355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дукенбай Досжан » Шелковый путь » Текст книги (страница 42)
Шелковый путь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Шелковый путь"


Автор книги: Дукенбай Досжан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)

– Слышала, что дядя твой болен, а вот никак не могу проведать его. Нынче во сне видела. Губы потресканные, синие. «Актате, – говорит, – жажда мучает…» Ну, и я решила: съезжу непременно. А тут, к счастью, и ты чуть свет нагрянул, ласковый мой. Теперь-то вместе и поедем…

Она взгрустнула, подала мне кумыс.

– Меня дядя прислал. Просил привезти турсук кумыса.

От этих слов вздрогнула Актате, выронила деревянный половник и торопливо вытерла уголком жаулыка нахлынувшие слезы. Она сидела ко мне боком, и я впервые увидел на ее круглом, полном лице мелкую сетку морщин. У меня сжалось сердце. «Постарела Актате – моя белоликая тетушка, – невольно подумалось мне. – Сейчас она похожа на свою же древнюю, поблекшую посуду. Ни прежнего звонкого смеха, ни доброй шутки, ни насмешливого, шаловливого взгляда, ни игривого взлета бровей – ничего не осталось. Одна печаль, одна грусть застыла на увядшем лице…»

За юртой доносилась визгливая ругань коротышки. Бранные слова сыпались из него, точно из мешка.

– У, кособрюхий! Отродье сучье! Ублюдок! Чтоб кишки твои повылезли, дохлятина!

– Ты что, ласковый, раньше-то не сказал?! Я ведь только что кумыс от кобылиц-трехлеток перелила из саба во фляги. Косари с утра за кумысом приезжают, посудой погромыхивают… Ах, какая досада!

Актате удрученно задумалась.

– Как жалко! Сейчас ведь новолунье, а в эту пору кобылье молоко жидковатое. Кумыс годится лишь для утоления жажды. Целебной силы в нем мало. А в полнолунье кобылицы широко разбредаются по выпасу, выбирают лучшие, сочные травы и цветы, раскрывающиеся лишь при лунном свете. И молоко их сочное, густое. И кумыс целебен. К концу месяца молоко опять ухудшается, а кумыс становится хмельным, как арак. Так говорил, бывало, мой отец…

Я не спеша выцедил мягкий, сладковатый кумыс и почувствовал, как мгновенно прошибла меня испарина. И только теперь обратил внимание на изящную, золотом расписанную чашку. Она играла красками, будто светилась, от нее падал по сторонам тусклый отблеск. Края чашки были отделаны отполированным рогом козла, отчего она была непривычно тяжелой. Такую чашку приятно держать в ладонях, поглаживать пальцами блестящие, гладкие бока… В те годы, когда я ездил в школу на стригунке, я каждый раз на обратном пути останавливался у Актате, чья юрта стояла на каменистом бугре, чуть в сторонке. Она и тогда готовила кумыс землепашцам. Облизывая пересохшие губы, я робко поглядывал в угол, где стояла посуда, и терпеливо ждал, пока тетя наливала мне из кавака желанный напиток. Подавала она кумыс всегда в кесушке, а эта чашка, расписанная золотом и украшенная рогом, и тогда стояла, радуя взор, на полке. Я смотрел на нее с тайным желанием, как ребенок на красивую, но недоступную игрушку, и не осмеливался спросить, почему Актате ни разу не подает мне кумыс в ней. Прошли годы, кто-то повзрослел, кто-го постарел; потускнела, поблекла посуда. И вот сегодня я держу в руках ту драгоценную чашку. Впервые утолил жажду из нее.

Я только собрался было спросить, какая тайна связана с этой чашкой, как за юртой послышались крики табунщиков, и громче всех – визгливый голос коротышки.

– У, язви тебя!.. Свернуть бы тебе шею! Вяжи!

Держи! Вали, мать его!.. Кумыс лакать – все охотники, а строптивую заарканить – ни одной собаки не найдешь. И выгонять, и пригонять, и привязать, и доить – только я! Один я! Всюду я! Паразиты! Дармоеды! Эй, гони паскуду сюда!..

– Не беспокойтесь, Актате. Даже свежее кобылье молоко из ваших рук – услада!

– Что ты, ласковый?! Разве я позволю поить вас свежим молоком? Или ты не знаешь, что его дают только недругам? Свежее, оно расстраивает желудок, слабит. От него одно беспокойство. Едва выпив его – на месте не устоишь. А вот кумыс из молока кобылицы-трехлетки дают гостю, с которым приятно вести задушевную беседу. Он способствует доброму расположению духа. Кумыс от кобылицы-четырехлетки предпочитают поэты и влюбленные. Он волнует, возбуждает, вдохновляет. Еще ценнее кумыс из молока кобылицы-пятилетки. Хмельной, выдержанный, с горчинкой кумыс предлагают батырам-храбрецам перед боем или послам, ведущим переговоры. Шальным, перебродившим, горьким, как зелье, кумысом спаивают бродяг, шаманов, торгашей. Каждый кумыс имеет свой вкус, свои качества и свое предназначение. Не зная это, готовить сусло, кумыс – святотатство! Зачем срамить священный напиток предков?..

Я смутился. И зачем я только сказал о саумале – свежем кобыльем молоке? Получилось, будто я сомневаюсь в умении и искусстве Актате. А она всегда считала свое дело – искусством.

– Еще налить, ласковый?

Я понял: она спросила только из приличия, а сама даже руки не протянула к моей чашке. Я прикрыл ее ладонью, вежливо поблагодарил. Лишнее – тоже не в пользу.

Кумыс нужно пить в меру, умеючи, он должен растекаться по всем жилам. А когда пьешь из такого драгоценного сосуда, особенно неудобно выказывать ненасытность. Помешивая оставшийся на дне глоток кумыса, любуясь роговой отделкой чаши, я помолчал, задумался. Актате внимательно посмотрела на меня, чуть улыбнулась, лицом просветлела. Потом поправила жаулык, устало поднялась:

– Ну и крикун! На весь аул разорался. У соседей молодая невестка, у нас – гость, а у этого ни стыда, ни совести. Матерщинник старый!.. И когда только образумится?! Ладно, пойду.

Она вышла из юрты, и коротышка мигом умолк.

На полке стояла еще одна любопытная чаша – светло-коричневая, умело выточенная из цельного бруска джиды. Мастер сохранил все рисунки, кольца и линии дерева, обнажил его красу. Судя по тому, что чаша выточена вдоль сердцевины джиды, дерево было срублено летом, в самом соку. Иначе со временем истонченное дно, несомненно, выпало бы. А летом дерево податливое, упруго-мягкое. Мастер хорошо использовал естественную твердость и легкость джиды и обогатил ее своей фантазией. И эта чаша – память умельца Акадиля. Мастера давно уж нет в живых, а искусство его живет. Ювелиры, чеканщики, резчики по дереву на склоне жизни создавали удивительные вещи и дарили их друзьям и уважаемым людям. Они не хотели, чтобы вместе с ними умирало, исчезало редкое творение их рук и таланта, и стремились распространить в народе свое дивное искусство. В этом выражалась страстная тяга к жизни. Лишь бессмертные оставляют после себя нетленную память.

Отдуваясь, вошел коротышка. Зачерпнул черпак кумыса из кавака, выпил залпом и почему-то пнул пустое ведро. Потом плюхнулся на подстилку, стянул сапоги и с яростью швырнул к порогу. Тут же лег на бок, вытянул ноги, неприязненно спросил, будто камчой хлестнул:

– Ну, так что, малец?! Какие новости в низовье?

– Никаких!

– Да ну! Газеты читаете, кино смотрите, а говоришь, новостей нет. Как же так? Вот мы – другое дело. Живем, как кроты. Ничего не видим, ничего не слышим. Придут однажды жулики и растащат по камням гору Каратау, и то ничего знать не будем. Вот как, малец!

– Вам же газеты доставляют.

– Э, сказал! Мы, кроме районной газеты, ничего не читаем. А если читаем – не понимаем. Да, кстати, давно собираюсь спросить у такого писаки, как ты. Вот у нас ежедневно печатают черт знает сколько газет, горы журналов, книжек разных; радио орет-колгочет с утра до ночи. Скажи: откуда столько слов берут? Разве не кончатся они когда-нибудь, а?

– Нет, не кончатся!

Видно, ответ мой хозяина не удовлетворил. Он недовольно поглазел-поглазел на меня, позевал и вскоре захрапел.

Вернулась Актате. Я успел убрать дастархан, вымыть и поставить на место позолоченную чашку, Актате это заметила и тихо рассмеялась. Потом взяла подойник, и я, догадавшись, что она идет доить кобылиц, вышел вслед за ней. Мерина молодожен-сосед отпустил на выпас. Возле небольшой юрты, в которой готовили пищу, мелькнула ярко-красная косынка молодайки.

Актате долго скоблила и мыла подойник, который и без того сверкал белизной. Потом, еще раз сполоснув его, поставила на солнце сушить. Заметив мое недоумение, пояснила:

– От одной капли воды кумыс становится уже не тот. Доить кобылиц следует только в сухой подойник.

Смотрю: Актате доит не всех кобылиц подряд, а на выбор. Старых она пропускает, все больше подсаживается к молодым, норовистым, только недавно поставленным на привязь. Доить их хлопотно, легче пасти проказливых козлят. Строптивые кобылицы не стоят спокойно на месте, бьют копытами и неохотно дают молоко, берегут его для жеребят-сосунков. Надо помочь, думаю я, но Актате не допускает меня близко: «От чужого духа они и вовсе ошалеют». Повесив подойник на левую руку, она ласково цокает языком, подогнув колено, пристраивается к брюху кобылицы, успокаивающе похлопывает по крупу, по ляжке, потом осторожно тянет за нежные сосцы. Тонкая белая струйка цвиркает о край подойника. Молодой кобылице щекотно, она вздрагивает, круто поворачивается. Актате ловко отступает на шаг и вновь подходит, вновь цокает, опять приседает, пристраивается, успокаивает кобылицу, гладит, уговаривает, за сосцы тянет. Та опять шарахается. И так снова и снова… К обеду, измучившись, обливаясь потом, Актате еле-еле надоила два ведра. Я понял, что она старается ради моего дяди. А то ведь можно было позвать табунщика-соседа, заставить держать кобылиц, чтобы они и шелохнуться не посмели, и доить спокойно, без лишних хлопот.

– Что ты, ласковый, – возражает Актате. – Когда кобылицу держат, она боится, и тогда самое лучшее молоко остается в жилах. Для хорошего кумыса пригодно лишь то молоко, которое кобыла дает охотно, без неволи.

– А почему вы не доили старых, смирных кобылиц?

– У старых кобылиц молоко в сосцах, у молодых в молочных железах, а оно гуще, здоровее. К тому же молоко старых кобылиц закисает скорее, и вся сила как бы поднимается наверх, точно сливки. А кумыс из молока молодых кобылиц обретает вкус и силу лишь на третьи сутки. Он ядренее, целебней. Какая кобылица – таков и кумыс. Если от молодой кобылицы – человек словно молодеет, здоровеет…

Грохоча телегой, приехал с озера повар косарей. Не проронив ни слова, принялся грузить фляги с кумысом, которые еще утром наполнили хозяева. Потом, закончив дело, ввалился в юрту. Актате налила ему из турсука в черную деревянную чашу. Повар выпил, и глаза его сразу повлажнели, усы встопорщились. Он закурил и долго молчал, пуская к потолку причудливые кольца дыма. Потом принялся уминать хлеб, и неизвестно, сколько бы еще сидел, если бы не проснулся коротышка хозяин. Спросонья он выпучил глаза и вкогтился ими в повара.

– Ты что, на поминках сидишь?! Расселся тут, жрешь, будто век голодал! У вас там что, дракон голодный в брюхе поселился?! Вчера только три саба кумыса увез, а сегодня опять приперся. Или вы кумысом деревья поливаете? Или рыбешек в озере травите? А? Что молчишь?! Вот пожалуюсь председателю, пусть он вам, паразитам, трудодни режет. Какие вы косари? Вы – шакалы ненасытные!

Угроза пожаловаться председателю не на шутку испугала повара. Он неуклюже поднялся и поспешно удалился восвояси.

Оставшийся в турсуке кумыс Актате вылила в кабак, заметив при этом:

– Теперь, мой ласковый, буду готовить кумыс для твоего дяди…

Сказала она это нарочито громко, чтоб услышал коротышка, и тот действительно услышал, еще более согнулся и принялся карманным ножом угрюмо ковырять землю.

Мне не терпелось увидеть секрет закваски кумыса, о котором так много говорили в аулах. Я стал внимательно следить за каждым движением, за каждым жестом Актате… Итак, она вылила кумыс из турсука, но не весь, а оставила немного на донышке. Понятно: остаток послужит хорошей закваской. Потом, встав на одно колено, она правой рукой расширила горловину турсука, а левой – перелила в него молоко из двух ведер. Крепко-накрепко завязав турсук сыромятным ремешком, она положила его себе на колени и начала слегка качать, будто убаюкивала малыша. Тихо стало в юрте. Даже молоко в турсуке не булькало. Лицо Актате торжественно-отрешенное. Она качала турсук на коленях так долго, что, казалось, даже вздремнула. Потом, очнувшись, приподняла угол текемета – кошмы с узорами, положила турсук на сырую землю, на пожелтевшую, поблекшую траву и вновь тщательно укрыла его сверху. Кумыс, выдержанный в тени, в прохладе, согреваемый сверху и охлаждаемый земляной сыростью снизу, становится, говорят, божественным напитком.

В семи разных посудах заквашивают казахи кумыс. В ведре средней величины из шейной части шкуры телка или верблюжонка – он называется «конек» – кобылье молоко мешают с суслом. Кумыс в нем, как правило, жестковатый, буйный, с горчинкой. Такой посудой пользуются чаще всего средней руки дехкане, которые доят одну кобылицу. В громадном бурдюке-месе – его шьют из брюшной части лошадиной шкуры – заквашивают кумыс для кочевок и дальних караванных дорог. Молоко закисает само по себе от долгой, бесконечной тряски на телеге или на верблюжьем горбу. Потом – турсук. И еще два вида саба: тай-саба – из шкуры жеребенка и кунан-саба – из шкуры лошади-трехлетки. Заквашивать молоко можно и в бочонке или жбане, но непременно березовом. И последний вид посуды, пригодной для кумыса, – кавак. Лучший кумыс считается тот, который выдерживают в небольших турсуках и в саба из шкуры жеребенка.

Внесли самовар. Он бушевал, дышал паром. Расстелили дастархан. Я только собрался было спросить Актате о назначении и тайнах посуды, в которой подают кумыс, но тут вошел табунщик-молодожен. Видно, две семьи столовались вместе, а когда приезжал гость, и вовсе все становилось общим. Табунщик решительно придвинул к себе самовар и принялся разливать чай. Актате открыла ларь и выставила на дастархан заветные припасы: конфеты, сахар, сушеный творог, сыр, пастилу, связки сушеной дыни, урюк, масло. У меня разбежались глаза. А хозяин-коротышка не удержался, съязвил:

– Не приехал бы племянничек председателя, жевали бы один хлеб. А так, слава богу, есть что шамать.

И сосед-табунщик ухмыльнулся:

– В ларе Актате только птичьего молока нет.

Я смотрел на дорогие казахские яства, а есть почти не мог, потому что был сыт от недавно выпитого кумыса. С усилием выпил кесушку чая и отодвинулся от дастархана. Актате удивленно глянула на меня и начала приговаривать-ворковать:

– Почему не ешь, ласковый? Для тебя же берегла. Масло топленое, свежее. Курт из неснятого молока. С медом. Потом сварю огузок жеребенка. Твоя доля. С зимы храню в муке. Ешь, ласковый! Еще проголодаешься, пока мясо сварится. Уважь! Давно ведь не потчевала тебя…

Я начал благодарить Актате, но тут нежданно вклинился коротышка:

– Чихать он хотел на твое угощение. Ему арак подай, да побольше! Тогда возрадуется его душа и развяжется язык. «Хранила-берегла» – говоришь. А он твоему огузку предпочитает городские… эти… как их… длинные, мокрые, изжеванные…

Сосед-табунщик подсказал:

– Да, да… они самые… сосиски свинячие. Народ нынче ученый пошел. Он сосиску жует, а от копченого-вяленого огузка морду воротит. Да, да!

Всем стало неловко. Актате лицом потемнела и отвернулась. Я разозлился. Хотелось вскочить и отдубасить вздорного старичишку, чтобы он из коротышки в мартышку превратился. Актате догадалась о моем состоянии.

– Ласковый, сделай милость – переверни турсук.

Я отвернул край кошмы, перекатил турсук на другой бок, но, должно быть, что-то не так сделал: подошла Актате и очень осторожно – даже всплеска не послышалось – покачала турсук. Потом так же аккуратно прикрыла его текеметом.

Пришло время дойки. Схватив подойник и ругая косарей, вышел коротышка. За ним последовал сосед-табунщик. Он засучил рукава, будто готовился к схватке. Актате принялась закладывать мясо в казан. Колхозных кобылиц обычно доили четыре раза в день, но сегодня не управились. Под длинным куруком молодого табунщика кобылицы испуганно храпели и дрожали, водили боками. Коротышка неистово гремел ведром, отчего жеребята-сосунки на привязи от страха кидались в дыбки. Наконец, весь в поту и облитый с головы до ног кобыльим молоком, притащился он в юрту, и Актате приказала немедленно отвязать ошалевших жеребят и отпустить кобылиц на выпас. Бедняги сосунки, получив свободу, вприпрыжку кинулись к матерям, стали тыкаться мордой в дряблые после дойки сосцы и причмокивать от нетерпения. Кобылицы млели, любовно-нежно всхрапывали. Потом весь косяк трусцой подался в степь, на выпас, где мошка и слепни тревожили не так назойливо. Сзади на тонких точеных ножках, развевая хвосты и гривы, мчались, точно игрушечные, жеребята.

Когда я принялся за огузок, заботливо сохраненный Актате с зимы в муке, уже садилось солнце. Хорошо просоленный, неспешно, ровно провяленный, сочный и жирный кусок золотился в предзакатных лучах. «Драгоценный дар, сбереженный любовью и тоской в сердце. Он все равно что невысказанная тайна, недопетая песня, недопитый кумыс… Какое счастье, если есть у тебя близкий человек, который ради тебя одного хранит бесценный дар своего сердца, своей души! Значит, не одинок ты: и тебя помнят, и тебя любят…» Медленно заходящее солнце напоминало мне о быстротечной жизни и навевало грусть, а для меня сохраненный доброй женщиной лакомый кусок говорил о тепле человеческих отношений и вселял надежду, радость.

Актате позвала молодку из соседней юрты и попросила ее вымыть и протереть посуду на полке. Любо было смотреть на легкие, ловкие руки юной женщины. Актате помогала ей, советовала, похваливала.

– Я учу нашу сношеньку разливать кумыс, – заметила она, улыбнувшись робкой молодке. – Дай срок – из ее рук будут пить кумыс почтенные люди. Вот увидишь: большой мастерицей станет.

Протирая сухим, чистым полотенцем посуду для кумыса, Актате коротко объяснила мне назначение каждой из них.

– Казахи извечно почитают не только кумыс, но и посуду, в которую разливают его. Разным людям подают кумыс в разной посуде. Простому человеку – в кесе. Случайным гостям, путникам – тоже. Обжорам и торгашам наливают в большую деревянную чашу – тостак. Ведь для них главное – залить толстое брюхо. А вот дорогим друзьям подают в средней величины крашеных, расписанных чашах – зерен. Такие чаши радуют душу, напоминают томный взгляд красавицы. Правда, и зерены бывают разные. Это зависит от умельца и материала. Вот этот выточил из урючины и расписал золотом знаменитый мастер Акадиль. Влюбленным предлагают кумыс в изящных козе – маленькой, узкогорлой, кувшинообразной посуде с золотыми каемками. Из серебром отделанных козе пили акыны-певцы, щеголи-серэ, тонколицые баловни-красавцы. Как-то в наш аул неожиданно нагрянул серэ и наотрез отказался пить кумыс из обыкновенной чаши. Бедный отец отправил нарочного в Сауран, и тот галопом доставил оттуда вот эту посеребренную козе. Батырам и борцам-палванам принято подносить кумыс в высоких кувшинах.

У меня радостно заколотилось сердце: «Мне подали кумыс в расписанной чаше, значит, я отношусь к дорогим друзьям Актате!»

И пока юная соседка перемывала и перетирала всю посуду, Актате поведала мне еще много интересного. После ужина молодка принялась разливать хмельной успокоительный кумыс. Сначала она его долго болтала, бултыхала мутовкой в каваке. Потом перелила в огромную деревянную чашу, придвинула на край дастархана и, усевшись боком, согнув одну ногу, только было собралась мешать пенистый напиток оцинкованным половником, которым до этого разливала жирный бульон, как Актате сделала предупредительный жест и протянула смутившейся молодке деревянный крашеный черпак. Черпаком она набирала и, приподняв на высоту локтя, вновь сливала в чашу точно четыре раза – по числу людей за дастарханом. Это своеобразный ритуал, знак уважения к каждому человеку. Теперь молодка взяла в левую руку раскрашенную чашу-зерен, правой рукой приподняла черпак, осторожно, по стенке чаши, беззвучно наполнила ее, при этом не по самый верх, а до уровня шириной в палец. Потом так же, без стука, прислонила черпак к тазику, взяла чашу в правую руку и изящным, грациозно-женственным движением, чуть обнажив локоть, подала кумыс мне.

Мне почудился томный восточный танец: мягки и плавны движения искусной танцовщицы. Принимая чашу, я заметил, как чуть-чуть дрогнула рука молодки. Она смущалась, робела под посторонним внимательным взглядом. И эта легкая дрожь казалась продолжением танца. Каждый жест был полон тайн и обаяния.

Я с наслажденим пил бархатный кумыс. Хмель мгновенно ударил в голову, приятно растекаясь по жилам.

Постелили мне на дворе, Я долго не мог уснуть. Внизу, в долине, сонно бормотала речушка. Таинственные, ночные звуки то удалялись, то вновь приближались.

Струились запахи природниковых цветов и трав. Прохладный ветерок лизал мне лицо, норовил юркнуть под одеяло. Точно котенок, с которым в детстве спал вместе. Такой мягкий, ласковый. И так сладко мурлычет. Подо мной чуть-чуть покачивается, убаюкивая, земля. Высоко-высоко в черном небе, вспыхивая красными огоньками, летит-жужжит самолет. Я засыпаю, будто проваливаюсь. И вдруг совсем рядом, у самого уха, явственно слышу: «Далабай, родной!» Негромкий, с хрипотцой голос дяди. Зовет-кличет меня: «Далабай, родной!» Будто отправляется в дальний путь и хочет со мной проститься. Я слышу зов и спешу, спешу, спешу к нему, чтобы обнять дядю перед долгой разлукой. В испуге, ужасе я просыпаюсь и вскакиваю с постели. Страх и стыд охватывает меня. «Как я могу здесь валяться, спать, когда дядя тоскует по глотку настоящего степного кумыса?!» И так мне стало вдруг одиноко, больно, что хотелось зарыться лицом в подушку и заплакать горько, безутешно.

Актате неподалеку привязывала к растянутому по земле аркану последнего жеребенка. Я подбежал к ней.

– Господи, что с тобой, ласковый?! На тебе лица нет!

– Дядя болен, а я тут… болтаюсь.

– Тьфа-тьфа! Слава богу, сам-то хоть здоров. Сейчас, ласковый, после чая сразу поедем. Старик уже пошел за Актанкером.

Бедная тетушка, видя мое волнение, забеспокоилась. Повела меня в юрту. В той же красивой чаше подала кумыс. Но я пить не мог. И к чаю не притронулся. От коротышки я узнал, что Актате ночью без конца вставала и переворачивала турсук. Сегодня он лежал на деревянном полу, привязанный к решетке юрты. Актате развязала сыромятный ремешок, приоткрыла горловину, дала кумысу глотнуть прохладного утреннего воздуха. Потом, снова завязав, обернула турсук влажным полотенцем и запихала в коржун – переметную суму,

– Еще бы одну ночку – и славный получился бы кумыс, – заметила Актате.

Я услышал в ее голосе печаль.

– Ничего! Пока доедем – пробултыхается, в самый раз будет, – пытался я ее успокоить.

– Что ты, ласковый! – возразила тетушка. – От долгой качки кумыс становится норовистый, злой. А тот, что закисает в тишине, сам собой, – спокоен, покладист.

Актате выдвинула нижнюю полку подставки, вытащила прямоугольный инкрустированный ларец, достала из него маленький, с ладонь, узкогорлый кувшинчик. Он был выточен из джиды и выкрашен в сплошной красный цвет. В лучах солнца пылал огнем. Ни единой щербинки по краям. Привлекал внимание плотный, выпуклый сучок, нарочно оставленный умельцем. Без него – блестящего глазка – кувшинчик потерял бы всякую прелесть. Редким умельцам удается сохранить естественную красу дерева. Зато вещь обретает благородство и непреходящую ценность, А имя народного умельца становится легендой.

Я вспомнил: в ауле поговаривали, что Актате хранит кувшинчик, из которого когда-то пил кумыс прославленный акын Нартай. Наверное, я видел сейчас тот драгоценный сосуд. Однако спросить не решился. Актате бережно завернула его в рушник и тоже затолкала в коржун…

Солнце едва поднялось из-за гор, когда мы выехали из аула табунщиков. Мы отпустили поводья, и кони бежали ровной рысцой по знакомой дороге. В пути Актате все время старалась держать турсук в теневой стороне. К обеду мы добрались до Архарова родника. Спешились. Актате опустила турсук в холодную воду, потом еще раз дала кумысу подышать прохладным воздухом, а перед тем, как завязать горловину, сказала:

– Понюхай, ласковый. Запах-то какой!

Я наклонился к горловине турсука, и острый запах прошиб, пронзил меня, даже слезы хлынули из глаз. Густой аромат, похожий на запах зрелой дыни, распирал грудь, бодрил, возбуждал. «Такой кумыс и мертвого подымет», – подумал я. Актате заметила мой восторг, однако сказала сдержанно:

– С восходом Венеры я налила в турсук немного гусиного жиру.

Она намочила полотенце, обвернула турсук и вновь положила его в переметную суму. Мы поехали дальше.

Вечерело. С выпаса возвращался скот. В большом ауле центральной усадьбы колхоза было шумно, многолюдно. В воздухе висела густая пыль. Лошади начали пофыркивать. Голоногий малец, спотыкаясь, вприпрыжку ворвался в отару и отогнал десяток овец и коз. Они испуганно шарахнулись и рассыпались, точно баурсаки-пончики на дастархане. Послышалось жалобное блеяние ягненка-сироты. Измученные духотой, жарой и пылью, овцы мелко-мелко перебирали копытцами и спешили к колодцам и по домам, в прохладный, привычный хлев.

Впереди, подшуровывая пятками толстобрюхого осла, ехал пастух. Увидев нас, он вместо приветствия снял войлочную шляпу, потом стянул прилипшую к черепу засаленную тюбетейку. От бритой головы шел пар. А где-то все тоскливо блеял, надрывая душу, ягненок-сироту. Мы приближались к высокому, с огромными воротами дому дяди. И вдруг… меня пронзила жуткая догадка и в глазах моих потемнело. Возле дома толпился народ. Я тихо вскрикнул и пополз с лошади.

Ягненком-сиротой был я…

…Актате, рыдая, вылила кумыс из турсука на свежую могилу дяди.

Прошли годы. Я часто тоскую по Актате и ее кумысу. Тот далекий драгоценный сосуд – маленький кувшинчик из красной джиды, с единственным сучком-глазком – и теперь еще, говорят, бережно хранится в инкрустированном ларце белолицей тетушки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю