения прошлого и возможно в философской системе, именуемой в новоязе ДВОЕМЫСЛИЕМ.

Изменение прошлого необходимо по двум причинам, одна из которых является вторичной, а другая первичной. Вторичная причина состоит в том, что член Партии, подобно пролетарию, терпит сегодняшние условия жизни отчасти потому, что не имеет эталона для сравнения. Для этого он должен быть оторван от прошлого, как и от зарубежных стран, потому что обязан верить в то, что живет лучше своих предков, и в то, что уровень материального благополучия и комфорта неуклонно растет. Однако куда более важная причина постоянного изменения прошлого кроется в том, что таким образом лучше всего доказывается безупречность Партии. Дело не только в том, что содержание речей, статистику, отчеты и сообщения всякого рода следует постоянно корректировать в соответствии с современными требованиями, чтобы доказать, что предсказания партии всегда исполнялись. Важно не признавать любые изменения доктрины, ибо изменения акцентов и самой политики являются признанием в слабости. Если, например, Евразия и Востазия (неважно кто) сегодня враждуют, это значит, что они всегда пребывали во вражде. И если факты утверждают обратное, их следует изменить. Таким образом история переписывается постоянно. Современные фальсификации истории, производимые Министерством правды для сохранения стабильности режима, столь же необходимы, как репрессии и шпионаж, в которых подвизается Министерство любви.

Изменяемость прошлого является центральной идеей ангсоца, утверждающего, что события прошлого не имеют объективного бытия в настоящем, но существуют только в письменных материалах и памяти людей. Прошлым называется то, что остается в анналах и воспоминаниях. A поскольку Партия полностью владеет любыми архивными данными и в равной степени контролирует умы своих членов, отсюда следует, что прошлое таково, каким захочет видеть его Партия. Отсюда следует также, что, хотя прошлое изменяемо, на самом деле оно никогда не изменялось. Ибо когда оно было воссоздано в той форме, в которой это было необходимо в данный момент, тогда именно эта версия СТАНОВИТСЯ прошлым, и никакая другая версия прошлого просто не способна существовать. Это условие выполняется даже в тех случаях, когда событие повторяется несколько раз в течение одного года. Партия во все времена остается носителем абсолютной истины, и потому вполне очевидно, что абсолютная истина никогда не имела другого вида, чем сейчас.

Будет показано, что контроль над прошлым превыше всего зависит от упражнения памяти. Убедиться в том, что письменные источники согласуются с текущим мнением ортодоксии, можно простым техническим актом. Однако необходимо также ЗАПОМНИТЬ, что события происходили желанным образом. Но если необходимо отредактировать чьи-то воспоминания или исправить письменный текст, нужно ЗАБЫТЬ о том, что это было сделано. Трюку этому можно научиться, как и любой другой ментальной технике. Им владеет большинство членов Партии и, вне сомнения, все интеллигентные и ортодоксально настроенные люди. На староязе такое явление откровенно называется управлением реальностью, на новоязе же для него существует отдельное слово – ДВОЕМЫСЛИЕ, хотя значение этого термина куда шире.

ДВОЕМЫСЛИЕ означает умение придерживаться двух противоположных мнений одновременно и принимать и то и другое сразу. Партийный интеллектуал знает, в каком направлении следует изменять собственные воспоминания, и поэтому понимает, что куражится над реальностью; но практикуя ДВОЕМЫСЛИЕ, также утешает себя тем, что реальность на самом деле остается неизменной. Процесс этот должен идти осмысленно, иначе он не будет происходить с достаточной точностью, но должен осуществляться на инстинктивном уровне, ибо в противном случае может породить ощущения фальши и собственной вины. ДВОЕМЫСЛИЕ лежит в самом сердце ангсоца, ибо по сути своей Партия практикует осознанный обман, поддерживая при этом твердое убеждение в своей полной честности. Преднамеренно проповедуя откровенную ложь и искренне веря в нее, старательно забывая неудобные факты, а потом при необходимости извлекая их из забвения, отрицая существование объективной реальности и обращаясь к реальности выдуманной, Партия делает все это по сугубой необходимости. Даже используя слово ДВОЕМЫСЛИЕ, необходимо соблюдать ДВОЕМЫСЛИЕ. Ибо использующий его признает, что он лукавит с реальностью; свежим действием ДВОЕМЫСЛИЯ человек стирает это знание; и так далее до бесконечности, всякий раз давая лжи возможность на шаг опередить истину. В конечном счете, именно ДВОЕМЫСЛИЕ дало Партии – и, насколько мы знаем, продолжает давать – возможность просуществовать тысячу лет, искажая тем самым течение истории.

Все олигархии прошлого лишились власти либо потому, что закостенели, либо потому что, наоборот, размякли. Либо, сделавшись тупыми и надменными, они утратили способность приспосабливаться к изменившимся обстоятельствам и были низвергнуты, либо, сделавшись либеральными и трусливыми, начали договариваться тогда, когда надо было применить силу, и были лишены власти. Можно сказать, что они пали благодаря отсутствию или наличию совести. И достижением Партии является создание такой системы мышления, в которой оба условия могут действовать одновременно. Только на этом и ни на каком другом интеллектуальном факторе доминирование Партии могло стать перманентным. Если некто правит и хочет править, он должен переместить ощущение реальности. Ибо секрет правления состоит в том, чтобы соединить веру в собственную непогрешимость с силой, позволяющей учиться на прошлых ошибках.

Необходимо сказать, что тончайшими знатоками и толкователями ДВОЕМЫСЛИЯ являются вовсе не его изобретатели, знающие, что система эта представляет собой колоссальный ментальный обман. В нашем обществе те, кто знает, что именно происходит, одновременно хуже всех прочих видят мир таким, каков он есть.

В общем, чем больше понимание, тем сильней заблуждение; чем больше ума, тем меньше здравого смысла. В качестве одной из иллюстраций можно привести тот факт, что интенсивность военной истерии возрастает с продвижением вверх по социальной лестнице. Наиболее рациональным образом относится к войне подъяремный люд спорных территорий. Эти люди видят постоянную беду и помеху, проносящуюся над их телами то туда, то обратно подобно приливу и отливу. Какая сторона побеждает, им полностью безразлично. Они твердо знают, что смена верховной власти означает для них лишь то, что теперь они будут делать свою привычную работу для нового господина, который будет относиться к ним в точности так, как старый. Находящихся в чуть более выгодных условиях рабочих, которых мы называем пролами, можно заставить проявить выраженное отношение к войне лишь изредка. При необходимости их можно довести до припадков ненависти и страха, но предоставленные самим себе они способны надолго забыть о том, что идет война. И только в рядах Партии, и прежде всего – Внутренней Партии, обнаруживается подлинный военный энтузиазм. Крепче всего в завоевание всего мира верят те, кто знает, что оно невозможно.

Такое странное сочетание противоположностей – знания с невежеством, цинизма с фанатизмом – является одной из основных черт, характеризующих общество Океании. Официальная идеология полна противоречий даже в тех ситуациях, когда для них не имеется никаких практических причин. Так, Партия сразу отвергает и проповедует каждый принцип, который первоначально отстаивало социалистическое движение, предпочитая делать это во имя социализма. Проповедуя беспримерное в прошедших столетиях презрение к рабочему классу, она одевает своих членов в комбинезон, в свое время характерный для работников ручного труда и избранный именно по этой причине. Она всячески подрывает семейное единство и называет своего вождя именем, апеллирующим к крепкому семейному чувству. Даже названия четырех министерств, которые нами управляют, демонстрируют наглое искажение истины. Министерство мира занимается войной, Министерство правды практикует откровенную ложь, Министерство любви занимается пытками, а Министерство достатка обеспечивает голод в стране. Эти противоречия не случайны, они не являются следствием банального ханжества; они представляют собой результаты осознанного проявления ДВОЕМЫСЛИЯ. Ибо, только примиряя противоречия, эта власть может бесконечно сохранять себя. Древний цикл невозможно разорвать никаким иным образом. Если равенство людей следует навсегда отменить, если высшие, как мы их называем, собрались навечно закрепить за собой этy позицию, тогда общество должно находиться в состоянии контролируемого безумия.

Однако существует один вопрос, которому до сей поры мы почти не уделяли внимания. Он формулируется так: ЗАЧЕМ отменять равенство между людьми? Если механизм этого процесса мы уже описали правильным образом, каковы мотивы этой чудовищной, тщательно спланированной попытки заморозить историю в конкретный момент времени?

Здесь мы приближаемся к главному секрету. Как мы уже видели, мистика Партии, и прежде всего Внутренней Партии, основана на ДВОЕМЫСЛИИ. Однако под ним скрывается первоначальный мотив – глубинный, никогда не оспариваемый инстинкт, повлекший за собой захват власти, изобретение ДВОЕМЫСЛИЯ, создание органов Госмысленадзора, постоянные военные действия и вся прочая параферналия. На самом деле этот мотив…

Уинстон ощутил тишину так, как замечают незнакомый звук. Ему казалось, что в последние минуты Юлия очень притихла. Она лежала на боку, обнаженная выше талии, подложив руку под щеку… темный локон свалился на ее глаза. Грудь ее медленно и ритмично поднималась и опускалась.

– Юлия?

Ответа не последовало.

– Юлия, ты не спишь?

Ответа не было снова. Она спала. Закрыв книгу, Уинстон осторожно опустил ее на пол, лег и аккуратно прикрыл покрывалом их обоих.

А ведь я так еще и не понял этот главный секрет, подумал он. Теперь он понимал КАК, но так и не добрался еще до ПОЧЕМУ. Глава I, как и Глава III, на самом деле не открыли ему ничего такого, чего он не знал бы сам, они просто систематизировали то знание, которым он уже обладал. Однако после их прочтения Уинстон еще больше убедился, что отнюдь не безумен. Пребывание в меньшинстве, пусть даже состоящем из тебя одного, не делает человека безумцем. Существуют правда и отрицающая ее ложь, и если ты стоишь за правду, даже один против всего мира, ты не безумен. Золотой луч заходящего солнца наискось пронзил окно и упал на подушку. Он зажмурился. Ощущение света на лице и прикосновение гладкого женского тела создавали в нем крепкую и сонную уверенность: все хорошо, с ним не случится ничего плохого. Он уснул, пробормотав под нос: «Здравый рассудок не имеет отношения к статистике», – ощущая при этом, что произносит великую истину.

Проснулся Уинстон с ощущением того, что долго проспал, однако взгляд на старомодные часы сообщил, что сейчас только двадцать часов тридцать минут. Он позволил себе подремать, а потом уже привычный голос во дворе внизу за окном завел:

Ето было как мечтание.

Ето прошло как апрельский день,

Но не забылось желание!

И на сердце мое пала тень!


Нелепая песня, похоже, сохраняла популярность. Ее нередко можно было услышать на улице. Она даже пережила «Песнь Ненависти». Голос разбудил Юлию, она роскошно потянулась и выбралась из постели.

– Жрать хочу. Давай сварим еще кофейку. Черт! Керосинка погасла, и вода остыла. Керосин кончился.

– Наверное, можно попросить у Черрингтона.

– Странно, я вроде проверяла, и она была полной. И вообще я намереваюсь одеться. Холодновато стало.

Уинстон также встал и оделся. Не знающий усталости голос продолжал:

Говорят мне, что время все лечит,

Говорят, что все можно забыть…

Что б ни выпало, чет или нечет,

Мне судьбы своей не изменить!


Застегнув пояс комбинезона, Уинстон подошел к окну. Солнце, должно быть, спряталось за дома; оно более не светило во двор. Брусчатка сверкала чистотой, словно ее вымыли. Похоже, что умылось и само небо – настолько свежей и бледной казалась голубизна, проглядывавшая между печных труб. Женщина без устали маршировала туда и обратно, сгибаясь и разгибаясь, распевая и умолкая, пришпиливая к веревке новые, новые и новые пеленки. Уинстон попытался понять, занимается ли она стиркой пропитания ради или же просто является рабыней двух или трех десятков внуков. Подошедшая Юлия остановилась рядом с ним; оба они со своего рода восхищением смотрели на суетившуюся внизу крепкую фигуру. В очередной раз глянув на женщину в ее характерной позе с протянутыми к веревке крепкими руками, оттопыренными конскими ягодицами, Уинстон вдруг впервые понял, что она прекрасна. Ему никогда даже в голову не приходило, что тело пятидесятилетней женщины, раздобревшей до чудовищных размеров в результате многочисленных родов, закаленное и огрубевшее от работы, сделавшееся крепким, как перезрелая репа, можно назвать прекрасным, но оно было прекрасным, и в конце концов, подумал он, почему, собственно, нет? Твердое, бесформенное тело, подобное гранитному камню своей шершавой красной кожей, было столь же похоже на девушку, как ягода розы на розу. С какой стати плод надо ставить ниже цветка?

– Она прекрасна, – пробормотал он.

– Еще бы, попа метр шириной, – съехидничала Юлия.

– Это ее стиль красоты, – поправил Уинстон.

Тонкая талия Юлии легко умещалась в его объятьях. Нога ее от бедра до колена вплотную прижималась к его ноге. Но тела их никогда не произведут своего отпрыска. Этого они никогда не позволят себе. Только произнесенным словом, только соприкосновением умов смогут они передать свой секрет. Та женщина во дворе не обладала крепким умом, однако у нее были сильные руки, теплое сердце и плодоносная утроба. Он попытался прикинуть, скольким детям она могла дать жизнь. Вполне могло быть, что пятнадцати. Кратковременный расцвет ее, расцвет шиповника, продлился, наверное, год, а потом она вдруг раздобрела, как напитавшийся удобрением плод, сделалась плотной, красной и шершавой, после чего жизнь ее свелась к стирке, чистке, штопке, готовке, уборке… и снова чистке, стирке… Сперва для детей, потом для внуков – и так тридцать лет, день за днем. И в конце такой жизни она еще поет. Мистическое почтение, которое он ощущал к ней, каким-то образом сочеталось с бледно-голубым безоблачным небом, где-то за печными трубами уходившим в неизмеримую даль. Интересно, что небо это одинаково для всех людей… оно одно и то же в Евразии, в Востазии… такое же, как и здесь. И люди под этим небом везде одинаковы… везде и повсюду, во всем мире они такие же, их сотни и тысячи тысяч – невежественных, ничего не знающих друг о друге, разделенных стенами ненависти и лжи и в то же время почти одинаковых… людей, еще не научившихся думать, но собирающих в своих сердцах, утробах и мышцах силу, которая однажды перевернет мир. Если надежда еще есть, ищи ее среди пролов!

Еще не дочитав до конца КНИГУ, он знал, какими словами должен был закончить ее Гольдштейн. Будущее принадлежит пролам. Но разве можно быть уверенным в том, что, когда настанет их время, построенный пролами мир не окажется столь же враждебным к нему, Уинстону Смиту, как и мир Партии? Не окажется, потому что мир этот хотя бы будет миром здравомыслия. Там, где есть равенство, там есть и здравомыслие. Это случится рано или поздно, но сила наконец преобразится в сознание. Пролы бессмертны, разве можно усомниться в этом, глядя на могучую фигуру, расхаживающую по двору? В конце концов они пробудятся. И пока это не произошло, пусть до пробуждения пролов придется ждать еще тысячу лет, они будут жить наперекор всем трудностям, как птицы, передавая друг другу жизненную силу, которой нет у Партии и которую она не способна убить.

– А ты помнишь, – проговорил он, – дрозда, который пел нам в тот первый день на опушке леса?

– Он пел не для нас, – возразила Юлия. – Он пел своего удовольствия ради. Впрочем, не так. Он просто пел.

Птицы поют, пролы поют… Партия не поет. По всему свету, в Лондоне и Нью-Йорке, в Африке и Бразилии, в таинственных землях, лежащих внутри рубежей, на улицах Парижа и Берлина, в деревнях бесконечной русской равнины, на базарах Китая и Японии – повсюду высится эта непобедимая фигура, чудовищная от работы и деторождения, трудящаяся от рождения и до смерти и при этом поющая. Однажды из ее могучей утробы должно выйти племя истинно разумных людей. Мы жили мертвыми, им принадлежит будущее. Но и мы можем поучаствовать в этом будущем, если будем хранить жизнь в разуме так, как поддерживали они жизнь в теле, и передавать друг другу тайную доктрину, утверждающую, что два плюс два равно четырем.

– Мы мертвы, – проговорил он.

– Да, мертвы, – послушно отозвалась Юлия.

– Мертвы вы, – согласился металлический голос за их спинами.

Их буквально отбросило друг от друга. Внутренности Уинстона мгновенно превратились в комок льда. Побелели даже радужки глаз Юлии, лицо ее пожелтело. Пятна румян, еще остававшиеся на щеках ее, как бы отделились от кожи.

– Мертвы вы, – повторил железный голос.

– Это из-за картинки, – выдохнула Юлия.

– Это из-за картинки, – повторил голос. – Оставайтесь там, где стоите. Не двигайтесь, пока не прикажут.

Началось, началось наконец! Они не могли сделать ничего другого, кроме как стоять, глядя друг другу в глаза. Бежать ради спасения жизни своей, выбраться из дома, пока еще не поздно, – подобная мысль даже не пришла им в головы. Невозможно не подчиниться исходящему из стены голосу. Раздался щелчок, сдвинулась с места какая-то задвижка, зазвенело разбившееся стекло. Картина упала на пол, открыв спрятанный за ней телескан.

– Теперь они могут видеть нас, – произнесла Юлия.

– Теперь мы можем видеть вас, – согласился голос. – Станьте посреди комнаты спиной к спине, руки за голову. Не прикасайтесь друг к другу.

Они не прикасались, но Уинстону казалось, что он чувствует, как трясет все тело Юлии. А может, это трясло его самого. Он еще мог приказать зубам, чтобы они не стучали, но колени совсем не поддавались его власти.

Снизу донесся топот марширующих ног. Топотали уже не только снаружи дома, но и внутри. Двор вдруг наполнился людьми. Что-то загремело по мостовой, женщина умолкла. Корыто проскрежетало, словно им запустили в стену; раздались возмущенные голоса, потом – крик боли.

– Дом окружен, – проговорил Уинстон.

– Дом окружен, – повторил голос.

Лязгнув зубами, Юлия произнесла:

– Кажется, нам пора прощаться.

– Действительно, вам пора прощаться, – согласился голос.

A затем его сменил другой – тонкий и культурный, который Уинстон как будто слышал раньше:

– Кстати говоря, пока мы не забыли, напомню: «Вот тебе свеча, чтобы в постель лечь, а за нею меч – тебе голову с плеч!»

За спиной Уинстона что-то рухнуло на постель. Уткнувшаяся в окно лестница разбила стекло, по ней уже грохотали сапоги. Комната мгновенно наполнилась крепкими мужчинами в черных мундирах, подкованных железом сапогах и с дубинками в руках.

Уинстон более не дрожал. Он не решался даже пошевелиться. Важно было одно: не двигаться, стоять смирно, не подавая им повода бить тебя! Напротив него остановился агент, человек с внушительной челюстью чемпиона по боксу. Казалось, что на лице его вместо рта было прорезано узкое отверстие; он задумчиво поигрывал рукояткой дубинки. Уинстон встретился с ним взглядом. Ощущение наготы человека, стоящего с заложенными за голову руками, не имеющего возможности прикрыть лицо и тело, было почти непереносимо. Агент выставил кончик белого языка, лизнул то место, где полагалось бы быть губам, и прошел дальше. Снова послышался громкий звон и шелест рассыпающегося стекла. Кто-то взял со стола стеклянное пресс-папье и вдребезги разбил его о камин.

Кусочек коралла, крошечный розовый обломок, похожий на сахарный розовый бутон из бисквитного торта, покатился по ковру. Какой он маленький, подумал Уинстон, каким маленьким он всегда был! Рядом послышался глухой вскрик и шум падения, кто-то ударил его по лодыжке так, что едва не сбил с ног. Один из агентов ударил Юлию в солнечное сплетение, отчего она перегнулась пополам, как лента карманной рулетки. Теперь она корчилась на полу от боли. Уинстон не смел повернуть голову даже на миллиметр, но посиневшее, ловящее ртом воздух лицо Юлии иногда попадало в его поле зрения. И даже охваченный ужасом, он как будто всем своим телом ощущал ее боль, мучительную боль, однако же не настолько жгучую, как ее желание восстановить дыхание. Он знал, какова эта боль… жуткая, тягостная, непереносимая… чтобы просто вытерпеть ее, надо было суметь вдохнуть. А потом двое агентов взяли Юлию под мышки и колени и как мешок вынесли из комнаты.

Уинстон успел заметить ее лицо, обращенное к полу, пожелтевшее и искаженное, на правой щеке которого еще оставался мазок румян, – и больше он не видел ее.

Он словно врос в пол. Никто пока еще не ударил его. Мысли, приходившие сами собой, но казавшиеся совершенно неважными, начали пробиваться в сознание. Интересно, взяли ли они и мистера Черрингтона. Интересно, как обошлись они с той женщиной во дворе… Он заметил, что страшно хочет помочиться, и слегка удивился, так как делал это всего два или три часа назад. Уинстон увидел, что часы на камине показывают на девять часов: двадцать один час. Но было еще слишком светло. Разве в августе вечером не должно темнеть в двадцать один час? Или, может, это они с Юлией проспали, ошиблись со временем и решили, что сейчас двадцать часов тридцать минут, а на самом деле это было восемь тридцать следующего утра? Впрочем, эта мысль показалась ему неинтересной, и он не стал развивать ее.

В коридоре послышались другие, уже более легкие шаги. В комнату вошел мистер Черрингтон. Поведение одетых в черное агентов сразу сделалось менее вызывающим. Что-то изменилось и во внешности мистера Черрингтона. Заметив на полу осколки стеклянного пресс-папье, он резко бросил:

– Уберите это.

Один из агентов нагнулся, исполняя приказание. В голосе вошедшего исчез акцент кокни; Уинстон вдруг осознал, чей голос слышал несколько мгновений назад из телескана. На мистере Черрингтоне был прежний бархатный пиджак, но волосы его, совсем недавно бывшие почти белыми, сделались черными. Кроме того, на нем не было очков. Окинув Уинстона внимательным взглядом, словно удостоверяясь, что это действительно он, мистер Черрингтон более не обращал на него внимания. Его можно было узнать, однако это был уже совсем другой человек. Тело его выпрямилось, он как будто бы даже прибавил в росте. Лицо его претерпело самые мелкие изменения, но тем не менее совершенно преобразилось. Черные брови сделались менее кустистыми, морщины исчезли, сами очертания лица изменились – даже нос казался короче. Перед Уинстоном было внимательное холодное лицо тридцатилетнего мужчины, и он подумал, что, должно быть, впервые видит сотрудника органов Госмысленадзора, зная об этом.

Часть третья

Глава 1

Уинстон не знал, где именно находится. Нетрудно было предположить, что в Министерстве любви, но убедиться в этом было невозможно. Он очутился в камере без окон и с высоким потолком; стены ее сверкали белым фаянсом, а скрытые в них лампы заливали помещение холодным светом. Он слышал негромкое ровное жужжание, предположительно связанное с вентиляцией. Вдоль всех стен камеру огибала скамья или полка, достаточно широкая для того, чтобы на ней можно было сидеть, прерывавшаяся только дверью; на противоположной от двери стене был унитаз без деревянного сиденья. Кроме того, в камере располагались четыре телескана, по одному в каждой стене.

В животе тупо ныло. Ныло с того самого момента, когда его погрузили в фургон без окон и увезли прочь. А еще его снедал голод, тягучий и нездоровый. Возможно, в последний раз он ел двадцать четыре часа назад… а может быть, и все тридцать шесть. Уинстон так и не понял, когда именно его арестовали, и, возможно, уже никогда не поймет, что тогда было на дворе, вечер или утро. С момента ареста его не кормили.

Он старался сидеть смирно на узкой скамье, положив руки на колени. Попытка сделать неожиданное движение неизменно пресекалась недовольным рыком из телескана. Однако чувство голода одолевало. Более всего он желал получить кусок хлеба.

Он подумал, что в кармане комбинезона могли заваляться хлебные крошки. Вполне возможно, эта мысль пришла к нему потому, что время от времени что-то кололо ногу – довольно большая крошка. В конце концов искушение пересилило страх, и он осторожно опустил руку в карман.

– Смит! – рявкнул голос из телескана. – 6079 Смит У. Вынуть руку из кармана! Запрещено!

Он снова сел смирно, опустив руки на колени. Прежде чем его доставили сюда, Уинстон успел побывать в другом заведении – по всей видимости, в обычной тюрьме или камере предварительного заключения, одной из тех, которыми пользуются патрули. Он не знал, сколько пробыл там, – определить время не было никакой возможности, но по меньшей мере несколько часов. Это было гнусное и зловонное местечко. Его поместили в камеру, похожую на эту, но грязную до омерзения и плотно набитую людьми: их было там десять или пятнадцать. В большинстве своем обыкновенные преступники, но среди них оказались и несколько политических. Он молча сидел возле стены, окруженный грязными телами и слишком терзавшийся страхом и болью в животе, чтобы обращать внимание на окружающее, однако успел заметить удивительную разницу в поведении партийных и беспартийных арестантов. Молчаливые партийцы явно пребывали в ужасе, в то время как прочая публика никого ни во что не ставила: уголовники орали оскорбления тюремщикам, отчаянно дрались из-за какого-то барахла, писали на полу и на стенах всякую матерщину, пожирали еду, которую пронесли в камеру в каких-то таинственных уголках своей одежды, и хаяли даже пытавшийся навести порядок телескан. Впрочем, некоторые из них были в хороших отношениях с полицейскими, обращались к ним по прозвищам и пытались выцыганить сигаретку через глазок в двери. Охранники также проявляли к уголовникам определенное терпение, даже если тех приходилось унимать силой. Разговор часто заходил о трудовых исправительных лагерях, в которые рассчитывали попасть многие арестанты. В лагерях «все путем», понял Уинстон, если знаешь правила и обзавелся нужными знакомствами.

Туда отправляли за взятки, фаворитизм, рэкет любого рода, за гомосексуализм и проституцию, даже за продажу нелегально изготовленного из картошки алкоголя. Важные, а значит, и льготные места всегда доставались уголовникам, особенно гангстерам и убийцам. Все грязные работы всегда делали политические.

Одни арестанты приходили в камеру, другие уходили – наркоторговцы, воры, бандиты, спекулянты с черного рынка, пьяные, проститутки.

Иные из пьяниц немедленно принимались бушевать, так что успокаивать их приходилось объединенными усилиями. Наконец в камеру водворили ветхую старуху с колоссальными – в ведро – грудями и густыми, рассыпавшимися в борьбе космами… Четверо полицейских, державших ее за четыре конечности, приволокли в камеру ее, брыкавшуюся и сквернословившую. После чего стащили с нее башмаки, которыми старуха все пыталась пнуть их, и плюхнули прямо на колени Уинстону, едва не сломав тому бедренные кости. Женщина села и проводила блюстителей порядка сочным определением: «Е…е ублюдки», а потом, заметив под своей задницей что-то неровное, сползла с колен Уинстона на скамью.

– Прошу прощения, дорогуша, – извинилась она. – Я бы на тя не села, если бы не эти суки. Не умеют правильно обращаться с леди, правда? – Она умолкла, похлопала себя по груди, рыгнула и проговорила: – Пардон, я, кажется, не в себе…

После чего нагнулась и от всей души блеванула на пол.

– Так-то оно лучше, – сказала она, с закрытыми глазами приваливаясь спиной к стене. – Никогда не удерживай в себе то, что само просится наружу, вот что я тебе скажу. Пусть выходит, пока свеженькое.

Оживившись, она повернулась к Уинстону и немедленно возлюбила его. Обхватив его толстой рукой за плечи, привлекла к себе, дохнув пивом и блевотиной в лицо.

– Как тебя звать-то, дорогуша? – спросила она.

– Смит, – ответил Уинстон.

– Смит? – переспросила она. – Вот потеха. Так что и мое фамилие Смит! Как знать, – произнесла она растрогавшись, – я ведь могла быть твоей мамашей!

Действительно, подумал Уинстон, и ведь впрямь могла бы. И возраст подходящий, и рост. К тому же трудно представить себе, чтобы человек не изменился, проведя двадцать лет в исправительно-трудовом лагере.

Никто больше с ним не заговаривал. Удивительным образом простые арестанты игнорировали находившихся в камере партийцев. «Эти политики», – говорили они с нескрываемым пренебрежением и отсутствием интереса. Арестованные члены Партии, казалось, смертельно боялись заговорить с кем-то, а пуще всего – с другим партийцем. И только однажды, когда возле него на скамье оказались сразу две женщины-партийки, в момент, когда шум голосов несколько притих, он расслышал несколько торопливо произнесенных слов и, в частности, упоминание некоей «комнаты сто один», но смысла толком не понял.

Должно быть, он сидел в этой камере уже два или три часа. Тупая боль в животе все не отпускала; иногда она ослабевала, иногда усиливалась – и, соответственно, расширялся или сужался ход мыслей. Когда боль становилась сильней, Уинстон думал только о ней и о том, как хочет есть. Когда боль ослабевала, им овладевала паника. Были мгновения, когда ему с такой ясностью и последовательностью представлялось все, что ждет его, что сердце невольно срывалось в галоп, а дыхание перехватывало. Он заранее ощущал удары дубинками по локтям и кованых железом башмаков по лодыжкам; видел себя корчащимся на полу, взывающим о милосердии сквозь пеньки сломанных зубов. Он даже не вспоминал о Юлии. Он не мог заставить себя думать о ней. Он любит ее, он не предаст ее; но все это только факт, известный ему, как правила арифметики. Уинстон не ощущал никакой любви к ней. Его даже не волновало, что сейчас с ней происходит. Чаще ему представлялся О’Брайен… как мерцающий огонек надежды. О’Брайен, возможно, знает о его аресте. Да, он сказал, что Братство никогда не пытается выручить своих членов. Однако он говорил и о бритве. О том, что они попытаются передать ему в камеру бритвенное лезвие, если сумеют это сделать. Возможно, у него будет еще пять секунд до того, как охранники ворвутся в камеру. Бритва черканет по нему жгучим холодом, она прорежет до кости держащие ее пальцы. Все это обрушится на его тело, трепещущее от малейшей боли… Он не был уверен в том, что сможет воспользоваться бритвой, даже если получит такую возможность. Куда более естественно существовать от мгновения к мгновению, принимая оставшиеся десять минут жизни, зная, что закончится она в пытке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю