Текст книги "Шелковый путь"
Автор книги: Дукенбай Досжан
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
Хорош был когда-то этот конь, да предводитель разбойничьего войска запалил его. На нем не однажды нападал он на богатые купеческие караваны, ускользал с награбленным добром от погони. Но как-то постигла его неудача. Слишком тяжела была поклажа, и жеребец глубоко увязал в сыпучем песке. Хозяин нещадно хлестал его толстой, с вплетенным свинцом камчой и загнал в липкий кровавый пот. С тех пор жеребец зачах. Не мог он больше покрывать табунных кобылиц. Тогда предводитель войска подарил его старику, сказав с усмешкой: «Он, как и вы, не охоч нынче до самок. Так что как раз вам впору ездить на нем».
Разбойничий аламанский отряд до глубокой ночи грабил богатый кипчакский аул. А когда сели на коней, вдруг стало ясно – перестарались. Коржуны были туго набиты, кони до ушей, до хвоста укрыты коврами, на тороках седел болтались мешочки, узлы, баулы. Все было увешано драгоценностями, ехать стало неудобно, и воины раскорячились в седлах, растопырили руки, точно беременные бабы. Словно не отряд сарбазов это был, а мирное кочевье, безмятежно бредущее по степи. Такой отряд ни для кого уже не представлял опасности. Кони шли с трудом, подгибаясь под тяжестью награбленного, ступали по песку вперевалку, враскачку, словно отъевшиеся куропатки.
Когда отряд аламанов шагом проехал холм Жеты-тюбе, луна уже зашла. Все сразу погрузилось в темноту. Грабители теперь послушно следовали за стариком проводником, всецело полагаясь на его находчивость. Спустились в долину Волчьи игрища, заросшую вереском и тамариском. Здесь ехать стало еще трудней: на каждом шагу их подстерегали колдобины, ямы, воронки, волчьи логова. Со всех сторон зловеще стонали, ухали удоды, филины, усугубляя страх. В кустах рыскали, пугая лошадей, разные твари. У сарбазов кровь стыла в жилах от страха.
Старик проводник чутко прислушивался к каждому звуку. Вдруг где-то справа завыл волк. На одинокий вой можно б было не обращать внимания, если бы слева тут же не откликнулись другие волки. Вой все усиливался и раздавался уже отовсюду. Постепенно он превращался в сплошной грозный гул, послышался воинственный клич, и из-за кустов и зарослей полыни выскочили всадники. Аламаны схватились за оружие, однако в темноте ничего нельзя было разобрать. Грабители кружились на месте, сталкивались, сшибались, не в силах оказать сопротивление невидимому противнику. Между тем свистящие стрелы метко поражали и лошадей, и людей. Отряд быстро поредел и распался. В это время с другой стороны все нарастал дробный топот копыт, и аламаны поняли, что очутились в ловушке.
Кольцо быстро сужалось. В полной темноте отряд сарбазов-пришельцев растеребили, точно клок шерсти. Вначале их обстреляли из луков, потом на них обрушились с копьями, а тех, кто пытался вырваться из кольца, настигала петля ловко брошенного аркана. Свист стрел, отчаянное ржание лошадей, лязг сабель, стоны и вопли сарбазов, ликующий клич мстителей наполнили ночную мглу, всколыхнули долину, отзываясь далеким эхом. Сраженные валялись в пыли, корчились под копытами коней. Многие лошади, оставшись без всадников, умчались прочь. Лишь отдельным удальцам на быстроногих скакунах удалось скрыться в непролазных приречных зарослях Инжу.
К утру, когда забрезжил рассвет, над степью вновь стояла первозданная тишина. Несколько раненых аламанов кипчаки взяли в плен, связали их арканом и повели в аул. За перевалом, ведя заморенного жеребца на поводу, одиноко брел старик проводник. За ним так никто и не погнался. Старик хотел добраться до Отрара, чтобы припасть к стопам наместника и осудить безмозглых грабителей. И еще он хотел вымолить пощаду, ханскую милость для тех, кто по недомыслию оказался нынче в кипчакском плену.
Благодаря бдительности зоркоглазой провидицы мирный аул благополучно спасся от аламанского набега. Ни одна девушка не стала жертвой насильников, а все разграбленное имущество было возвращено по домам. Несколько джигитов отделались лишь ранениями и ушибами. Узнав об этом, вряд ли еще когда-нибудь отправятся аламаны в столь дальний поход. А если и оседлают боевых коней, то на кипчакские аулы наверняка уже не позарятся. Отныне наступит покой на побережьях Инжу.
Возбужденные удачным исходом ночного боя, джигиты, прихватив раненых и громко торжествуя победу, вернулись в аул. Весной, когда из теплого края возвращаются перелетные птицы, в тугаях и в степи происходит шумная встреча с собратьями, оставшимися здесь зимовать. Гомон и веселый птичий крик оглашают окрестности, несмолкаемо гудит птичий базар. Нечто подобное творилось сегодня и в спасшемся ауле. Носилки с останками батыра, брошенные на дороге, вновь принесли в аул. Старики, возглавившие траурное шествие, вышли из-за кустов и из лощин, где они прятались. Страхи улеглись, жизнь входила в прежние берега. Но разговоры, кривотолки продолжались весь день. «Эх, был бы жив наш Ошакбай, ни одна собака к нам бы не сунулась!» «Спасибо зоркоглазой молодке. Это она нас спасла от беды». «А святой Жаланаш от досады баранью лопатку в огонь бросил». «Бедняга Бадриддин до сих пор из тугаев не выходит. У него от страха желудок расстроился». Подобные пересуды метались по аулу, словно расторопная баба, носящаяся из юрты в юрту в поисках огня для потухшего очага. После обеда похоронная процессия вновь двинулась к кладбищу.
Могилу выкопали на самой вершине холма. Скорбная процессия медленно взобралась по склону. Носилки опустили на краю могилы. Женщины, как положено, остались в сторонке на расстоянии сорока шагов. Мужчины все разом опустились на колени. Самый почтенный в последний раз затянул заупокойную молитву. Потом саван с большим пальцем батыра поплыл из рук в руки близких родственников покойника; после этого осторожно спустили его в боковую нишу – «жилище усопшего», вход заставили досками, поверх расстелили циновку, чтобы не засыпало песком. Свежую землю в могилу бросили сначала самые близкие батыра, потом родственники, потом друзья, приятели, знакомые и просто соседи. На вершине холма мгновенно вырос бугорок.
В это время на полном карьере поднялся на холм какой-то верховой. Вчерашнее событие напугало людей, и они сразу сбились в плотный круг. Безумец на скакуне, видя скорбящих у свежей могилы, ничуть не смутился, а продолжал дурашливо напевать что-то себе под нос. Подъехав вплотную, он круто осадил коня.
– Ассалаумагалейку-у-ум!
– Уагалейкум салам, – нестройно ответила толпа.
– Да умножатся покойники!
В толпе послышался ропот. Скорбь сменилась гневом.
– Что ты мелешь, отца твоего бы опозорить!
– Да умножатся покойники-и-и!
– Ткни его копьем, вот и будет еще один покойник!
– Мы наглеца вмиг закопаем живьем! Верховой дерзко усмехнулся.
– А что? С вас, душегубов, станет. И впрямь закопаете. Вижу: по жертве новой соскучились. Ха-ха…
Он повернул коня, с места пустил его вскачь. Толпа застыла в недоумении, потрясенная выходкой незнакомца. Кто-то удивленно воскликнул:
– Ой, да это ведь шут! Да, да! Шут, сопровождающий сыпу!
Суровые, хмурые лица сразу смягчились, просветлели. В этих краях сыпа[24]24
Сыпа, серэ, сал – разные названия степных щеголей-рыцарей, большей частью певцов-импровизаторов, искусных музыкантов.
[Закрыть] Омар был очень популярен. То ли уж он таким уродился, то ли таким сделала его людская молва – кто знает. Но был Омар личностью особой, незаурядной. Одним словом – сыпа! А сыпа – всеобщий любимец, степной аристократ, щеголь-красавец, баловень судьбы, предмет девичьих мечтаний. Он не работает, не занимается никаким ремеслом, ничем не промышляет. Такой человек выше низменной суеты. Сыпа не участвует в набегах, не поддается и религиозному закону. Он только разъезжает по аулам в сопровождении верного шута-пустобая. Притом не просто разъезжает, а, как истинный сыпа, забавляет, смешит честной народ. Это приносит разнообразие в монотонно-унылую жизнь степного аула. Потому и встречают его с радостью.
Люди на холме у могилы батыра встрепенулись. Они забыли о своем горе и с ожиданием устремили взор туда, где должен был появиться сыпа Омар. И в самом деле вскоре в низине показался всеобщий любимец. Дерзкий всадник, ускакавший в аул, был его коневодом, верным спутником, шутом и слугой.
Толпа бросилась навстречу сыпе Омару. Старики никого не осуждали за это. Все равно молодежь станет легкомысленно хихикать над забавами и выходками сыпы, а смеяться у могилы грешно. Поэтому лучше поскорее уйти от священного места.
Величаво, как и подобает ему, подъехал сыпа. Сидя на коне, он сложил на груди крест-накрест руки и низко поклонился всем. Толпа охотно приняла салем. Кто-то из джигитов кинулся подержать лошадь под уздцы, но сыпа небрежно махнул правой рукой, как бы говоря: «Без тебя обойдется. Не лезь!», и потянул носом. Старики поморщились, удивленные неучтивостью сыпы, а молодым поступок его показался смешным. У сыпы был надменный высокомерный вид. Он даже не смотрел на лица людей, а взирал куда-то поверх шапок. Долго шарил он у себя в карманах и за пазухой, пока наконец не достал небольшую золотую зубочистку. Она висела на тоненьком шелковом шнуре. Сыпа не спеша поковырял у себя в зубах. Толпа покорно ждала: что же будет дальше. Через некоторое время сыпа презрительно сплюнул и высокомерно спросил:
– Здесь, что ли, находится аул Ошакбая?
– Здесь, здесь!
– Сегодня предали земле его священный прах.
– Батыр попал в плен и погиб.
– Джигиты! Ведите сыпу в аул!
Сыпа больше не проронил ни слова. Толпа, плотно окружив его, двинулась в аул. Старики ехали на лошадях, молодежь шла пешком. Из-под ног поднималась густая белесая пыль. Сыпа достал из-за пазухи аршинный платок и прикрыл свое лицо. Вся многолюдная процессия двигалась молча. После похорон какой может быть разговор? Самые словоохотливые старики и те только удрученно постукивали табакерками по луке седла.
Люди любовались нарядом сыпы. На нем была белая рубаха со стоячим воротником, легкий шелковый чапан, белая войлочная шляпа, надетая набекрень, мягкие сапожки из белого сафьяна. Одежда была без единого пятнышка, словно только что сшита. В нелегкое время, когда скотники копались в дерьме, дехкане-земледельцы – в мокрой земле, распорядители пиров возились в жиру, а купцы были пропитаны едким потом дальних дорог, больше всего и удивляла, поражала воображение чистая, опрятная одежда. А какая подчеркнутая надменность, какое обаяние! И здоровается-то сыпа не как остальные смертные: лишь слегка сгибая тонкий стан в изящном поклоне, манерно прикладывая руки к груди. А если и подает руку, то небрежно, снисходительно, причем только кончики холеных пальцев. Толпа, взбудораженная встречей, не сразу заметила, что сыпа почему-то выехал на обочину дороги и держится в сторонке.
– Оу, сыпеке, куда же вы направились? – спросил кто-то.
– Как будто не знаешь? Сыпеке боится запылиться, – серьезно пояснил другой.
– А что высокомерие обижает людей, он не думает?!
Собеседник его даже сплюнул от возмущения:
– Какое ему дело до чумазых нищебродов!
«Ойе, и в самом деле! – думали люди. – Он же ведь сыпа! Избранник судьбы! Он привык к поклонению, слава и почет сопутствуют ему испокон веков. Если он будет, надрывая живот, ковырять землю, пасти скот с посохом в руке, торговать честью и словом, копить добро, то тогда он никакой не сыпа, а один из заурядных смертных, рабов аллаха, которыми и без того обременена земля. Такие, как сыпа, – редкость; они – благо жизни; всем своим существом, истинной бескорыстностью, пренебрежением к суете сует они подчеркивают лживость и пустоту жизни, никчемность земного прозябания. Мы, серые букашки, просыпаемся чуть свет. Бывает, даже к бабе, лежащей рядом, лишний раз не прижмешься. Вскакиваем с постели, совершаем омовение, спешно готовимся к утреннему намазу. Хриплым спросонья голосом ведем благочестивые разговоры с аллахом. А сыпа в это время безмятежно похрапывает на мягкой перине; блаженство покоя он перемежает с негой любви. Мы же, пробормотав намаз, с головой окунаемся в повседневные заботы, спешим на выпас, отбиваем кетмени, пугая стуком малых детей, роем арыки, сооружаем запруды, обливаемся грязным потом. Сыпа между тем в зубах ковыряется, за дастарханом восседает, чаевничает. Мы до обеда спины не разгибаем, пыли вдоволь наглотаемся, ищем спасения от нещадного солнца, пьем противный теплый шалап[25]25
Кислое молоко, разбавленное водой.
[Закрыть], швыряем камнями в соловьев, которые начинают некстати петь, когда мы в редкой тени намереваемся чуток вздремнуть. Но разве вздремнешь, когда разные мыслишки назойливо лезут в голову. «Ойлай, я ведь забыл спросить у такого-то, чтобы вернул должок, а тому-то сам по горло должен. И по бахче наверняка мальчишки-сорванцы шныряют, дыни воруют, и присматривать некому». Тут и про сон, и про усталость забудешь. Порой даже не замечаешь, куда бежишь. А сыпа в это время прогуливается по речке или озеру, чтобы искупаться да освежиться. Красотке своей он приказывает сготовить вкусный обед. Да, да, вот так он живет, не тужит. Мы, бедняги, после обеда хватаемся за поручни деревянной сохи, до хрипоты покрикиваем на вконец отощавших кляч. У лошадок копыта – щелк-щелк, у нас в суставах – хруст-хруст, в груди – хрип-хрип. И все равно тащим ноги, как проклятые, волочимся за сохой. Сыпа же, наевшись мяса жирной ярочки, отдыхает в тени за юртой на чистых стеганых одеялах, мурлычет песни, о красивом и возвышенном мечтает. Нам же и до самых сумерек покоя нет: надо измученных лошадок и единственного холощеного верблюда пустить на выпас, положить в воду рассохшийся лемех, заменить черенок кетменя, закрепить мотыгу. Еле живой притащишься домой, переступаешь через порог, и тут начинается новый ад. Свихнуться можно, ей-ей! Дети, мал мала меньше, чумазые, оборванные, орут, дерутся, как черти. Понадаешь им тумаков, вытолкаешь взашей из юрты, на жену ворчишь: «Вечно у тебя, растяпы, казан пустует!» – «Да я ошалела с твоим выводком, – огрызается она. – Сил моих больше нет. Ух!» Ты распаляешься пуще: «Придешь измученный, язык, как собака, высунешь. А дома и пожалеть тебя некому». – «Ишь ты! Пожалеть его надо! – зло усмехается жена. – Поищи себе другую!» – «Ну и найду, домой приведу!» – «Найди! Приведи! – кричит жена. – Может быть, тогда отдохну от вас, живодеров!» Ойхой, с бабой ругаться – напрасно силы изводить… Сыпа в это время потягивает густой коричневый чай со сливками; потом обувается в сапоги на высоких каблуках, облачается в легкий, просторный халат и отправляется гулять по аулу. Где сборище, где веселье, где ха-ха-ха да хи-хи-хи, там на почетном месте восседает сыпа, на струнах домбры тренькает.
У тебя же, несчастного, едва хватает сил, чтобы проглотить мучную похлебку. Тут бы и отдохнуть. Но в юрту вваливаются, точно разбойники с большой дороги, твои голоногие, голопузые, сопливые, крикливые сорванцы. Но нет уже у тебя сил наставлять на путь истинный эту ораву. Едва коснувшись головой земли, проваливаешься замертво, точно в бездну. Так храпишь, что полог юрты колышется. А сыпа усы поглаживает, посмеивается, поблескивает маслеными глазками, опьяненный кумысом и женским вниманием. Потом он идет домой, не идет, а точно плывет, игривую песню поет, распаленную грудь на прохладном ветерке остужает. В чисто убранной юрте на пышной перине поджидает его возлюбленная, истомилась, бедняжка, млеет. Хмелея, ныряет сыпа в ее горячие объятия. Мы, черная кость, на жесткой ветхой подстилке ворочаемся с боку на бок, ногами сучим, головой об землю бьемся – жуткие сны видим. Просыпаемся: ойхой, где постель, а где – ты. Тесно: дети лежат вповалку, жена разметалась во сне, ласки ждет. А тебе не до ласк: спина ноет, руки-ноги как свинцовые, голова гудит, шевельнуться мочи нет. Вздохнешь только и опять проваливаешься в черную пучину. Вот у сыпы – жизнь! А ты только прозябаешь, копошишься день-деньской, как муравей. У сыпы жизнь – полная чаша, у тебя – дырявое решето. У него – сафьяновые сапожки, у тебя – прохудившиеся стопки на босу ногу. У него во всем лад да благодать, у тебя – все кось-наискось, шиворот-навыворот. Э, пропади все пропадом. Вот так-то, люди! Потому-то мы и почитаем сыпу и втайне завидуем ему. За то, что он умеет жить, умеет радоваться и наслаждаться жизнью; за то, что в нем воплотились многие чаяния и мечты задавленного работой, нуждой, вечно голодного мытаря-труженика…»
Сыпа молча ехал в сторонке.
Старики в назидание молодым пространно рассказывали историю женитьбы сыпы. Отец его, известный во всей округе необыкновенной словоохотливостью, был прозван Бекеном-болтуном. Он занимался тем, что, разъезжая по аулам, изощрялся в словесных спорах, попросту говоря, молол языком. Однажды во время одной из таких поездок настигла его весть о том, что жена родила сына. Болтливый Бекен тогда ответил: «Мне все равно, кого она там родила. Для меня важно, что вновь освободилось ложе!»
Сын, появившийся с этими словами на свет, ничем не походил на словоохотливого родителя. Он рос молчуном, тихоней-неженкой и, кроме домбры, ничем не интересовался. Говорил всегда резко, без обиняков. Прошло время, отец состарился, сын вырос и стал джигитом. Появилась у отца забота: женить сына. Ездил он по аулам, присматривался к девушкам, выбирал невесту. Приглянулась ему наконец дочь-певунья одного бая-богача из рода мангитай. Но избалованная, строптивая байская дочь и слышать не желала о каком-то сыне болтливого Бекена. Тогда отец решился на хитрость. Он посоветовал сыну затеять с байской дочерью старинную игру. Суть игры состояла в том, что джигит дарит полюбившейся девушке тобык – надколенную баранью чашечку – с условием, чтобы она постоянно носила ее как талисман при себе. Устанавливается определенный срок игры, в течение которого джигит имеет право в любое время потребовать предъявления тобыка. Если при ней тобыка не окажется, она проигрывает. Если же по требованию джигита девушка немедля подаст надколенную чашечку, выигрыш остается за ней.
Однажды вечером юный сыпа, потренькивая на струнах домбры, незаметно сунул девушке заветную косточку. Уговор был такой: проиграет девушка – выйдет за него замуж; проиграет джигит – навсегда расстанется с образом жизни сыпы, станет обычным скотоводом. Отныне старый Бекен лишился сна. Он всюду подстерегал девушку, ждал, когда же она ненароком забудет надколенную чашечку дома. Но байская дочь оказалась себе на уме. Она держала тобык всегда при себе, в укромной ложбинке меж грудей. Болтливый Бекен, узнав об этом от подкупленной прислуживающей девушки, вначале растерялся, а потом, поразмыслив, сказал сыну: «Оказывается, раз в неделю девушка готовит для больного отца мясное блюдо – нарын. Подкараулив время, когда она угощает отца, проникни в юрту и прямо при отце потребуй свой тобык». Юный сыпа так и сделал. Выждал момент, переоделся в женскую одежду и под видом молодки, пришедшей за горящими угольками, проник в юрту, где девушка как раз резала мясо в большой деревянной чаше. Он ловко присел рядом с девушкой, прикрыл лицо платком и тоненьким голоском попросил: «Шалунья, угости-ка кусочком жирного мясца». Девушка, Ничего не подозревая, схватила с подноса горсть мелко нарезанного мяса, и тогда тот уже своим голосом потребовал тобык. Красавица на мгновение обомлела. При отце она не осмелилась обнажить грудь и достать заветную косточку. И все же находчивой и отчаянной оказалась байская дочь. «Ты перехитрил меня, джигит, – сказала она. – Тобык твой при мне. Если тебе угодно добиться своего, то собственными руками достань его!» Как там уж дальше происходило между ними, неизвестно, но молчаливый сын Бекена заполучил строптивую байскую дочь себе в жены. От намерения своего он не отказался, а она тоже не смогла нарушить клятвы. Впрочем, брак оказался вполне счастливым…
Прыткий шут сыпы между тем успел взбудоражить весь аул. Мигом была освобождена и богато обставлена самая большая юрта, а для угощения сыпы закололи жирного барана. Женщины захлопотали у казанов, словно готовили трапезу в честь окончания поста правоверных. Молодки принарядились, заходили враскачку, глаза у них заискрились. О гибели батыра и поминках никто из них не вспоминал. Зашныряли по юртам, забегали женщины. Глазами зырк-зырк, губами шлеп-шлеп. Из крайней юрты выпорхнула стайка пестро разодетых, раскрасневшихся девушек одна другой краше.
Окружив нахального шута, спутника сыпы, они двинулись навстречу желанному гостю. Впереди всех врассыпную мчалась малышня, словно воробьи, слетавшиеся на просо. Девушки подошли к сыпе, окружили его, поздоровались. Потом помогли ему спешиться и повели под руки к праздничной юрте. Сыпа шел вразвалку, важный, преисполненный собственного достоинства. Люди взирали на него с открытыми ртами.
– Ни дать ни взять, владыка вселенной!
– А худющий-то какой?! Отродясь, должно быть, досыта не поел. Хоть нож точи о скулы!
– Надо же! Людей вокруг себя не замечает! Сыпа, не обращая внимания на пересуды изумленной толпы, вошел в восьмистворчатую белую юрту, уселся на почетное место. При этом он не поджал под себя ноги, а согнул колени и опустился на пятки, стройный, прямой, неприступный. Нахохлился, точно ястреб на кожаной рукавице охотника. Сыпа был не только хорошо одет. Щеки его были тщательно выбриты, борода и усы подстрижены. Немигающе уставился он на перекладину двери. Верный спутник, сидевший по правую руку, шепнул ему что-то на ухо. Сыпа сложил ладони перед лицом, пошевелил губами, молитвенно провел кончиками пальцев по лицу. Остальные поступили так же. «Помянул святых духов», – решила толпа.
Прежде чем отведали еды, вошел мальчик с кувшином и тазиком. «Начни с сыпы!» – приказали ему. Сыпа долго мыл руки, полоскал рот. Девушка подала ему чистое полотенце, но сыпа отмахнулся, вытер руки о край цветастого поясного платка. Расстелили дастархан, принесли громадный поднос с кусками свежесваренного мяса. Джигит-слуга учтиво протянул высокому гостю нож, чтобы тот мог пока полакомиться опаленной бараньей головой. Сыпа опять отмахнулся, достал из кармана старинный кривой ножик, провел несколько раз лезвием по ладони и некоторое время молча глядел на баранью голову. Потом перевернул ее, отрезал кончик языка и положил кусочек себе в рот. Голову он придвинул к шуту. Когда мясо на подносе было нарезано мелкими кусочками, сыпа выкинул очередную шутку: отведал только чуть-чуть, с краешка, а с остальным мясом – целая гора! – мигом расправился все тот же обжора-шут. И сорпу – бульон за хозяина выпил он, и кумыс – полную чашу! – залпом проглотил шут.
Вместо хозяина шут намеревался и на домбре поиграть, как это положено после трапезы, но сыпа хмуро сдвинул брови. Шут сразу все понял и тотчас передал ему домбру. Сыпа наконец перевел взгляд от дверной перекладины на инструмент, снова полез за пазуху, достал золотую зубочистку с шелковым шнурком, поковырял в зубах. Все движения его были медленные, величественные.
У людей иссякло терпение. Время шло, а сыпа и не думал кого-либо забавлять. Старики, жалуясь на боль в пояснице, разбрелись по домам, но самые терпеливые продолжали сидеть. Всех удивляло необыкновенное хладнокровие и самозабвенная важность гостя. Наступала полночь, а он даже не шелохнулся, не вымолвил ни словечка. Так и застыл на почетном месте, словно каменный идол. Наконец ему наскучило ковыряться в зубах. Он тщательно вытер зубочистку о поясной платок, снова сунул ее за пазуху и взял домбру, лежавшую перед ним.
Все затаили дыхание. Людям казалось, что случится чудо, если только этот необыкновенный человек раскроет рот. Пока что от сыпы услышали одну-единственную фразу: «Здесь, что ли, находится аул Ошакбая?»
Нет, сыпа и не думал петь, даже рта не раскрыл. Он побренчал на домбре, пощелкал по слабой верхней струне, что-то промурлыкал. Однако это мурлыканье неожиданно прозвучало в лад со струной. Постепенно усиливаясь, нарастая, оно напоминало не то тоскливый плач верблюжонка, не то монотонное завывание шамана-баксы во время камлания. В юрте стало оживленно, послышался смех. Странная музыка! Не песня, не кюй – просто прихотливый напев, отрывок протяжного мотива. Упруго пощелкивая по струнам, сыпа время от времени безвольно ронял правую руку, а по длинному грифу продолжали трепетать пальцы левой руки, извлекая короткие, причудливые звуки. Напев затихал, угасал, но все же не обрывался, а через минуту нарастал с новой мощью.
Лицо сыпы оставалось непроницаемым, ни единый мускул на нем не дрогнул. Казалось, играла и сама себе подпевала подголоском одна домбра. Кто-то из подростков, сидевших возле порога, прыснул. Уж больно забавно звучал напев. Тут же со всех сошло оцепенение, грохнул дружный смех.
– Что за кюй?! Это вой сказочного дива!
– И не вой вовсе. Одно бормотанье…
– Нет! Это мелодия-дурман. Она будоражит кровь. Ее приятно слушать на ложе в раю!
Сыпа насупился, отпихнул домбру.
– Это кюй нашего предка Абу-Насра, которого в мире звали Фараби. Называется «Водоворот» и исполняется главным образом на свирели…
Сказав это, сыпа вновь окаменел как истукан.
Домбра пошла по кругу. Пошумели, покричали, повеселились. Потом снова расстелили дастархан. Принесли блюдо, широко распространенное среди оседлых земледельцев-кипчаков присырдарьинской низменности, – майсок: очищенное, проваренное белое просо, размешанное в масле. Внешне оно похоже на красную рыбью икру. Блюдо это обладает одним неудобным свойством: со свежим мясным бульоном оно разбухает в животе, безудержно распирает желудок. Особенно опасно есть майсок после жирного мяса. Хозяева это, конечно, хорошо знали, но уж очень хотелось им испытать сыпу. Ведь, по обычаю, сыпа обязан отведать всего, что ему радушные хозяева преподносят. А особенно почетно для хозяев, если посуда возвращается каждый раз пустой.
Обжора-шут, должно быть, набил до отказа свое необъятное брюхо. На его помощь сыпа надеяться уже не мог. Пришлось самому съесть целую чашу майсока.
Вслед за этим подали шубат – напиток из квашеного верблюжьего молока, потом кумыс. Сыпа ел и пил, не подавая виду. Но когда он выцедил вторую чашу кумыса, поданную с подчеркнутой учтивостью, сердце у него заколотилось, липкий пот выступил на лбу. В желудке явно творилось что-то неладное. Но, дитя традиции, сыпа не должен выказывать слабость. Не дай бог осрамиться ему на глазах у простых смертных. Выдержка никогда не должна покидать его. «Долго ли еще до рассвета?» – с тревогой подумал он и глянул в верхнее отверстие юрты. Звезды редели, блекли. Те, кто встретил его вечером на холме, понемногу разошлись, но вместо них пришли другие: юнцы, подстерегавшие девушек, пастухи, ночные сторожа. Всем хотелось поглазеть на знаменитого модника и музыканта сыпу, полюбоваться его нарядом, послушать его речи, увидеть и по возможности перенять его манеры, жесты.
Сыпа явно устал. Затекли, задеревенели, как чурки, ноги, ныла спина. Голова гудела. Но лишь тогда он будет достоин славы сыпы, если просидит так, не шелохнувшись, не хмуря брови, до утра, до тех пор, пока его не проводят торжественно всем аулом. «Уа, славный пращур! – молился про себя сыпа. – Поддержи мой слабеющий дух. Не дай осрамиться. Не дай злорадничать черни. Не отметь меня тавром презрения!»
В аулах с неизменным почетом встречают сыпу. «Сыпе сопутствует благо», – говорят в народе. Но почет зачастую оборачивается испытанием, а испытание – тяжкой мукой. Однако приходится терпеть. Такова плата за почет и славу. Таков обычай, освященный предками.
Когда принесли бузу, настоянную на ячменном сусле, бедный шут поспешно встал и вышел из юрты, сказав, что пора присмотреть за лошадьми. Сыпа был вынужден выпить еще и его долю. Выпить-то он кое-как выпил, да хмель ударил в голову, в животе забушевало-заурчало, будто там насмерть грызлись бешеные собаки. Ковыряясь в зубах, сыпа с безразличным выражением на лице все чаще поглядывал через потолочный круг на небо: «Боже! Наступит сегодня рассвет или нет?!»
Домбра, сделав круг, вновь пришла к нему. Он заиграл кюй знаменитого в этом краю кюйши Кайраука, прозванного шестипалым. Когда Кайраук играл на домбре, то пальцы его мелькали и порхали с такой быстротой, что никто не замечал, каким пальцем он щелкает по струнам, а каким нажимает на лад. Колесом сгибался Кайраук над домброй и яростно, самозабвенно нахлестывал струны. Играть сложнейшие, неистовые, как вихрь, кюи шестипалого Кайраука было не под силу большинству самых искусных домбристов. При одном имени чародея кюев люди насторожились, благоговейно навострили уши.
Сыпа с блеском сыграл кюй шестипалого на одной струне. Подобное еще никому не приходилось слышать. Старики были растроганы. От волнения у некоторых задрожали, задергались бородки. Женщины прослезились и вытирали кончиками жаулыков слезы восторга. Молодые притихли. Игра виртуоза-сыпы их потрясла. Скрывая слезы, они отвернулись к стенке. Вдохновенный кюй кончился, когда за юртой рассвело.
Вошел шут и доложил, что лошади оседланы. Если на то будет воля святых духов, пора поблагодарить радушных хозяев и тронуться в путь. Именно этого и ждал сейчас больше всего измученный сыпа. Он выпил напоследок чашу зоревого кобыльего молока и с трудом поднялся. Опираясь на руку шута, еле волоча онемевшие ноги, добрался сыпа до своего коня.
Весь аул вышел провожать сыпу. У многих на глазах были слезы прощания.
До самого перевала ехали гости шагом, как и подобает таким именитым людям. Они знали, что вслед им смотрит собравшаяся на краю аула большая толпа. Когда наконец одолели перевал и стали спускаться по склону, сыпа еле разжал сведенные судорогой челюсти. Голос его прозвучал хрипло, чуть слышно:
– Глянь-ка, не видать ли отсюда кого?
Шут ответил, что аул остался далеко позади, за холмом, и никто их отсюда не увидит.
– Ну тогда все… Подохну – подберешь останки! – прохрипел сыпа Омар и сполз с лошади, скатился в низинку, рухнул в кусты бурой степной полыни. Так, бывает, в пути сваливается с верблюда, треща по швам, огромный мешок-канар, набитый всякой всячиной…
Когда приходит лихая година, редко кому удается устоять, избегнуть ее нещадных ударов. Лишь мужественные и цельные натуры стойко выдерживают их. Ледяное дыхание неотвратимо надвигавшегося времени сбило с пути многих незаурядных мужей. Одним из них вскоре стал гордый и самолюбивый сыпа Омар. Когда родная земля оказалась под копытами коней чужеземцев и закачался остов отчей юрты, прославленный сыпа отрекся от своего дара, от звания народного любимца и с горсткой разбойников, рыскавших по кипчакской степи, подался к врагу. Предал он и песню, и людскую любовь, и пылкие радости души ради ничтожного, презренного прозябания. Заблуждения людей искусства особенно трагичны. Недавний любимец толпы, избранник с божьей искрой в груди нежданно-негаданно обернулся заурядным караван-баши с онемевшей душой, с потухшим сердцем, с огрубевшим чувством – караван-баши, понуро бредущим по Великому Шелковому пути. Об этом осталось в степи поверье и вечный укор предателю и его роду…