412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » 1984 » Текст книги (страница 17)
1984
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:03

Текст книги "1984"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Уинстона, как и не раз прежде, потрясла усталость, читавшаяся на лице О’Брайена… сильном, плотном и жестоком, полном интеллекта и сдерживаемой страстности, перед которой он, Уинстон, был бессилен; однако О’Брайен выглядел усталым. Под глазами его набухли мешки, щеки провисли. О’Брайен склонился к нему, словно предоставляя узнику возможность рассмотреть свое утомленное лицо.

– Вы думаете о том, – проговорил он, – что лицо мое выдает возраст и усталость. Вы думаете, что я говорю о власти, в то время как не имею возможности предотвратить распад собственного тела. Как вы не можете понять, Уинстон, что личность – это всего лишь клетка? Утомленная клетка свидетельствует о силе всего организма. Разве вы умираете, когда подстригаете ногти?

Отвернувшись от ложа, он вновь начал расхаживать взад и вперед по комнате, опустив одну руку в карман.

– Мы – жрецы власти, – начал О’Брайен. – Наш Бог – Власть. Однако в данный момент власть для вас всего лишь слово, и вам уже пора узнать, что это такое. Во-первых, вам следует понять, что власть коллективна. Личность получает власть только тогда, когда прекращает быть отдельной единицей. Вам известен партийный лозунг: «Свобода – это рабство». А вам никогда не приходило в голову, что он обратим? Рабство – это свобода. Одинокий – то есть свободный – человек неизбежно потерпит поражение. И это неизбежно, потому что всякий обречен умереть, то есть претерпеть величайшее изо всех поражений. Однако совершив акт полного, предельного подчинения, сумев избавиться от собственной идентичности, сумев влиться в Партию так, чтобы сделаться с ней нераздельным, человек становится всемогущественным и бессмертным. Второе, что вам следует понять: власть есть власть над людьми, над человеческими созданиями. Над телами, да, но прежде всего – над умами. Власть над материей – внешняя реальность, как вы сказали бы, – не имеет значения. Наша власть над материей уже абсолютна.

Уинстон на мгновение забыл про циферблат, попытался с усилием сесть, но только причинил себе боль.

– Но как вы можете контролировать материю? – выпалил он. – Вы не властны даже над климатом или законом тяготения. Потом, существуют болезни, боль, смерть…

О’Брайен движением руки велел ему замолчать.

– Мы контролируем материю, потому что контролируем разум. Реальность находится внутри черепа. Вы постепенно узнаете это, Уинстон. Не существует ничего такого, чего мы не могли бы сделать. Невидимость, левитацию… что угодно. Я могу взмыть над полом как мыльный пузырь, если только пожелаю этого. Но не хочу, потому что этого не хочет Партия. Вы должны избавиться от этих придуманных в девятнадцатом веке представлений о законах природы. Мы сами устанавливаем их.

– Но это не так! Вы даже не властвуете над планетой. Как насчет Евразии и Востазии? Вы же еще не покорили их.

– Это неважно. Мы захватим их тогда, когда это понадобится нам. И даже если этого не произойдет, ничего ужасного не случится. Мы можем исключить их из бытия. Океания – самодостаточный мир.

– Но сама планета – всего лишь крупица пыли. A человек – беспомощная мошка на этой крупице! Долго ли он существует? Земля оставалась ненаселенной людьми миллионы лет.

– Ерунда. Земля ровесница нам, никак не старше. Как могла бы она стать старше, если не существует ничего, кроме человеческого сознания?

– Но в камне находят кости вымерших животных… мамонтов, мастодонтов, колоссальных рептилий, которые жили на планете, когда о человеке еще даже речи не было.

– А вы когда-нибудь видели эти кости, Уинстон? Конечно же нет. Их сфабриковали биологи девятнадцатого века. До человека не было ничего. После человека, если он прекратит свое существование, тоже ничего не будет. Вне человека не существует ничего.

– Но ведь нас окружает целая Вселенная. Посмотрите на звезды! Некоторые из них отстоят от нас на миллион световых лет. Они навсегда останутся недосягаемыми для нас.

– Что такое звезды? – бесстрастным тоном парировал О’Брайен. – Всего лишь небольшие огоньки, находящиеся в нескольких километрах над поверхностью Земли. При желании мы могли бы добраться до них. Или даже погасить. Земля является центром Вселенной. Солнце и звезды обращаются вокруг нее.

Уинстон снова непроизвольно дернулся. На сей раз он не сказал ничего. О’Брайен продолжил речь, словно отвечая на возражение:

– Для ряда целей, конечно, это будет неправильно: например, плавая по морю или предсказывая затмение, мы часто находим удобным предположить, что Земля обращается вокруг Солнца, а звезды находятся в миллионах миллионов километров от нас. Но что с того? Или вы считаете, что мы не способны создать дуальную астрономическую систему? Звезды могут располагаться или вблизи, или вдали от нас, в зависимости от необходимости. Неужели, по вашему мнению, наши математики не справятся с этой задачей? Или вы забыли про двоемыслие?

Уинстон вжался в ложе. Что бы он ни говорил, немедленный ответ сокрушал его, словно удар дубины. И все же он знал, ЗНАЛ, что прав. Было такое мнение, будто вне твоего ума ничего не существует… Конечно же, должен быть способ доказать ошибочность подобного утверждения. Разве ложность его не доказали давным-давно? Есть даже особое название для него, которое он забыл… Непринужденная улыбка тронула уголки губ О’Брайена, смотревшего на него сверху вниз.

– Я же говорил вам, Уинстон, что метафизика не является вашей сильной стороной. Вы пытаетесь вспомнить слово солипсизм. Это не солипсизм. Или разве что солипсизм коллективный, если угодно. Но на самом деле это нечто другое, совершенно противоположная вещь… Однако мы отвлеклись от темы, – добавил он совсем другим тоном. – Реальная власть… власть, за которую нам приходится сражаться денно и нощно, это власть не над вещами, но над людьми. – Немного помолчав, он продолжил с интонацией школьного учителя, расспрашивающего многообещающего ученика: – Каким образом человек утверждает свою власть над другим, Уинстон?

Уинстон задумался.

– Заставляя его страдать?

– Именно. Заставляя его страдать. Повиновения недостаточно. Если он не страдает, разве можно быть уверенным в том, что он выполняет твою волю, а не свою собственную? Знаком власти являются страдания и унижения. Власть позволяет разорвать человеческий разум в клочки и слепить его снова, придать ему новую форму по своему усмотрению. Теперь вы начинаете видеть тот образ мира, который мы создаем? Точную противоположность тем дурацким гедонистическим утопиям, которые воображали старые реформаторы? Мир страха, предательства и мучения, мир, в котором человек топчет других и другие топчут его, мир, который по мере своего очищения будет становиться не менее, а БОЛЕЕ безжалостным. Прогресс в нашем мире станет движением ко все большей боли. Древние цивилизации утверждали, что основаны на любви или справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не будет других эмоций, кроме страха, ярости, триумфа и самоуничижения.

Все прочие чувства мы уничтожим… все до единого. Мы уже рушим шаблоны мышления, сохранившиеся с дореволюционных времен. Мы разорвали связи между детьми и родителями, между человеком и человеком, между мужчиной и женщиной. Никто теперь не смеет довериться жене, ребенку, другу… А в будущем вообще не будет жен и друзей.

Детей сразу после рождения будут забирать у матерей, как берут яйца у курицы. Половой инстинкт будет искоренен. Размножение станет ежегодной формальностью – такой же, как обновление продуктовой карточки. Мы отменим оргазм. Наши неврологи уже работают над этим. Верности не будет вообще – кроме верности Партии. Любви тоже не будет, кроме любви к Большому Брату. Не будет смеха, кроме победного хохота над поверженным врагом. Не будет искусства, литературы, науки. Сделавшись всемогущими, мы не будем более нуждаться в науке. Не будет различия между красотой и уродством. Не станет любопытства, жизнь не будет приносить радость. Все конкурирующие удовольствия будут уничтожены. Однако всегда – запомните это, Уинстон, – всегда будет существовать опьянение властью, постоянно возрастающее и все более и более тонкое. И всегда, в каждый момент, будет существовать восторг победы, торжества над поверженным, растоптанным, беспомощным врагом. Если вам нужен образ будущего, представьте себе сапог, попирающий человеческое лицо… навсегда.

Он умолк, словно дожидаясь ответа Уинстона, которому опять хотелось зарыться в свое жесткое ложе. Он не мог вымолвить ни слова. Сердце его словно оледенело. О’Брайен продолжил:

– Запомните, что все это навсегда. Сапог будет вечно попирать лицо. Еретик, враг народа будет всегда присутствовать в обществе, чтобы его побеждали и унижали снова и снова. Все то, что вы претерпели, попав в наши руки… все это будет продолжаться, только в еще более худшем виде. Шпионаж, измена, аресты, пытки, казни, исчезновения – все это никогда не прекратится. Это будет сразу и мир ужаса, и мир триумфа. Чем могущественнее станет Партия, тем менее толерантной она будет: чем слабее оппозиция, тем жестче деспотизм. Гольдштейн и его ереси тоже будут жить вечно. Каждый день, каждый час, каждое мгновение они будут терпеть поражение, дискредитироваться, осмеиваться, оплевываться – и тем не менее никогда не погибнут. Драма, которую я семь лет разыгрывал с вашим участием, будет разыгрываться заново, поколение за поколением, всякий раз во все более утонченном виде. Всегда в наших руках будет находиться еретик, уповающий на наше милосердие, кричащий от боли, сломленный, достойный презрения… но в конце полный покаяния, спасенный от себя самого, по собственной воле униженно припадающий к нашим ногам. Такой мир мы готовим, Уинстон. Мир, в котором победа сменяет победу, триумф сменяется триумфом и новым триумфом: бесконечно щекочущий, щекочущий, щекочущий нерв власти. Насколько я вижу, вы начинаете понимать, каким будет этот мир. Однако в итоге вы более чем поймете его. Вы примете его, примете с радостью, станете частью его.

Уинстон достаточно пришел в себя, чтобы обрести дар речи.

– Вы не сможете! – чуть слышно проговорил он.

– Что вы имеете в виду под этими словами, Уинстон?

– Вы не сумеете создать описанный вами мир. Это мечта. Невозможная мечта.

– Почему?

– Потому что невозможно создать цивилизацию, основанную на страхе, ненависти и жестокости. Она не может быть долговечной.

– Почему же?

– Она нежизнеспособна. Она рассыплется сама собой. Она сама убьет себя.

– Ерунда. Вы находитесь под впечатлением того факта, что ненависть якобы более утомительна, чем любовь. Но почему это обязательно так? Потом, если бы вы были правы, какая разница? Предположим, что люди захотят изнашивать себя быстрее. Предположим, что темп человеческой жизни ускорится настолько, что мы будем становиться стариками к тридцати годам. Но что это будет значить для человечества? Разве вы не можете понять, что смерть личности не является смертью? Партия бессмертна.

Голос этот, как всегда, расплющил Уинстона до полной беспомощности; более того, он боялся, что дальнейшие возражения заставят О’Брайена повернуть рукоятку на циферблате. Тем не менее промолчать он не мог, и голосом слабым, без каких-либо аргументов, основываясь только на немом ужасе перед тем, что сказал О’Брайен, Уинстон перешел к атаке:

– Не знаю… и потом, мне все равно. Что-то у вас не сложится. Вы потерпите поражение. Жизнь победит вас.

– Уинстон, мы контролируем жизнь на всех ее уровнях. Вам представляется, что где-то здесь обитает так называемая человеческая природа, которая будет возмущена нашими поступками и потому восстанет против нас? Но это мы создаем так называемую человеческую природу. Род людской представляет собой исключительно податливый материал. Или, быть может, вы решили вернуться к своей старой идее, утверждающей, что пролетарии – или рабы – восстанут и уничтожат нас? Забудьте о ней. Они беспомощны, как животные. Человечество – это Партия. Те, кто находится вне ее, не имеют значения.

– Меня это не интересует. В конечном счете они победят вас. Рано или поздно люди поймут, кто вы, и растерзают вас в клочья.

– Видите ли вы какие-нибудь свидетельства в пользу этого процесса? Или причину его возникновения?

– Нет. Я верю в это. Я ЗНАЮ, что вы проиграете. Во Вселенной существует нечто такое – не знаю, как это назвать… какой-то дух, принцип, которого вам никогда не одолеть.

– Вы верите в Бога, Уинстон?

– Нет.

– Тогда скажите, чем может быть этот принцип, который победит нас?

– Не знаю. Может быть, дух человека.

– И вы считаете себя человеком?

– Да.

– Ну, если вы человек, Уинстон, то вы – последний человек. Ваша порода вымерла, мы занимаем ваше место под солнцем. Понимаете ли вы, что существуете в ЕДИНСТВЕННОМ ЧИСЛЕ? Вы находитесь вне истории, вы не существуете. – Интонация переменилась, он бросил более резко: – Или вы считаете, что нравственно превосходите нас с нашей ложью и нашей жестокостью?

– Да, я так считаю.

О’Брайен смолчал. Заговорили два других голоса. Спустя какое-то мгновение Уинстон опознал в одном из них свой собственный. Это была запись его разговора с О’Брайеном, происшедшего в тот вечер, когда он вступил в Братство. Он услышал, как обещает лгать, воровать, подделывать, убивать, содействовать наркомании и проституции, сообщает о готовности плеснуть кислотой в лицо ребенку. О’Брайен коротко взмахнул рукой, словно желая сказать, что считает дальнейшую демонстрацию излишней. После чего щелкнул выключателем, и голоса смолкли.

– Встаньте с койки, – приказал он.

Удерживавшие его захваты раскрылись. Уинстон спустился на пол и неловко стал на ноги.

– Итак, вы у нас последний человек и хранитель человеческого духа, – сказал О’Брайен. – Не хотите ли взглянуть на себя, увидеть себя таким, какой вы есть? Снимите одежду.

Уинстон развязал веревочку, на которой держался его комбинезон. Молнию давно уже выдрали из него. Пожалуй, после ареста он ни разу не снимал с себя всю одежду сразу. Под комбинезоном его тело было облеплено грязными желтоватыми тряпками, в которых с трудом можно было опознать оставшиеся от белья лохмотья. Спустив их на землю, он заметил в противоположном конце комнаты трехстворчатое зеркало. Приблизившись к нему, он замер на месте и невольно охнул.

– Продолжайте, – порекомендовал О’Брайен. – Станьте между боковыми створками, чтобы увидеть себя сбоку.

Уинстон остановился от испуга. К нему приближалась согбенная, серая, похожая на скелет тварь. Вид ее страшил, причем не только тем, что тварью этой был он сам. Он приблизился к зеркалу. Лицо твари вытянулось в морду – так казалось из-за опущенной головы. Унылое лицо видавшего виды заключенного: покатый лоб, лишенный волос скальп, нос крючком, потрепанные щеки и над скулами – глаза, ожесточенные и внимательные. Щеки в морщинах, рот ввалился. Безусловно, его собственное лицо… однако Уинстону показалось, что оно изменилось больше, чем сам он внутри себя. Отражаться на этом лице будут совсем не те чувства, которые он ощущает. Еще он частично облысел. В первое мгновение ему показалось, что заодно и поседел, но на самом деле серым сделался только его скальп: за исключением ладоней и лица все тело его было покрыто въевшейся застарелой грязью. Там и сям под грязью были заметны розовые шрамы, оставленные зажившими ранами, а варикозная язва над лодыжкой превратилась в шелушащуюся воспаленную массу. Но истинно пугало истощение тела. Грудная клетка сузилась, от нее остались одни ребра; ноги высохли до того, что колени сделались толще бедер. Теперь он понял, зачем О’Брайен рекомендовал ему посмотреть на себя сбоку. Позвоночник искривился самым изумительным образом. Тощие плечи согнулись вперед, грудная клетка казалась вдавленной внутрь, тонкая шея клонилась под весом черепа. Можно было уверенно сказать, что тело это принадлежит шестидесятилетнему старику, страдающему какой-то неприличной болезнью.

– Вы иногда думали, – заметил О’Брайен, – что мое лицо, лицо члена Внутренней Партии, выглядит усталым и изможденным. Что вы теперь думаете о вашей собственной физиономии? – Схватив Уинстона за плечо, он развернул его к себе лицом. – Смотрите теперь на ваше собственное состояние. Смотрите на мерзкую грязь, покрывающую все ваше тело. Смотрите на грязь между пальцами ног. Смотрите на отвратительную текущую язву над лодыжкой. А вам известно, что от вас воняет, как от козла? Возможно, вы перестали замечать этот смрад, потому что привыкли к нему… Или оцените собственное истощение. Видите? Я могу двумя пальцами – указательным и большим – обхватить ваш бицепс. Я могу переломить вашу шею, словно морковку. А вы знаете, что, оказавшись в наших руках, потеряли двадцать пять килограммов? Даже волосы ваши облезают клочьями. Вот! – Потянув Уинстона за волосы, он показал ему клок былой шевелюры. – Откройте рот. Осталось девять, десять… одиннадцать зубов. Сколько их было, когда вы попали к нам? A те немногие, что еще остались, выпадают сами собой. Вот, смотрите!

Он схватил могучими указательным и большим пальцами один из немногих оставшихся у Уинстона передних зубов и без особого труда вырвал его с корнем. Челюсть Уинстона пронзила острая боль. О’Брайен отбросил зуб в сторону.

– Вы гниете заживо, – объявил О’Брайен, – вы разваливаетесь на части. Что вы собой представляете? Мешок с грязью! А теперь повернитесь и посмотрите на себя еще раз. Видите эту тварь, взирающую на вас? Это последний человек. Ну а если вы человек, значит, таково и человечество. А теперь одевайтесь.

Уинстон начал одеваться медленными, неловкими движениями. До сих пор он не замечал, насколько исхудал и ослабел. В голове его билась одна-единственная мысль: он пробыл здесь дольше, чем представлял. А потом, пока он вползал в эти жалкие лохмотья, жалость к собственному погибшему телу овладела им. Не отдавая себе отчет в том, что делает, он опустился на небольшой табурет, стоявший возле ложа, и залился слезами. Уинстон осознавал собственное уродство, свой вызывающий отвращение вид – связка костей в грязном исподнем, – однако рыдал в ослепительно-белом свете и не мог остановиться.

О’Брайен почти с дружелюбием прикоснулся к его плечу.

– Но это не навсегда. Вы можете изменить свое положение в любой момент. Все зависит от вас.

– Ваших рук дело, – выдохнул сквозь рыдания Уинстон. – Это вы довели меня до такого состояния.

– Нет, Уинстон, вы сами довели себя до него. Вы пошли на это тогда, когда выступили против Партии. Все следствия содержались в одном этом поступке. С вами не случилось ничего такого, чего вы не предвидели… – Помолчав, он продолжил: – Мы победили вас, Уинстон. Мы сломали вас. Вы видели, на что стало теперь похоже ваше тело. Ваш ум находится в таком же состоянии. Не думаю, чтобы в вас осталась еще хотя бы частица гордости. Вас били, пороли, оскорбляли, вы визжали от боли, вы катались по полу в своей собственной крови и блевотине. Вы скулили и молили о пощаде, вы предали все и вся. Можете ли вы представить себе хотя бы одно-единственное падение, которого вы не совершили?

Уинстон прекратил рыдать, хотя слезы все еще текли из глаз. Посмотрев на О’Брайена, он сказал:

– Я не предал Юлию.

О’Брайен задумчиво взглянул на него.

– Да, – согласился он. – Да, это так. Действительно, вы не предали Юлию.

Особое почтение к О’Брайену, которого ничто не могло разрушить, вновь затопило сердце Уинстона. Какой же он интеллигентный человек, думал он, насколько же он интеллигентный! Не было никогда такого, чтобы О’Брайен не сумел понять, что ему сказано. Любой другой человек на белом свете возразил бы ему, что он ПРЕДАЛ и Юлию. Ибо чего только не выкладывал им под пыткой! Он рассказал им все, что знал о ней: ее привычки, характер, прошлую жизнь; описал в мельчайших подробностях все, что происходило на их свиданиях; все, что сказал ей, и все, что ответила она ему; рассказал о продуктах с черного рынка, о постельных развлечениях, об антипартийной настроенности… обо всем. И все же в том смысле, в котором он употребил это слово, он не предал ее. Он не перестал любить ее; чувства его к ней не изменились. О’Брайен понял его без пояснений.

– А скажите мне, – спросил Уинстон, – скоро ли меня расстреляют?

– Ну, это бывает не так быстро, – проговорил О’Брайен. – Вы у нас сложный случай. Но не теряйте надежды. Исцеляются все – рано или поздно. В конце концов мы вас расстреляем.

Глава 4

Он чувствовал себя много лучше. Он набирал вес, да и силы с каждым днем – если уместно говорить о днях – возвращались к нему.

Яркий свет и жужжание оставались без изменения, однако новая камера оказалась более комфортабельной, чем те, в которых ему довелось побывать. На сколоченной из досок кровати появились матрас и подушка, рядом с ней поставили табурет, на котором можно было сидеть. Уинстона сводили в баню и позволили достаточно часто умываться в жестяном тазу. Даже стали приносить теплую воду для умывания. Ему выдали новое исподнее и чистый комбинезон, обработали язву успокаивающей мазью, вырвали обломки зубов и сделали вставные челюсти.

Шли недели и месяцы. Теперь его кормили явно с регулярными интервалами, так что при желании он мог бы даже следить за течением времени. По всей видимости, еду давали три раза в сутки (хотя подчас он не мог понять, днем или ночью это происходит). Пища была на удивление хорошей; в каждую третью кормежку давали мясо. Однажды он даже получил пачку сигарет. Спичек у Уинстона не было, однако приносивший еду молчаливый охранник угощал его огоньком. В первый раз от курения сделалось дурно, однако он упорствовал и растянул пачку надолго, выкуривая по полсигареты каждый раз после еды.

Еще ему дали белую планшетку с огрызком карандаша, привязанным к углу. Сначала он никак не использовал ее. Ему не хватало сил бодрствовать: иногда он неподвижно лежал между приемами пищи, иногда спал, иногда впадал в странное оцепенение, в котором не было желания даже открывать веки. Он давно привык спать при ярком свете, бьющем в глаза. Разницы не было никакой, только сны сделались более логичными. Теперь он почти всегда видел сны, они были счастливыми. Он находился в своей Золотой Стране или же сидел посреди колоссальных, великолепных, залитых солнцем руин вместе с матерью, Юлией, О’Брайеном… ничего не делал, просто сидел на солнышке и беседовал о всяческих мирных предметах. Посещавшие его во время бодрствования мысли в основном были связаны со снами. Теперь, когда не было стимулирующей боли, он потерял способность к интеллектуальным усилиям. Он не испытывал скуки, как и желания с кем-то говорить или развлекаться. Он находился в одиночестве, не подвергался побоям, не был вынужден отвечать на вопросы следователей, ел досыта и не был грязным – и это полностью удовлетворяло его.

Постепенно он начал меньше времени проводить во сне, однако не испытывал никакого желания вставать с кровати. Ему нравилось спокойно лежать и ощущать, как силы возвращаются в тело. Время от времени он ощупывал себя, проверяя, действительно ли мышцы округляются, а кожа разглаживается. Наконец он убедился, что полнеет и что колени его уже не крупнее бедер. И тогда, поначалу с нерешительностью, он приступил к регулярным упражнениям. И уже скоро смог проходить по камере три километра, измеряя расстояние шагами вдоль стен, согбенные его плечи также начинали распрямляться. Уинстон перешел к более сложным упражнениям и был удивлен и унижен, обнаружив, что многие простейшие вещи ему теперь не по плечу. Он передвигался с трудом, не мог удержать табурет в вытянутой руке, не мог устоять на одной ноге. Он обнаружил, что, присев на корточки, может подняться, только преодолевая мучительную боль в бедрах и лодыжках. Лежа на животе, пытался отжаться от пола – безуспешно. Ему не удавалось поднять себя хотя бы на сантиметр.

Но уже через несколько дней – или после нескольких приемов пищи – ему покорилось и это достижение. Пришло и время, когда он сумел отжаться шесть раз кряду. Он даже начал гордиться собственным телом и время от времени надеялся, что и лицо его постепенно приходит в нормальный вид. И только случайно прикоснувшись к облысевшему скальпу, вспоминал изрытое морщинами, погубленное лицо, смотревшее из зеркала.

Медленно пробуждался и его разум. Сидя на дощатой кровати спиной к стене, положив на колени планшетку, Уинстон начал заново осознавать происшедшее с ним.

И капитулировал без возражений. И капитулировать, как на самом деле понимал он теперь, был готов еще до того, как начал сдаваться. Начиная с того момента, когда оказался в Министерстве любви… с тех минут, когда они с Юлией беспомощно слушали железный глас, вещавший из телескана и указывавший им, как себя вести, он осознал легкомыслие, несерьезность своей попытки восстать против власти Партии. Теперь он знал, что органы Госмысленадзора семь лет наблюдали за ним, как за жучком через лупу. Не было такого поступка, произнесенного вслух слова, которое бы они не заметили, не было такой мысли, которую они не сумели бы вычислить. Они старательно заменили даже частичку пыли на обложке его дневника. Ему проигрывали магнитофонные записи, показывали фотоснимки. Среди них были его фотографии вместе с Юлией. Да, и в то время, когда…

Он не мог более сопротивляться Партии. К тому же Партия права. Это должно быть так; разве может ошибаться бессмертный коллективный разум? По каким внешним нормам может он судить ее действия? Здравый смысл по природе своей имеет статистический характер. Просто надо научиться думать так, как они. Только…

Его неловкие пальцы отвыкли держать карандаш. Он начал записывать мысли, приходившие в голову. Сначала он написал крупными корявыми буквами:

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

И, не пропуская строки, приписал ниже:

ДВА ПЛЮС ДВА РАВНО ПЯТИ

И на этом остановился, словно устрашившись чего-то. Он понимал, что должно последовать дальше, но в данный момент не мог вспомнить нужные слова. И припомнил их, только заставив себя сознательно воспроизвести нужные аргументы; слова эти не пришли сами собой. Он написал:

БОГ – ЭТО ВЛАСТЬ

Он смирился со всем, он принял все. Прошлое изменимо. Прошлое никогда не изменялось. Океания воюет с Востазией. Океания всегда воевала с Востазией. Джонс, Аронсон и Резерфорд виновны в преступлениях, в которых их обвиняли. Он никогда не видел газетную фотографию, опровергающую их вину. Она никогда не существовала, он сам выдумал ее. Правда, он помнил что-то противоположное, но это были ложные воспоминания, плод самообмана. И как это легко! Только сдайся – и все получается само собой. Это как плыть против течения, которое относит тебя назад, как ни сопротивляйся ему, a потом повернуть в обратную сторону и плыть по течению вместо того, чтобы бороться с ним. Ничто не переменилось, кроме твоей собственной позиции; в любом случае произошло предназначенное. Он уже не понимал причину своего восстания. Все просто, разве что….

Правдой может оказаться что угодно. Так называемые законы природы – вымысел. Закон тяготения – ерунда. «Если я захочу, – сказал О’Брайен, – то взлечу над полом, как мыльный пузырь». Уинстон обдумал эти слова. «Так получится, если он будет ДУМАТЬ, что взлетает над полом, и если я одновременно буду ДУМАТЬ, что вижу, как он делает это».

И вдруг, как внезапно всплывший на поверхность воды обломок кораблекрушения, в мозгу его появилась мысль: «Но в реальности этого не происходит. Мы воображаем это или называем галлюцинацией».

Он немедленно избавился от нее. Ошибка совершенно очевидна. Она заранее предполагает, что где-то – там или здесь, но вовне тебя – существует «реальный мир», в котором происходят «реальные» события. Но как может существовать этот мир? Как можем мы вообще что-то познавать, если не с помощью разума? Все происходит в уме.

Подлинно происходит то, что происходит во всех разумах.

Он без труда отмел ошибку, и она более не могла овладеть им. Тем не менее Уинстон понимал, что она никогда не должна была приключиться с ним. Разум должен выработать своего рода слепое пятно для рассмотрения появляющихся иногда опасных мыслей. Процесс этот должен осуществляться автоматически, инстинктивно. В новоязе он именуется словом ПРЕСТУПНЕТ.

Уинстон занялся упражнением себя в преступнете. Он представил себе следующие тезисы: «Партия утверждает, что Земля плоская», «Партия говорит, что лед тяжелее воды», постаравшись не замечать или не понимать аргументы, противоречащие этим утверждениям. Занятие это давалось нелегко. Оно требовало большого напряжения мысли и импровизации. Арифметические проблемы, рожденные, например, таким утверждением, как «два плюс два равно пяти», вообще выходили за пределы его интеллектуальных возможностей. Они требовали от ума своего рода атлетических талантов, умения в одно мгновение проявлять самые тонкие логические способности – и тут же не замечать грубейшие логические ошибки. Глупость оказывалась столь же необходимой, как интеллект, и столь же труднодостижимой.

И все время какой-то частью ума он пытался понять, как скоро его расстреляют. «Все зависит от вас», – сказал ему О’Брайен; однако Уинстон знал, что никаким сознательным действием не может приблизить это событие. Они могут прийти за ним через десять минут – или через десять лет. Могут годами выдерживать его в одиночке, отправить в трудовой исправительный лагерь строгого режима, даже могут выпустить его на короткое время на свободу (такое иногда случалось). Вполне возможно, что перед расстрелом они снова разыграют спектакль с арестом и допросами. Можно было не сомневаться только в одном: в том, что смерть не придет к нему тогда, когда он будет ее ожидать. Согласно традиции, никем не произнесенной вслух, но отчего-то известной ему, они всегда расстреливали сзади, обязательно выстрелом в затылок, сделанным без предупреждения, когда тебя переводили по коридору из камеры в камеру.

Как-то днем – впрочем, «день» здесь неуместное слово; с той же вероятностью это могло происходить в полночь, – словом, однажды Уинстон впал в странное блаженное состояние. Он якобы шел по коридору, ожидая пулю. Он знал, что это вот-вот случится. Все было улажено, устроено, оговорено. Не было больше сомнений, аргументов и споров, не было боли и страха. Он ощущал себя здоровым и сильным. Он шел легкой походкой, радуясь движению и как бы ощущая на своем лице солнечные лучи. Он шел не между белых стен узких коридоров Министерства любви, а по широкому, в километр, залитому солнечным светом проходу, шел словно в наркотическом бреду. Он шел в своей Золотой Стране по тропке, проложенной по выстриженному кроликами старому пастбищу. Он ощущал под ногами упругий податливый дерн, чувствовал на лице солнечные лучи. На краю леса шевелили ветвями вязы, а где-то за ними прятался ручей, в зеленых омутах которого стояли под ивами плотвички. И вдруг его сотряс припадок ужаса. Капли пота выступили вдоль его хребта. Он услышал собственный крик:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю