355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Джонс » Только позови » Текст книги (страница 5)
Только позови
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:23

Текст книги "Только позови"


Автор книги: Джеймс Джонс


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

Но потом ему было не до смеха. Всякий раз, когда он думал о случившемся, в нем подымалось раздражение. Он отчетливо помнил, как его охватил страх и смутное ощущение полнейшей беспомощности. И это было противно.

Наконец Стрейндж заприметил на прогулочной палубе свободное окно и, подойдя к нему, стал смотреть на береговую линию.

Здесь, дома, стояло лето, середина августа. Он закатал рукава халата и облокотился о раму. Легкий ветер шевелил волоски на руках.

Стоило ему подумать, и снова возвращался страх: будь осколок потяжелее, он прошел бы насквозь, а если бы он ударил посильнее и в голову, Стрейндж был бы мертв. Все эти «если бы» ровным счетом ничего не значили. Ни для кого, кроме него самого, Джонни Стрейнджа. Просто так случилось, что осколок попал в ладонь и он не получил смертельного ранения, вот и весь сказ. Каждый раз, когда он мысленно доходил до этого пункта, в нем подымались раздражение и злость.

Ему было больно сжимать и разжимать кулак. Когда он делал это, будто скребло в голове. Врач сказал, что в руке еще остался кусочек металла и об него трется сухожилие, об него или о нарост на кости. Извлечь металл – не шутка. Проблема в том, что от травмы и постоянной работы за шесть месяцев у него развился суставный артрит.

Вглядываясь в темные холмистые берега, Стрейндж глубоко вдыхал и выдыхал морской воздух, разрезаемый мерным движением парохода по безлюдной плоской солоноватой пустыне океана. Стрейндж был вовсе не против того, чтобы очутиться на родине. Стояла ясная тихая безлунная ночь, однако и берег, и море были залиты каким-то особенным бледным желто – розовым сиянием, которое шло неизвестно откуда. За ними смутно чернели горы, и тем яснее рисовались их очертания при свете заслоненных вершинами звезд, чем дальше отодвигались и пропадали вдали огни города. Стрейндж подумал, сколько же затемнений довелось ему повидать повсюду до самой Новой Каледонии.

Только через полгода кто-то из его поваров уговорил Стрейнджа показать руку врачу. Его тут же сунули в госпиталь и скоро эвакуировали самолетом. На Эфате заявили, что они не будут и пытаться оперировать на месте. Его придется отправить домой. Док, кроме того, сказал, что в Штатах есть лишь несколько хирургов, способных делать такие операции. А ему предстоит не одна. Придется пройти долгий и мучительный процесс лечения, но, в конечном счете, подвижность в руке восстановится на восемьдесят или девяносто процентов. Вся эта штука – результат того, что он не пришел сразу. Он должен был бы показаться, как только это случилось. И еще док сказал, что ему повезло: в армии это сделают на государственные денежки. Вот если бы он был заводским рабочим, такая халатность стоила бы ему страховки. Стрейндж не мог признаться, что ему было стыдно и неловко идти к врачу, когда госпиталь забит стонущими искалеченными людьми, – какими глазами он смотрел бы на них? Поэтому он слушал врача и молча кивал. Он никого не собирался уверять, и себя тоже, какой он несчастный из-за того, что ему наговорили такие ужасы насчет руки.

Еще там, на Канале, когда каша только заварилась, Стрейндж решил про себя: пока остается хоть малая возможность, он не будет подставлять задницу под пули.

Когда рота готовилась там к первому наступлению на высоту 52, все похватали винтовки. Снабженцы, шоферы, писари, ну и, конечно, Стрейндж со своей кухонной командой. Каждому хотелось участвовать в бою. Двух дней хватило Стрейнджу за глаза. Только последний псих станет соваться в огонь, если он вовсе не обязан. И когда Стрейндж ушел с передовой, за ним сначала потянулись повара и кладовщики. Остальные пришли на другой день. Никто не приказывал им идти в бой. Напротив, они должны находиться в тылу, стеречь ротное имущество и личные вещи и доставлять солдатам горячую пищу. Стрейндж требовал, чтобы это неукоснительно делалось – и только это. У них не всегда получалось с горячей пищей, зато им удалось уберечь от новоприбывшей части продовольственные пакеты с основным запасом и с НЗ. Когда готовилась высадка на Гуадалканале и батальон перебросили на Нью-Джорджию, Стрейндж следовал тому же правилу. В точности выполнять распоряжения, но не больше. И следить, чтобы его подчиненные делали то же самое. Если им прикажут быть на передовой в чертовых джунглях, они будут. Но только в том случае, если прикажут.

Конечно, тебя может стукнуть и во время воздушного налета, они бывали каждый день. Не обязательно, чтобы на передовой. Однако по сравнению с тем, что с тобой может случиться на переднем крае, такая вероятность ничтожна.

Как и многие разумные люди, понаторевшие в счете и словесах, Стрейндж быстро сообразил, что проигрыши и выигрыши в этой войне будут зависеть от процентного соотношения промышленного производства и вообще от средних цифр, а не от героических подвигов. Возможность уцелеть определяется тем же.

И все-таки он остался со своими. В любой момент он мог забежать в медпункт, показать руку и преспокойненько отправиться в тыл, и все-таки он остался со своими. Даже сейчас ему было не по себе от того, что пришлось распрощаться с ротой. Стрейндж был достаточно понятлив, чтобы сообразить, насколько это противоречит здравому смыслу.

Отведя взгляд от ночного моря и темнеющей вдали береговой линии, Стрейндж выпрямился и огляделся вокруг. Вдоволь насмотревшись на родимую землю, народ постепенно расходился. Стрейндж снова облокотился на раму.

После перевода с форта Камехамеха в Скофилд, к Уинчу, и женитьбы изменилось не только житье Стрейнджа – изменились все его жизненные планы. Он смачно сплюнул в окно, ветер подхватил плевок. Вернее, жизненные планы Линды Сью. Я не намерена всю жизнь оставаться женой штаб-сержанта, повторяла она. Накопленные две тысячи надо отложить на после войны и купить ресторанчик. Еще пару годков назад Стрейндж считал, что завербовался на все тридцать лет, а теперь – получит свой ресторан.

На первые же деньги Линда купила машину, нанялась в Гонолулу кассиром в шикарный ресторан, поступила на курсы официантов. И ее получки, и Стрейнджево денежное довольствие – все шло на сбережение. Осенью 1941–го он прикинул, что будет достаточно очередного трехгодичного срока. Тогда он бросит армию, и Линда получит свой ресторан.

Потом, в декабре, напали японцы, но две тысячи долларов были в целости и сохранности дома у Линды. Она добавляла к ним свой заработок и получала, кроме того, сколько разрешалось по его аттестату.

Стрейндж ни с кем не поделился планами насчет ресторана. Ему было неловко говорить, что он собирается бросить армию, и особенно ребят в роте. Пару раз он чуть было не рассказал обо всем Уинчу. Но он помнил, что творилось с Уинчем, когда он сообщил, что женится, и это удерживало его. Как только Уинч не издевался над ним, дежурка ходила ходуном от его гогота и топота. Стрейндж тогда едва не поссорился с Уинчем насмерть.

Он, конечно, знал, что у Уинча где-то есть жена. А может, он развелся. Другие вроде тоже были не в курсе. Но он помнил, как в Форт-Рили по гарнизону ходила высокая женщина с длинной шеей и широченными бедрами, Уинчева жена. Видно, между ними что-то не заладилось, раз Уинч не взял ее с собой на Оаху. Поэтому он опять спустил Уинчу его коленца, хотя и дал понять, что не нужно встревать в чужие дела.

Стрейндж сознавал, что ему не хочется распространяться о ресторане. При мысли навсегда оставить армию ему делалось не по себе. Он вздохнул и медленно выпрямился. Рука ныла по-прежнему. Палуба совсем опустела. Пароход все дальше отходил от побережья, горы скрывались из виду.

Когда сжимаешь или отпускаешь руку, в ладони какая-то глубокая ноющая боль, она захватывает всю кисть и поднимается на предплечье. Надо взять у дежурного сонную таблетку.

Если он будет ходить только верной картой, через шесть месяцев демобилизуется. Война протянется еще долго. Полгода в госпитале, операция – другая, и он на воле. Выходное пособие плюс не выплаченное содержание и плюс денежки, заколоченные Линдой на оборонном заводе в Цинциннати, – как раз хватит, чтобы открыть ресторан. Сразу же, как только он окажется на гражданке. А там и послевоенный бум подоспеет. Порядок!

И все-таки эта перспектива угнетала его. Она и радовала и угнетала одновременно.

Вдобавок у него прямо-таки что-то разрывалось в груди, когда он видел перевязанного, беспомощного Прелла. Разве таким, как он, отчаянным место на больничной койке? А с другой-то стороны, Прелл из тех, кому всегда достается больше других. Молод еще, не все понимает. Нет, видать, начинает понимать.

Интересно, сколько ему годков – парню? Двадцать три или двадцать четыре. Ему-то самому двадцать восьмой пошел.

Ранили – это ничего, хорошо, что не кокнули. Быстро, один момент, ничего не чувствуешь. Вот потом плохо, столько натерпишься, сил нет.

Бросив последний взгляд в окно, Стрейндж повернулся и пошел к трапу. Надо бы поскорее уснуть, а то утром рано вставать – мало ли что понадобится Преллу.

Глава пятая

Они подошли к сан-францискской бухте ровно в шесть вечера. За кормой на западе садилось солнце. Оно заливало все вокруг красновато – золотистым светом. Видимый далеко с моря, впереди золотел гигантский мост, под его обвисшими, как брюхо, массивными кабелями протянулся хрупкий на вид дорожный пролет. По обе стороны моста так же золотели холмы. Это и в самом деле были Золотые ворота в Америку, подпираемые двумя высоченными пилонами. Пароход приближался к ним, но людям на борту казалось, будто время остановилось. На открытой верхней палубе, обычно отведенной для офицеров, сейчас набились все, кто только мог кое-как передвигаться. Видавшие виды поседевшие ветераны и те плакали, глядя, как неторопливо и торжественно выплывало из пролива им навстречу величественное сооружение. Люди задрали кверху головы, когда судно проходило под мостом, и пароходные гудки слились с нестройным «ура». За мостом была родная земля, наконец-то они были дома. Пароход шел дальше, и постепенно отделялись от берегов остров Алькатрас, за ним Эйнджел-Айленд, потом Форт-Макдауэлл, откуда началась заморская служба большинства из них. Справа по борту сиял порт Эмбаркадеро. Судно описало дугу и медленно пошло к пристани. За ней плавными линиями возвышались Телеграф-Хилл и Ноб-Хилл. Жадные взгляды не пропускали ни единой мелочи. Они еще не знали, что всем им, почти всем без исключения, больше ничего не удастся увидеть в Сан-Франциско и в районе залива. Если б они знали это, то всматривались бы в каждую мелочь еще пристальнее и напряженнее. Пристань была уже забита санитарными машинами, военными и гражданскими, а они все еще прибывали одна за другой. Пароход пришвартовался, и белые халаты начали протискиваться сквозь толпу на палубе, уговаривая раненых сойти вниз.

Сильнее всего поражало, как разросся город. Масса новых портовых, промышленных и городских зданий. Кто не был здесь, как Лэндерс, всего полгода и те видели разницу. Словно вырос целый лес труб, дыму стало вдвое больше. Удвоилось количество грузовиков на улицах, утроилось количество судов в гавани. То и дело попадались какие-то сооружения, постройки, и всюду люди, люди. Тем, кто был на фронте год – два или больше, как Стрейндж, казалось, что перед ними другой город. Раненых согнали вниз, выгрузили на берег, затолкали в санитарные машины, откуда мало что увидишь. Операцию провели так, как если б это была очередная партия скота. Вытянувшись колонной, санитарные машины направились в Общевойсковой военный госпиталь Леттермана. Блокировав движение, полиция дала им зеленый свет. Колонна шла группами по двадцать-тридцать машин, а в промежутках пропускали скопившийся в поперечных улицах городской транспорт. Некоторые машины сделали по три – четыре ездки. Счастливчики на задних лавках через окно мельком видели город.

Сорока восемью часами позже большинство прибывших снова были в пути, их погрузили в эшелоны, некоторых – в самолеты, как того паренька из ВВС с гангреной, и повезли на восток и на юг.

В этой перевалочной цепочке хуже всего пришлось Преллу. На пароходе боль в ногах от тяги груза не отпускала ни на минуту, но он молчал. Вдобавок каждое колебание судна через груз отдавалось в ступнях и дальше, до изрешеченных бедер. Все плавание он провел в страхе, что начнется шторм. Погода, к счастью, стояла тихая.

С той минуты, как пароход причалил к пристани, и до того, как Прелла засунули на полку санитарного вагона в составе, идущем на восток, его два раза снимали с вытяжки, тащили на берег, везли через весь Сан-Франциско на тряской, будто без рессор, колымаге, дважды в разных отделениях перекладывали с каталки на койку и обратно, снова везли в санитарной машине на вокзал, а там протаскивали на носилках через вагонное окно и укладывали на полку, и все это время он каждой перебитой косточкой чувствовал малейшее неловкое движение или толчок. Десяток раз ему хотелось зареветь от боли и досады, и только голое упрямство удерживало его от слез. Он решил про себя, что никто не увидит его плачущим.

Ему не довелось даже мельком поглядеть на Сан-Франциско, и он не жалел об этом.

С того момента, как его ранило и отделение возвратилось в расположение части, выходило так, что чем ближе он был к дому, к цивилизации, тем чаще его осматривали и описывали, нумеровали и метили, классифицировали и припечатывали. Иногда ему казалось, что кому-то важнее проследить, чтобы он не потерялся, а вовсе не излечить его. Он думал, что с людьми, которые отдавали жизнь и здоровье за родину, надо обращаться как-то иначе, но получалось, что никакого другого способа нет, а если и есть, то до него никто не додумался. Доходило до того, что он на самом деле чувствовал себя «куском живого мяса», как любили говорить о себе раненые на транспорте. Но он пока что молчал.

Он уже перенес две серьезные операции, и вот теперь его собрали, подвинтили, скрепили проволокой. Наверное, впереди еще одна, чтобы извлечь все эти скрепы и винты. При первом же обходе в Леттермане один из хирургов, что был помоложе, присвистнул, заглянув в историю болезни, а после с каким-то недоверчивым восхищением долго смотрел на него, как будто перед ним была бронзовая скульптура, по которой долго колотили молотком. Это польстило самолюбию Прелла.

Он хотел спасти не только ноги – он хотел спасти себе жизнь. Он давно решил, что, если ему ампутируют их, он покончит с собой. Пустит пулю в лоб или в сердце, пока еще не знает куда. Он не намерен всю жизнь валяться колодой в инвалидном госпитале. Даже если они захотят ампутировать только одну ногу, он не будет жить с одной ногой. Незачем ему это. Поэтому, рассуждал Прелл, он спасает не просто ноги – он спасает себе жизнь. Ему пока не очень хотелось умирать.

Поэтому реакция хирурга была как хорошая инъекция. Значит, по крайней мере, есть какая-то надежда. Его улыбка не относилась к пациенту, она была безличной, но Преллу было все равно; он понял, что хирург смотрит на него как на интересный случай, над которым придется основательно потрудиться. Хирург не мог знать, сколько раз Прелл упорно отказывался от ампутации. Прелл не сказал ему об этом. Он молчал, стиснув зубы. Он не сказал и о том, какую невероятную, нестерпимую боль причиняет ему малейшее движение. Ему выпала плохая карта, на руках ничего нет, но он продолжал игру, собрав все свое самообладание и не рискуя понапрасну. Он не хотел признаваться в том, что боль невыносима – это был бы довод в пользу ампутации. Однако хирург, видимо, догадывался, как ему плохо. Он был немногословен: Преллу пока что предстоит трехдневное путешествие поездом, а уж потом можно будет сказать – что-то определенное. Всего три дня на поезде, затем покой. Это далековато, в городе Люксор, штат Теннесси, зато там едва ли не лучшие хирурги – ортопеды, специалисты по нижним конечностям, и отличное послеоперационное лечение.

– Я могу вверх ногами ехать, сэр, – бодро произнес Прелл, хотя совсем взмок, пока его вертели и щупали.

Врач ответил загадочной улыбочкой.

– Будем надеяться, что до этого не дойдет, – сказал он снисходительно.

Ему, видно, не понравилось это бахвальство со стороны человека, у которого собираются отнять ноги. Но Преллу было наплевать, он не взвился по обыкновению, все равно не этот будет принимать окончательное решение. На верхней губе и на лбу у него собрались капельки пота, но он заставил себя растянуть рот в широкой улыбке.

Однако хорохориться – одно, а тащиться на поезде в его состоянии – другое. Острая непрекращающаяся физическая боль может совершенно измочалить тело и душу. Она, как водосточная труба, без остатка вымывала волю. Два дня, пока его таскали с парохода в госпиталь, а оттуда к поезду, потребовали от Прелла напряжения всех сил, и к тому времени, когда его, ослабевшего и потного, уложили, наконец, на вагонную полку, он уже ничего не соображал и лишь отупело думал, как же он вынесет три дня вагонной качки.

При тяжелой болезни или травме кажется, будто сознание уходит куда-то внутрь и ты уже ничего не видишь и не слышишь и только смутно ощущаешь, что происходит вне тебя. Боль заталкивает тебя все глубже и глубже в самого себя, и растекается воля, превращается в одну-единственную простейшую и навязчивую мысль: только бы не заплакать, только бы не заплакать. Ни единого, ни малейшего звука! Иначе он закричит «Мама!» или будет умолять снять его с поезда – и обратно, в Леттерман, и чтобы отняли к чертям собачьим эти ноги. Он сжимался, словно улитка, – он помнил, как они сворачивались там, в джунглях, и убирали рожки, если ступишь рядом или дотронешься горящей сигаретой. Прелл потерял мать, когда ему было одиннадцать лет. И он не желал расставаться с единственной парой ног.

Потом ушла и эта мысль, и он лежал неподвижно, загнанный на самое дно сознания, дожидаясь, когда же дернется состав.

Он был как в трансе, в религиозном исступлении. Он только и смог придумать – «религиозное». Еще лучше «мистическое», но это слово встречалось только в кроссвордах. Поэтому и пришло «религиозное». Он пьянел от боли. Она заволакивала его сознание – медленно, но наглухо отключала от всего остального и как будто теснила, сжимала его до последней, неделимой точки, которая двигалась вниз сквозь желтый язычок пламени свечи и дальше, глубже, где уже голубело и не жгло. И там, у самого остывающего основания, ощущалось чье-то чужое присутствие. Рядом с ним возникало что-то. Оно (или она? или он?) было неподвижно, не имело ни лица, ни формы – ничего. Оно не придавало сил и не несло облегчения. Оно не делало лучше и не делало хуже. Оно просто было. Прелл вдруг понял, что ему очень хочется, чтобы рядом стоял Стрейндж – или кто-нибудь еще из его роты. И это злило его. Злило, что они не с ним, и злило, что они нужны ему.

Прежде чем везти Прелла к санитарному поезду, ему вкатили максимальную дозу болеутоляющего, и все же он плыл сейчас одурманенный болью, а не наркотиками и дожидался, когда вместе с составом дернутся ноги, и думал. Он думал о роте, о своем отделении и о последней разведке.

Сама по себе разведка была что надо. Но она имела массу последствий. Какие-то обстоятельства осложняли и путали все дело. Прелл забрал в голову, что сейчас, в теперешнем его состоянии, он способен беспристрастно воспроизвести все как было.

Собственно разведка его мало занимала. Тут его не мучили ни сомнения, ни совесть. Все было проделано на высшем уровне. Что бы ни вздумали болтать, он не допустил ни малейшей ошибки. После того как их застигли врасплох, отход с ранеными и убитыми был организован отлично. Вынести убитых – одно это чего стоило. Такое не каждому удастся. Черт бы их побрал, он из кожи лез, чтобы доставить разведданные. Даже доложил сам. Разведка предотвратила лишние потери в живой силе два дня спустя.

Вот насчет отделения он был не так спокоен. Не то чтобы он мучился совестью, но кое-какие сомнения были. Кому охота видеть, как на глазах гибнут товарищи. И командовать в такие моменты тоже никому неохота. Однако ж перестрелка она и есть перестрелка, тут и ранить, и убить могут. Хорошо, что ребята из отделения специально приехали попрощаться с ним, когда его эвакуировали на самолете, это значит, они все понимают. Как-никак заварушка стоила ему всего двух раненых и двух убитых из четырнадцати, не считая его самого. Не у всякого командира без офицерского звания обошлось бы такой малой кровью.

Все остальное началось потом, и начал это Уинч. Или если не Уинч, то кто-то еще, а Уинч подхватил. Из зависти, черной зависти. Он во всем завидовал Преллу, и всегда. Прелл не мог уразуметь, как можно завидовать человеку, который вот-вот станет безногим инвалидом.

Вообще-то начал все командир батальона. Он тоже специально приехал его навестить перед самой эвакуацией. В большой палатке, где лежал Прелл, он присел на корточки у койки на глазах у адъютанта и еще двух офицеров и сказал, что собирается представить его к награде. Он пока не может сказать, какая она будет, награда, но ему хотелось, чтобы Прелл знал об этом. Преллу было не до того, он мучился от боли и беспокоился за ноги. Он сказал, что ему ничего не надо, но все равно известие пощекотало его самолюбие. После он подумал, что, может быть, дадут «Бронзовую звезду», а то и «Серебряную».

Потом командир полка в военно-морском госпитале на Новых Гебридах. Во время наступления японцев, о котором донесла разведка, в ходе завязавшихся боев полк понес большие потери, и комполка решил навестить раненых. Обходя отделение, он остановился у кровати Прелла и сообщил, что штаб полка представил его к кресту «За выдающиеся заслуги». Хорошо бы отметить это событие, сказал он, но, поскольку Прелл лежачий, он захватил подарок – литровую бутылку шотландского виски австралийского производства. Флотская медсестра тут же забрала бутылку, пообещав вернуть после второй операции, когда Преллу разрешат пить. С тех пор он сделался всеобщим любимчиком – и администрации, и медсестер, и санитаров, и докторов. И с тех же пор по госпиталю пошли слухи, что штаб дивизии представил его к Почетной медали конгресса. Об этом по секрету сообщила ему одна медсестра. Очень может быть, что посещение командира полка и представление к кресту «За выдающиеся заслуги» здорово помогли Преллу бороться с докторами из-за ног. Он умело использовал свою популярность.

ЗВЗ – это уже не побрякушка. По чести говоря, Прелл считал, что он не заслужил его. Он так и сказал командиру полка. А все же крест недурно будет смотреться рядом с двумя медалями за ранение – «Пурпурное сердце»; недурно же, подзуживал комполка. Прелл знал, что солдат регулярных войск, записавшийся на целых тридцать лет, да еще с ЗВЗ, – такой после войны не пропадет, куда бы его ни направили. А уж Медаль конгресса – это еще выше бери, о ней и думать нечего. Как и все «старики», Прелл сдержанно относился к наградам. Если выжил и дослужился до Почетной медали, на кой она тебе. А раз он не заслужил ЗВЗ, то ПМК и подавно. Кроме того, Прелл был слишком занят борьбой с докторами. Потом новость поувяла, а скоро и вовсе забылась. Но вот появился Уинч. Прелл уже слышал, что Уинч прозвал его славохватом. Словечко подцепил один тип, прибывший с Нью-Джорджии. Затем на Эфате объявился и сам Уинч, вовсе и не раненый, даже здоровый на вид. И снова начал талдычить насчет славохватов. Преллу тут же донесли – народ, известно, любит такие шутки. Преллу очень уж хотелось застрелить генерала Сасаки, чтобы заработать орден, говорил Уинч, вот он и подставил отделение под огонь, двоих шлепнуло, двое тяжелых. К счастью, неделей раньше приехал Стрейндж.

Сам Прелл ничего не мог поделать. Когда тебя упакуют как цыпленка на продажу, и ты в гипсе, и ноги на вытяжке, особенно не побегаешь. Уинч, конечно, зашел проведать его сразу после приезда. Не мог не зайти, иначе такие бы пошли разговоры – не обрадуешься. Они смерили друг друга холодным взглядом, потом Уинч ухмыльнулся и вроде бы снисходительно протянул руку. Прелл не знал, как ему быть. Всем своим нутром он хотел послать Уинча к такой-то матери. Он лихорадочно соображал, что лучше – подать руку или нет. Если он не подаст руки, подумают, что он разозлился и, значит, Уинч прав. В конце концов, он пожал протянутую руку и тут же отпустил ее. Уинч побыл совсем недолго, спросил для приличия о ногах и ушел. Прелл жалел, что подал ему руку.

Если кто и знал, действительно ли штаб дивизии представил Прелла к Медали конгресса, то это командир его роты в Нью-Джорджии, а если знал ротный, не мог не знать и первый сержант. Но Прелл скорее бы удавился, чем стал расспрашивать Уинча. Он даже со Стрейнджем не заговаривал о представлении. Что до Уинча, то в госпитале он и словечка не проронил об этом.

Преллу просто посчастливилось, что Стрейндж прибыл неделей раньше Уинча. Из его поведения было видно, что уж в роте-то никто и не думает катить на него бочку. Пусть себе Уинч треплется, сам Стрейндж смотрел на Прелла как на героя. Это утешало.

Вокруг обыкновенного дела росла гора шелухи. Сама же по себе разведка была что надо.

Всякий раз, когда Прелл думал об отделении и о разведке, у него возникало какое-то тягостное чувство. Это не были угрызения совести – скорее приступ чувства вины или ответственности и беспомощности, от которого хотелось кричать. Его охватывал безотчетный страх, хотелось выкрикнуть: «Не надо! Не надо!» – но этот рвущийся из глубины крик уже ничему не мог помешать. Перед его мысленным взором, как на экране, крупным планом проплывали лица его товарищей. Повернутая голова, странным манером приподнятое плечо, косо улыбающийся рот. Затем шли мучительные и четкие образы тех, кого настиг огонь, – каждого раненого, умирающего, убитого. Они неотступно стояли перед его глазами. Проклятое звяканье, оно-то и выдало их. Похоже, что фляжка.

Они были даже не из его отделения. Прелла назначили к ним, когда их собственного командира эвакуировали по болезни. И они неплохо поладили.

Они получили задание обнаружить противника и войти с ним в соприкосновение. Большой отряд японцев, сосредоточенных в центре фронта перед Мундой, снялся с занимаемых позиций и словно растаял. Разведчики предполагали, что японцы отошли в глубокую, с обрывистыми склонами лощину на правом фланге, которую они занимали раньше. Преллу было поручено это проверить.

Обычное задание, ничего особенного. Но оно означало, что надо прошагать несколько миль вражеской территорией по узким скользким тропам, каждую минуту рискуя наткнуться на проволочные заграждения или заминированный участок и не имея возможности сойти с тропы – сквозь заросли не продерешься. Трудно поверить, какого жуткого напряжения требовала такая прогулочка. Японцев в лощине не оказалось.

На обратном пути Прелл решил взять немного в сторону и заглянуть в небольшую долину. Влево отходила тропа, поднимающаяся на невысокую гряду метрах в двухстах от них. Земля в этом месте была сильно утоптана. И Прелл, и его дозорный – оба словно чувствовали, что за гребнем что-то есть.

На полпути к вершине Прелл приказал отделению залечь, а сам с дозорным пополз наверх. Долина была усеяна японской пехотой. Противоположный склон обрывался скальными выступами, под ними виднелись пещеры, у которых копошились японцы. Судя по всему, шла подготовка к наступлению.

Они оба сразу же узнали Сасаки. Не шутка высмотреть японского генерала. Стоило ему что-то сказать, как остальные вытягивались в струнку. Упитанный мужчина, грудь колесом, густые седоватые усы, как у английских офицеров. Вся дивизия видела фотографию генерала Набору Сасаки, за его голову было обещано вознаграждение в тысячу долларов. Преллу, как и всем, было известно, что после высадки американцев в Нью-Джорджии Имамура и адмирал Кусака, совместные командующие японскими войсками в юго-восточной части Тихого океана, возложили на Сасаки командование всеми войсками на островах. Прелла пробрало от мысли, что он может убить его, что в его руках жизнь такой важной персоны. Он понимал сейчас, что испытывают политические убийцы. Окруженный группой офицеров, Сасаки изучал карты. Потом он принялся вышагивать взад – вперед, энергично жестикулируя, и что-то говорил. В руке у него была зажата длинная толстая сигара, каких не делают на Востоке. Чтобы окончательно удостовериться, Прелл навел на него полевой бинокль, выданный ему в разведку. Точно, это был он.

Прелл перекинул ружейный ремень за локоть и изготовился к стрельбе. Сколько всякого пронеслось в голове в тот короткий момент! Прежде всего, Сасаки все время двигался, и Прелл спешил, боялся, как бы тот не вышел за линию прицела или вообще не скрылся в пещере. И тут же успокаивал себя: он же первоклассный стрелок, во всяком случае, лучший в отделении. Затем он подумал, как повернется вся операция на острове, если выстрел будет удачный. И только потом, где-то с краю, ниточкой дернулась мысль о том, как он прославится и получит тысячу – что ни говори, укокошил японского командующего на Нью-Джорджии.

Поправляя ремень на локте, он шепотом отдавал распоряжения дозорному. Давай назад, приготовиться к отходу. Нет, лучше отходите сразу же. Только тихо, не привлекайте внимания. Как услышите выстрел, бегом, все бегом.

Прелл не задумывался над тем, как отходить ему самому. Он-то выберется, будьте покойны. Хотя бы для того, чтобы получить кусок. Правда, еще раз мелькнуло удивление: генерал, а охранения нет.

Это замечательно, что они с дозорным подобрались к вершине не по тропе, а через заросли. Прелл никогда не испытывал такой полноты и радости жизни, как в тот момент.

Отослав дозорного, Прелл устроился поудобнее и стал целиться. Он был доволен: все сделано как положено. Отделение отходит. Полный порядок. Он ничего не упустил. Осталось только выстрелить. Ну давай, старик. Нет, не зря он вот уже четыре года имеет звание отличного стрелка и числится среди первых по винтовочной стрельбе в полку. Жаль, что у него сейчас самозарядка Гаранда, а не «спрингфилд» образца 1903 года со складной планкой прицела. И хорошо, если б дозорный видел, как он его уложит.

В низине все так же вышагивал и жестикулировал японский генерал. Да, надо еще поправку на уклон. Он прицелился с небольшим упреждением и следил, как тот движется к офицерам с картами. Сейчас он подойдет к ним, остановится, вон там…

В эту самую секунду позади него на тропе что-то громко звякнуло, из их снаряжения. Прелл чуть не матюгнулся в голос.

Он не нажал спусковой крючок, сбил цель. Генерал уже снова двигался от группы офицеров. Ладно, он поймает его на другом краю, когда он остановится, чтобы повернуться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю