412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » 1984 » Текст книги (страница 16)
1984
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:03

Текст книги "1984"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

– Когда меня арестовали, Океания воевала с Востазией.

– С Востазией. Хорошо. И Океания всегда воевала с Востазией, разве не так?

Уинстон затаил дыхание, открыл было рот для того, чтобы заговорить, но передумал. Он не мог отвести глаз от циферблата.

– Прошу вас, говорите правду, Уинстон. СВОЮ правду. Рассказывайте мне то, что, по вашему мнению, помните.

– Я помню то, что за неделю до моего ареста мы не находились в войне с Востазией. Мы были в союзе с ней. Война была с Евразией. Она продлилась четыре года. А до того…

О’Брайен остановил его движением руки.

– Еще один пример. Несколько лет назад вы пребывали в очень серьезном заблуждении. Вы верили в то, что трое мужчин, трое бывших членов Партии, а именно Джонс, Аронсон и Резерфорд, казненные впоследствии за измену и саботаж, после того как дали на сей счет полнейшие и исчерпывающие признания, не были виновны в тех преступлениях, за которые их судили. Вы утверждали, что видели собственными глазами неоспоримое документальное свидетельство, доказывающее, что показания их были сфальсифицированы. Существовала некая фотография, на основе которой у вас создалась эта галлюцинация. Вы верили в то, что действительно держали ее в руках. Она выглядела примерно вот так.

Между пальцами О’Брайена появилась продолговатая газетная вырезка. В поле зрения Уинстона она оставалась секунд пять, и сомневаться в том, кого она изображает, не приходилось: это была ТА САМАЯ фотография… другой экземпляр снимка, свидетельствовавшего о том, что Джонс, Аронсон и Резерфорд находились в Нью-Йорке на партийном мероприятии, – снимка, который попал в его руки одиннадцать лет назад и немедленно был уничтожен. Снимок этот находился перед его глазами всего лишь мгновение, и только. Однако он видел его и не сомневался в этом! Уинстон предпринял отчаянную попытку высвободить хотя бы верхнюю часть тела, однако не смог сдвинуться даже на сантиметр. На какое-то мгновение он даже забыл о циферблате, так хотелось ему снова рассмотреть эту фотографию и подержать ее в руках.

– Так она существует! – вскричал он.

– Нет, – возразил О’Брайен.

Пройдя по комнате, он подошел к противоположной стене, где находились врата забвения, и поднял решетку. Незримый поток теплого воздуха унес листок в печь, где бумага вспыхнула и исчезла.

О’Брайен отвернулся от стены.

– Пепел, – заявил он, – не поддающийся восстановлению. Пепел. Пыль. Снимок не существует. И никогда не существовал.

– Но он существовал! И существует! Существует в памяти. Я помню его. И вы помните.

– Нет, не помню, – возразил О’Брайен.

Сердце Уинстона дрогнуло. Таково двоемыслие. Он ощущал гибельную беспомощность. Если бы он был уверен в том, что О’Брайен лжет, возражение это не имело бы никакого значения. Однако вполне возможно, что О’Брайен действительно совершенно забыл о существовании этой фотографии, а раз так, он забудет и о том, что отрицал ее существование, и забыл о том, что забывал ее. Как вообще можно верить в то, что это просто трюк? Возможно, в мозгу в таком случае происходит какой-то лунатический сдвиг… мысль эта обескуражила его.

О’Брайен задумчиво смотрел на него. Более, чем когда-либо, он был похож на школьного учителя, мучающегося с заблудшим, но и многообещающим учеником.

– Существует партийный лозунг, касающийся контроля над прошлым. Повторите его, будьте добры, – сказал он.

– Тот, кто контролирует прошлое, контролирует будущее; тот, кто контролирует настоящее, контролирует прошлое, – послушно повторил Уинстон.

– Тот, кто контролирует настоящее, контролирует прошлое, – проговорил О’Брайен, неторопливо кивая головой в знак одобрения. – Значит, вы, Уинстон, считаете, что прошлое действительно существует?

И снова ощущение собственной беспомощности охватило Уинстона. Глаза его обратились к циферблату. Он не только не знал, какой ответ, да или нет, избавит его от боли… он не знал, какой ответ считает правильным.

О’Брайен чуть улыбнулся.

– Вы не знакомы с метафизикой, Уинстон. До этого самого мгновения вы не задумывались о том, что такое бытие. Я поставлю вопрос более точно. Скажите мне, существует ли прошлое конкретно, в пространстве? Существует ли где-нибудь в мире материальных объектов место, где происходит это самое прошлое?

– Нет.

– Так где же оно происходит и происходит ли вообще?

– В анналах. Там, где оно записано.

– В анналах… и?

– В уме. В воспоминаниях людей.

– В воспоминаниях… Что ж, очень хорошо. Мы, Партия, контролируем все анналы и все воспоминания. Значит, мы контролируем и прошлое, разве не так?

– Но как вы можете лишить людей воспоминаний? – воскликнул Уинстон, вновь на мгновение забыв про циферблат. – Память не зависит от нас, она вне нас. Как можете вы управлять памятью? Мою вы не контролировали!

О’Брайен вновь посуровел и опустил руку на циферблат.

– Наоборот. Это ВЫ не контролировали свою память. И именно это привело вас сюда. Вы находитесь здесь потому, что вам не хватило смирения, самодисциплины. Вы не захотели подчиниться, но такова цена здравости рассудка. Вы предпочли стать безумцем, меньшинством, существующим единственно в вашем лице. Только дисциплинированный разум способен увидеть реальность, Уинстон. Вы полагаете, что реальность есть нечто объективное, внешнее, существующее само по себе. Вы также считаете, что природа реальности очевидна сама по себе. Когда вы обманываете себя, считая, что видите что-либо, вы предполагаете и то, что все остальные видят то же самое, что и вы. Но я скажу вам, Уинстон, вот что: реальность не является внешней по отношению к нам. Реальность существует только в разуме человека и нигде более. Не в индивидуальном уме, который ошибается и в любом случае не вечен, она существует только в разуме Партии, коллективном и бессмертном. Правдой является лишь то, что считает правдой Партия. Реальность невозможно увидеть иначе, чем зрением Партии. И этот факт вам, Уинстон, придется выучить заново. Он требует саморазрушения, усилия воли. Чтобы сделаться вновь здоровым, вам придется смирить себя.

Он недолго помолчал, словно бы давая возможность Уинстону усвоить сказанное.

– А вы помните, – продолжил он, – запись в своем дневнике: «Свобода – это возможность всегда сказать, что два плюс два равно четырем»?

– Да, – ответил Уинстон.

О’Брайен поднял свою левую ладонь и показал ее тыльной стороной Уинстону, спрятав большой палец и расправив остальные четыре.

– Сколько пальцев я показываю вам, Уинстон?

– Четыре.

– А если Партия скажет вам, что не четыре, а пять… сколько тогда?

– Четыре.

Слово закончилось криком боли. Стрелка на циферблате прыгнула до пятидесяти пяти. Пот окатил все тело Уинстона. Воздух ворвался в его легкие, и он выдохнул его с глубоким стоном, который не мог остановить, даже стиснув зубы. О’Брайен наблюдал за ним, по-прежнему выставив четыре пальца. Он повернул рукоятку в обратную сторону. На сей раз боль только слегка ослабела.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре.

Стрелка показала на шестьдесят.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре!

Стрелка, должно быть, еще сдвинулась вверх. Но Уинстон не смотрел на нее. Тяжелое, жесткое лицо и четыре пальца заполняли все его поле зрения. Пальцы высились перед его глазами, словно столпы, колоссальные, нечеткие, вибрирующие… но тем не менее их было ровно четыре.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре! Остановите! Как можете вы продолжать? Четыре! Четыре!

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Пять! Пять! Пять!

– Нет, не надо лгать, Уинстон, это бесполезно. Вы по-прежнему считаете, что пальцев четыре. Сколько пальцев, прошу вас?

– Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам надо. Только уберите боль!

И вдруг он уже сидел, а О’Брайен поддерживал его рукой за плечи. Должно быть, он потерял сознание на несколько секунд. Путы, удерживавшие его тело в неподвижности, распустили. Ему было очень холодно, его трясло, зубы стучали, слезы катились по щекам. На мгновение он даже припал к О’Брайену, словно младенец, утешенный прикосновением тяжелой руки к плечам, ощущая, что О’Брайен является его защитником, что боль приходит откуда-то извне, из какого-то другого источника… и что О’Брайен спасет его от нее.

– Вы не торопитесь учиться, Уинстон, – мягким тоном проговорил О’Брайен.

– Что я могу поделать? – пробулькал он. – Как я могу перестать видеть то, что находится перед моими глазами? Два плюс два – это четыре.

– Иногда, Уинстон. А иногда – пять. А иногда – три. А иногда – и то, и другое, и третье сразу. Вы должны постараться. Вернуть себе здравомыслие непросто.

Он уложил Уинстона обратно на ложе. Конечности его снова закрепили, но боль отхлынула, дрожь улеглась, оставив его ослабевшим и замерзшим. О’Брайен кивком головы пригласил человека в белом халате, неподвижно стоявшего рядом во время всей процедуры. Тот нагнулся к Уинстону, заглянул ему в глаза, приложил ухо к груди, постучал по ней в нескольких местах, а потом кивнул О’Брайену.

– Повторить, – сказал тот.

Боль вновь хлынула в тело Уинстона. Стрелка, наверное, показывала на семьдесят или семьдесят пять. На сей раз он зажмурил глаза. Он знал, что пальцы на прежнем месте и что их по-прежнему четыре. Существенно было одно – дожить до конца этого спазма. Уинстон уже не замечал, кричит он или нет. Боль снова ослабела. Он открыл глаза. О’Брайен повернул рукоятку назад.

– Сколько пальцев, Уинстон?

– Четыре. Мне кажется, что их четыре. Я бы увидел пять, если бы мог. Я пытаюсь увидеть пять.

– Что вы предпочтете: чтобы я убедил вас в том, что их пять, или реально увидеть их?

– Реально увидеть их.

– Повторить, – сказал О’Брайен.

Должно быть, стрелка показывала на восемьдесят или девяносто. Уинстон то забывал, то вспоминал, откуда и зачем берется эта боль. За его зажмуренными глазами танцевал целый лес пальцев, то возникавших, то пропадавших, то прятавшихся друг за друга, то появлявшихся снова. Он пытался сосчитать их, хотя не помнил, зачем это делает. Но знал при этом, что их сосчитать невозможно благодаря таинственному тождеству пяти и четырех.

Боль снова прекратилась. Когда он открыл глаза, оказалось, что видит все то же самое: бесчисленные пальцы, похожие на движущиеся деревья, текли перед ним во всех направлениях сразу, пересекаясь и расходясь в разные стороны.

– Итак, Уинстон, сколько пальцев я показываю вам?

– Не знаю. Не знаю. Вы убьете меня, если снова включите свою машинку. Четыре, пять, шесть… честно, не знаю.

– Так, уже лучше, – сказал О’Брайен.

Игла уколола руку Уинстона. И почти в то же самое мгновение блаженное исцеляющее тепло разлилось по всему его телу. Боль сразу наполовину забылась. Открыв глаза, он с благодарностью посмотрел на О’Брайена.

Тяжелое, морщинистое лицо его, одновременно и уродливое, и интеллигентное, растрогало его сердце. Если бы он мог шевельнуться, то положил бы руку на руку О’Брайена. Никогда еще он не любил этого человека так глубоко и сильно, как в этот момент, и вовсе не потому, что тот остановил боль. Вернулось прежнее ощущение: неважно, друг О’Брайен или враг, он был человеком, с которым можно говорить. Быть может, не так важно, чтобы тебя любили: важнее, чтобы понимали. О’Брайен пытал его до безумия и – Уинстон не сомневался в том – достаточно скоро отправит его на смерть. Неважно. В каком-то смысле их соединяла более глубокая связь, чем дружба: они в чем-то были друг другу сродни, и, хотя слова здесь были неуместны и так и останутся непроизнесенными, существовало такое место, где они могли встретиться и поговорить. Выражение лица О’Брайена позволяло заключить, что он думает примерно то же самое.

Заговорил он легким и непринужденным тоном:

– Знаете ли вы, Уинстон, где находитесь в данный момент?

– Не знаю, но могу догадаться. В Министерстве любви.

– А как долго вы находитесь здесь?

– Не знаю. Несколько дней, недель, месяцев… думаю, месяцев.

– И зачем, по-вашему, мы помещаем сюда людей?

– Чтобы добиться признаний.

– Ошибаетесь. Попробуйте еще раз.

– Чтобы наказать их.

– Нет! – воскликнул О’Брайен. Голос его чрезвычайно изменился, лицо вдруг сделалось сразу суровым и оживленным. – Нет! Не только для того, чтобы добиться от вас признаний в преступлениях, не для того, чтобы наказать вас. Сказать, зачем мы поместили вас сюда? Чтобы излечить! Чтобы вернуть здравый рассудок! Прошу, поймите, Уинстон: никто из тех, кто попадает в наши руки, не уходит отсюда неизлеченным! Нас не интересуют совершенные вами дурацкие преступления. Партию не интересуют явные действия: нас заботят мысли. Мы не просто уничтожаем наших врагов, мы переделываем их. Вы понимаете, что я имею в виду под этими словами?

Он склонялся над Уинстоном. Лицо его было так близко, что казалось огромным и ужасно уродливым, поскольку Уинстон смотрел на него снизу; более того, О’Брайена переполняла какая-то экзальтация, какой-то безумный восторг. И снова сердце Уинстона сжалось. Если бы он только смог втиснуться в свое ложе как можно глубже! Он уже был уверен в том, что О’Брайен вот-вот повернет рукоятку из чистого тщеславия. Впрочем, в этот момент О’Брайен отвернулся, потом прошелся пару раз по комнате и продолжил уже спокойнее:

– Первое, что вы должны понять: здесь не место для любого рода мученичества. Вы читали о религиозных гонениях прошлого. В Средневековье существовала инквизиция. Неудачное предприятие. Целью ее было искоренение ересей, но закончила она их утверждением. Ибо на место каждого сожженного у столба еретика вставали тысячи других. Почему? Потому что инквизиция уничтожала своих врагов открыто и убивала их нераскаявшимися: по сути дела, она убивала их за то, что они не раскаялись. Люди умирали, потому что не хотели расставаться со своими верованиями. Естественным образом казненному выпадала вся слава, а позор оставался на долю сжегшего его инквизитора. Потом, в двадцатом столетии, существовало так называемое тоталитарное государство нацистов и коммунистов. Они преследовали ереси с большей жестокостью, чем инквизиция. При этом они считали, что научились на ошибках прошлого; во всяком случае, они знали, что нельзя создавать мучеников. Прежде чем предать свои жертвы публичному суду, они преднамеренно уничтожали их достоинство. Они мучили их пытками и одиночеством, превращая в презренных, скулящих ничтожеств, признававшихся в том, в чем им велели признаться. Покрывая себя позором, те обвиняли друг друга, стараясь выгородить себя; скуля просили о милосердии. Но по прошествии нескольких лет все повторилось снова. Казненные стали мучениками, и об их падении позабыли. Опять-таки: почему? Во-первых, потому что признания их были вымученными и ложными. Мы не допускаем таких ошибок. Все покаянные признания, сделанные здесь, являются подлинными. Такими их делаем мы. И превыше всего мы не позволяем мертвым восставать против нас. Так что не думайте, Уинстон, что потомки оправдают вас. Потомки о вас никогда не услышат. Вы будете аккуратно изъяты из потока истории. Мы превратим вас в пар и выпустим его в стратосферу. От вас не останется ничего: ни имени в конторской книге, ни памяти в живом мозгу. Вы будете уничтожены и в прошлом, и в будущем. Так, как если бы вас никогда не существовало.

«Тогда зачем мучить меня?» – с горечью подумал Уинстон. О’Брайен остановился на месте, словно эта мысль была произнесена вслух. Крупное лицо его приблизилось к Уинстону, глаза сузились.

– Вы думаете, – проговорил oн, – что если мы намерены полностью уничтожить вас – так, чтобы от ваших мыслей и поступков не осталось ни малейшего следа, – то зачем в таком случае утруждаем себя допросами? Такова ваша мысль, разве не так?

– Да, – согласился Уинстон.

О’Брайен ответил с легкой улыбкой:

– Вы являетесь дефектом в нашей структуре, Уинстон. Вы представляете собой пятно на ней, которое следует стереть. Разве я не говорил вам, чем мы отличаемся от гонителей прошлого? Нас не удовлетворяет ни повиновение, ни даже самая полная покорность. Когда вы наконец прекратите сопротивление, это должно произойти по вашей собственной воле. Мы не уничтожаем еретика, потому что он сопротивляется нам… напротив, пока он сопротивляется, мы оставляем его в живых. Мы обращаем его, мы покоряем его разум, мы переделываем его. Мы сжигаем в нем все зло и все иллюзии; мы привлекаем его на свою сторону не для видимости, но подлинно, сердцем и душой. Мы делаем его одним из нас – и только потом убиваем. Сам факт существования ошибочных идей в любом уголке мира нетерпим для нас, сколь бы тайными и бессильными они ни были. Даже в сам момент смерти мы не потерпим никаких отклонений от генеральной линии. В прежние дни обвиненный шел к столбу как еретик, не раскаявшийся в своей ереси, более того, свидетельствующий о ней. Даже жертвы нацистских чисток могли тешить себя восстанием, шагая по последнему коридору, в котором их ожидала пуля. Но мы делаем мозг совершенным, прежде чем расплескать его по стенам. Заповедь старого деспотизма повелевала – «нельзя». Заповедь тоталитаризма гласила – «надо». Мы говорим – «ты есмь». Никто из тех, кого мы доставляем сюда, не выстаивает против нас. Все уходят омытыми добела. Даже те три жалких изменника, в невиновность которых вы однажды верили, – Джонс, Аронсон и Резерфорд; мы их сломали в итоге. Я сам принимал участие в их допросе. Я постарался, чтобы они ослабевали постепенно, чтобы скулили, выли, рыдали… в конечном итоге уже не от боли или страха, но от раскаяния. Когда мы закончили, от них остались только скорлупки. В них не осталось ничего, кроме скорби о том, что они натворили, и любви к Большому Брату. Трогательно было видеть, как они любили его. Эти люди просили поскорее расстрелять их, чтобы они могли умереть с чистыми умами.

Голос О’Брайена сделался почти что дремотным. Экзальтация, безумный энтузиазм еще не оставили его лицо. Он не играет роль, думал Уинстон, он не ханжа от Партии, он верит в каждое свое слово. Но более его угнетало другое – сознание собственной интеллектуальной ничтожности по сравнению с О’Брайеном. Уинстон следил за его массивной, но тем не менее изящной фигурой, расхаживавшей взад и вперед, то исчезая из его поля зрения, то вновь появляясь в нем. О’Брайен являлся личностью во всех отношениях более крупной, чем он. Не было и не могло существовать такой идеи, о которой О’Брайен не знал давным-давно, которую он не исследовал и не отверг. Разум его СОДЕРЖАЛ в себе разум Уинстона. Но если это правда, то как в таком случае мог О’Брайен оказаться сумасшедшим? Значит, безумен он, Уинстон. О’Брайен остановился, посмотрел на него и произнес уже более суровым голосом:

– Только не надо воображать, Уинстон, что вы сможете спастись, если капитулируете перед Партией любым, самым полным образом. Мы не щадим никого из тех, кто позволил себе впасть в заблуждение. И даже в том случае, если мы решим позволить вам прожить жизнь до естественного конца, вы никогда не избавитесь от нас. Все, что происходит здесь, это навсегда. Поймите это заранее. Мы раздавим вас до такого состояния, из которого вы не сумеете вернуться обратно. С вами произойдет здесь такое, от чего вы не сумеете избавиться, проживи вы еще тысячу лет. Никогда более вы не сможете проявить обыкновенные человеческие чувства. Все умрет внутри вас. Вы никогда не сможете любить, дружить, радоваться жизни, смеяться, испытывать любопытство, проявлять отвагу, чувствовать себя целым. Вы сделаетесь пустым. Мы выдавим из вас все содержимое, а потом наполним собой.

Умолкнув, он дал знак человеку в белом халате. Уинстон почувствовал, что к голове его сзади придвинули какой-то тяжелый прибор. О’Брайен сел возле ложа так, что голова его оказалась почти на одном уровне с головой Уинстона.

– Три тысячи, – приказал он над головой Уинстона человеку в белом халате. Две на ощупь влажные и мягкие подушки прикоснулись к его вискам. Уинстон дрогнул. Сейчас опять будет боль, новая боль.

О’Брайен успокаивающим жестом, едва ли не добрым, опустил ладонь на его руку.

– На сей раз боли не будет. Смотрите мне в глаза.

И в этот момент произошел опустошительный взрыв… во всяком случае, нечто напоминающее взрыв, в чем нетрудно было усомниться, так как грохота не было. Безусловно, была ослепительная вспышка света. Уинстон не испытал боли, его как бы распластало. Пусть он уже лежал на спине, когда это произошло, – ему показалось, что его просто вмяло в кушетку. Жуткий безболезненный удар раскатал его в тонкий лист. A кроме того, что-то произошло внутри его головы. Когда зрение вновь обрело резкость, он вспомнил, кто он такой и где находится, и узнал того, чьи глаза в упор смотрели на него… однако при этом ощутил в голове какую-то пустоту, словно бы из нее изъяли в неведомом месте целый кусок мозга.

– Это ненадолго, – сказал О’Брайен. – Смотрите мне в глаза. С какой страной воюет Океания?

Уинстон задумался. Он знал, что такое Океания; знал, что является ее гражданином. Он также помнил Евразию и Востазию, однако кто и с кем воюет – этого он не знал. На самом деле он не имел никакого представления о том, что идет какая-то война.

– Не помню.

– Океания воюет с Востазией. Вы помните это теперь?

– Да.

– Океания всегда воевала с Востазией. Со дня начала вашей жизни, со дня учреждения Партии, с начала истории… война эта шла без перерыва, оставаясь одной и той же. Вы помните это?

– Да.

– Одиннадцать лет назад вы придумали легенду о троих партийцах, осужденных на смерть за измену и предательство. Вы вообразили, что видели листок газеты, доказывавший их невиновность. Такой листок никогда не существовал. Вы выдумали его, а потом поверили в его существование. Теперь вы помните тот самый момент, когда придумывали его. Так?

– Да.

– Только что я показал вам пальцы на своей руке. Вы видели пять пальцев. Вы помните это?

– Да.

О’Брайен показал ему четыре пальца на левой руке, убрав большой палец.

– Я показываю вам пять пальцев. Вы видите их?

– Да.

И он видел их – на мимолетное мгновение, прежде чем сценка в его мозгу переменилась. И он действительно видел пять пальцев, и это было правильно. А затем все стало нормальным, старый страх, ненависть и ожесточение вернулись. Однако существовал и момент ослепительной уверенности – недолгий, наверное, секунд тридцать, – когда каждый новый вопрос О’Брайена заполнял какую-то часть пустоты и становился абсолютной истиной, когда два плюс два могли стать и тремя, и пятью – если это было нужно. Момент этот померк еще до того, как О’Брайен опустил свою руку, и, хотя Уинстон не мог восстановить его, момент этот остался в его памяти, как запоминает человек яркое переживание, случившееся в прошлом, когда, по сути дела, он был совершенно другим.

– Теперь вы видите, что это, во всяком случае, возможно, – сказал О’Брайен.

– Да, – согласился Уинстон.

Явно удовлетворенный ответами, О’Брайен поднялся на ноги. Уинстон увидел слева от себя, как человек в белом халате сломал шейку ампулы и потянул на себя плунжер шприца. О’Брайен повернулся к Уинстону с улыбкой и, как в старые добрые времена, поправил очки на носу.

– А помните, как вы написали в своем дневнике, – проговорил он, – что неважно, друг я вам или враг, потому что я, во всяком случае, способен понять вас и со мной можно поговорить? Вы были правы. Я наслаждаюсь общением с вами. Ваш ум привлекает меня. Он похож на мой собственный во всем, кроме вашей мании. Прежде чем мы завершим сегодняшний разговор, можете задать мне несколько вопросов, если хотите.

– Совершенно любой вопрос?

– Абсолютно. – Заметив, что Уинстон смотрит на циферблат, он добавил: – Аппарат выключен. Каким будет ваш первый вопрос?

– Что вы сделали с Юлией? – спросил Уинстон.

О’Брайен улыбнулся еще раз.

– Она предала вас, Уинстон. Немедленно и без колебаний. Я редко видел человека, так быстро переходившего на нашу сторону. Вы не узнали бы ее, если бы видели. Мы выжгли из нее всю задиристость, ложь, лукавство, все грязные мысли. Идеальное обращение, хрестоматийный пример.

– Вы пытали ее?

Не ответив, О’Брайен проговорил:

– Следующий вопрос.

– Большой Брат существует?

– Конечно существует. Партия существует. Большой Брат являет собой телесное воплощение Партии.

– Существует ли он в том же смысле, как я?

– Вы не существуете, – отрезал О’Брайен.

И снова ощущение собственной беспомощности овладело Уинстоном. Он знал – или во всяком случае мог вообразить – аргументы, доказывающие его небытие, однако они были бессильны и основаны всего лишь на игре слов. Разве само утверждение: «вы не существуете» не содержит в себе логическое противоречие? Но чего ради были произнесены эти слова?

Разум его съежился, когда он попытался представить себе неоспоримые и безумные аргументы, которыми О’Брайен будет уничтожать его.

– Ну, по-моему, я все-таки существую, – усталым тоном проговорил он. – Я осознаю себя. Я родился и я умру. У меня есть руки и ноги. Занимаю конкретное положение в пространстве. Никакой другой объект не может занимать одновременно вместе со мною это место. Большой Брат существует в подобном смысле?

– Это не имеет значения. Он существует.

– Большой Брат когда-нибудь умрет?

– Конечно нет. Как может он умереть? Следующий вопрос.

– Братство существует?

– Этого, Уинстон, вы никогда не узнаете. Даже в том случае, если, закончив работать с вами, мы отпустим вас на свободу и вы доживете до девяноста лет, то и тогда вы не будете знать, каков ответ на этот вопрос – да или нет. Эта загадка останется с вами до конца отпущенных вам дней.

Уинстон молчал. Только грудь его стала вздыматься и опадать быстрее. Он так и не задал вопрос, первым пришедший ему в голову. Он должен был задать его, и все же сам язык не позволял ему это сделать. Лицо О’Брайена уже выражало легкое любопытство. Даже очки его светились иронией. Он знает, подумал вдруг Уинстон, о чем я намереваюсь его спросить! При этой мысли с губ его сошли следующие слова:

– Что находится в комнате сто один?

Выражение лица О’Брайена не изменилось, и он сухим тоном ответил:

– Вы знаете, что находится в этой комнате, Уинстон. Все знают, что находится в комнате сто один.

Он поманил к себе пальцем человека в белом халате. Допрос заканчивался. Игла кольнула руку Уинстона, и он почти мгновенно погрузился в глубокий сон.

Глава 3

– Ваше выздоровление должно произойти в три стадии, – проговорил О’Брайен. – Сначала обучение. Потом понимание. После – принятие. Пора переходить ко второй стадии.

Как и всегда, Уинстон лежал на спине. Однако в последнее время путы его сделались слабее. Они по-прежнему удерживали его на ложе, однако теперь он имел возможность чуть согнуть колени, немного подвигать головой из стороны в сторону и приподнять предплечья. Циферблат также перестал быть источником прежнего ужаса. Если хватало сообразительности, он мог избежать болевых ударов: теперь О’Брайен чаще всего наказывал его за глупость. Иногда очередной сеанс проходил без применения циферблата. Он не помнил, сколько было подобных сеансов. Весь процесс растянулся на неопределенно долгое время – возможно, на недели, – и интервалы между сеансами иногда составляли несколько дней, а иногда всего час или два.

– Лежа здесь, – проговорил О’Брайен, – вы часто удивлялись и даже спрашивали меня о том, зачем Министерство любви тратит на вас столько времени и сил. И находясь на свободе, вы, по сути дела, задавали себе тот же самый вопрос. Вы сумели понять механику того общества, в котором живете, но не движущие им мотивы. Помните запись в вашем собственном дневнике: «я понимаю КАК, я не могу понять ЗАЧЕМ»? И именно размышляя о «зачем», вы усомнились в собственном здоровье. Вы читали КНИГУ Гольдштейна или по крайней мере ее часть. Она открыла вам хоть что-нибудь такое, чего вы еще не знали?

– Вы читали ее? – спросил Уинстон.

– Я ее написал. Точнее говоря, принимал участие в ее написании. Как вам известно, ни одна книга не пишется индивидуально.

– Так значит, то, что она говорит, правда?

– Как описание – да. Но программа, которую она привела в движение, – полная чушь. Скрытое накопление знаний – постепенное распространение просвещения – в результате восстание пролетариата – низвержение Партии. Вы заранее знали, что скажет вам книга. И все это чепуха. Пролетарии не восстанут никогда: ни через тысячу лет, ни через миллион. Они не могут восстать. Причину сообщать вам незачем: вы и так ее знаете. И если у вас в голове когда-нибудь роились мечты о вооруженном восстании, то оставьте их. Способа ниспровергнуть власть Партии не существует. Правление ее вечно. Пусть этот тезис станет отправным пунктом ваших рассуждений. – Сделав пару шагов в сторону ложа, на котором находился Уинстон, он повторил: – Да, оно вечно! A теперь вернемся к вопросу относительно «как» и «зачем». Вы достаточно правильно поняли, каким образом Партия остается у власти. А теперь расскажите мне, ЗАЧЕМ нам нужна эта власть. Какова наша цель? Почему мы хотим власти? Ну давайте же, говорите, – добавил он, потому что Уинстон молчал.

Тем не менее Уинстон помолчал еще пару мгновений. Усталость снова овладела им. Тень безумного энтузиазма вновь проступила на лице О’Брайена. Уинстон заранее знал, что тот скажет: что Партия добивается власти не в собственных интересах, но ради общего блага. Что она захватила власть потому лишь, что народные массы слабы и трусливы, не способны пользоваться свободой и посмотреть в лицо правде, а потому ими должны править люди более сильные, умеющие систематически водить народ за нос. Что человечеству приходится выбирать между свободой и счастьем и что подавляющее большинство людей предпочтет счастье. И еще: что Партия – вечный хранитель слабых, творящий зло ради того, чтобы из него получилось добро, жертвующий своим собственным счастьем ради всеобщего блага. Но ужаснее всего то, думал Уинстон, что, когда О’Брайен скажет все это, я ему поверю. Это видно по его лицу.

О’Брайен знает все… причем в тысячу раз лучше Уинстона… он знает, как на самом деле устроен мир, в какой деградации обретаются народные массы и какими лживыми и варварскими методами Партия удерживает их в таком состоянии. Он понял все, взвесил все и не нашел никакой разницы: предельная цель оправдывает все. Что можно поделать с безумцем, думал Уинстон, который мало что умнее тебя, так еще и, выслушав твои аргументы, настаивает на собственном безумии?

– Вы правите нами для нашего собственного блага, – неуверенным тоном проговорил он. – Вы считаете, что люди не способны управлять собой, и поэтому…

Он вздрогнул и едва не вскрикнул. Волна боли прокатилась по телу. Рукоятка на циферблате показывала на тридцать пять.

– Глупо, очень глупо, Уинстон! Такое мнение позорит вас. – Вернув рукоятку в нейтральное положение, О’Брайен продолжил: – А теперь я сообщу вам правильный ответ на мой вопрос. Так вот, Партия добивается власти ради самой власти. Нас интересует не чужое благо, а власть. Не богатство, не роскошь, не долголетие или счастье: только власть в самом чистом виде. Что означает чистая власть, вы еще поймете. От всех олигархий прошлого мы отличаемся тем, что понимаем, что и как делаем. Все остальные олигархии, даже напоминавшие нашу, вели трусливую и ханжескую политику. Hацисты и коммунисты заметно приблизились к нам в своих методах, однако им так и не хватило отваги признать собственные мотивы. Они изображали ситуацию так, будто захватили власть против желания и не на долгое время (а может, и сами верили в это), а вот там, за углом, человечество ждет рай, в котором люди будут свободными и равными. Мы не такие. Нам известно, что никто не захватывает власть для того, чтобы отказаться от нее. Власть – не средство, власть – это итог. Никто не устраивает диктатуру ради того, чтобы охранить Революцию; Революцию делают для того, чтобы установить диктатуру. Предметом преследований являются преследования. Предметом пытки – пытка. Предметом власти является власть. Теперь вы начинаете меня понимать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю