Текст книги "Шелковый путь"
Автор книги: Дукенбай Досжан
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)
– Ну да… обманываешь!
– Не веришь – спроси Устабая. Он в прошлом году все время на ишаке в школу ездил, вот и вымахал за один год.
Чумазый мальчишка с любопытством постреливал узкими глазками то на брата, то на Устабая.
– Я тяжелый, говоришь? А почему тогда конопатую вчера катал?
– Что треплешь? Какую конопатую?
– Тебе лучше знать. Вот скажу папе, что ты с девочками играешь…
– Ах ты дьяволенок! – Муталиф кинулся к братишке, но тот был начеку. Бросил обе сумки в пыль и дал стрекача. В одно мгновение домчался до дувала и ловко перекатился через него.
Поднимая с земли пыльную сумку, Устабай недобро посмотрел на друга. У развилки они молча разошлись. Рядом протрусил на ишаке сморщенный старичок. Он так важно задрал тощую бородку, будто на троне восседал. Потом проплыла тоненькая девушка с двумя ведрами воды. Длинные косы трепыхались на спине. Девушка напоминала Гульбахрам. С красными от пыли глазами приплелся Устабай домой. Родители были на работе. Он погрыз черствую лепешку, запил оставшимся с утра чаем. Потом прошел к себе в комнату, бросился на обшарпанный бугристый диван и предался размышлениям.
Нет, не нравилась ему эта жизнь. Надо каким-то образом срочно повзрослеть, поумнеть. А то все, что бы он ни делал, выходит несуразно, глупо. Ну вот сегодня на уроке арифметики опять его занесло. Гульбахрам решала задачку у доски. А он начал вдруг дергаться за партой, вскакивать, руку тянуть: «Апай, апай, ошибка!» Гульбахрам, краснея, исправила ошибку, а он опять нетерпеливо вскочил: «Апай, апай… вычитание неверно. Вон цифру перепутала!» На глаза Гульбахрам навернулись слезы. Дернула головой – косички взлетели только, села на свое место. Он кинулся к доске и быстро решил задачу. Выходка его, однако, никому в классе не понравилась. Неужели он такой хвастунишка, выскочка? Только в перерыве догадался, что получилось нехорошо, несолидно. Мужчина не должен себя вести так легковесно. Гульбахрам обиделась. Он робко ловил ее взгляд, но она упрямо отворачивалась. И тогда ему совсем стало горько. Хоть плачь.
«Сам кругом виноват, – казнил теперь себя Устабай. – Вся моя жизнь пошла вкривь и вкось. В глазах друзей-приятелей посмешищем становлюсь. Уехать бы куда-нибудь. Туда, где никто меня не знает. Может, написать директору заявление о том, что по состоянию здоровья не могу учиться. Так опять же справку надо. А кто ее даст? Может, лучше всего пойти к Гульбахрам и попросить у нее извинения? Да-а… Видно, не будет толку, пока не куплю немного ума на базаре. В первое же воскресенье отправлюсь за умом».
От такого решения ему стало легче. Потер занемевшую ногу, встал, скрипнув диваном, вышел во двор… Та-ак… С чего начать? Надо напоить призового скакуна. Потом почистить под Пеструшкой. Потом нарубить щепок для самовара. Ведя скакуна под уздцы на водопой, он все думал о том, как со следующего воскресенья жизнь его потечет совсем по иному руслу. Занимаясь нескончаемым домашним хозяйством, он и не заметил, как подкрался вечер. На мгновение он подошел к плетню, посмотрел на улицу. Там в окружении радостно возбужденных собак ветром мчался по пыльной дороге Муталиф на своем двухколесном «скакуне». Устабай вздохнул и принялся скрести дно казана. Хоть бы скорее воскресенье настало…
И пришел тот желанный день.
Аккуратно вчетверо сложив новехонький трояк, выпрошенный у отца, Устабай спозаранок приехал на базар.
Воскресный базар был в самом разгаре. Видно, не один Устабай ждал его с нетерпением. Людей собралось видимо-невидимо. Все кипело, ворочалось, как в огромном котле. Но Устабай ничего не видел, никого не замечал. Он шнырял в толпе и искал поджарого джигита, торгующего умом. Уже и солнце упрямо подбиралось к зениту, а торговец умом точно в воду канул. Кого спросить, к кому обратиться, Устабай не знал. Ноги гудели. Голова кружилась. В животе урчало. Может, вздор все это? Может, никто умом и не торгует? Может, самое разумное – возвращаться домой? И тут он вздрогнул от неожиданности. Рядом, у самого уха, раздался голос: «Ум продаю! Кому нужен ум?» Устабай разволновался. Холод прокатился по животу. Чернолицый верзила пронесся мимо, выкрикивая утробным голосом: «Три рубля!.. Кто хочет поумнеть за три рубля?» Устабай ухватился за полы его чапана.
– Агатай, мне ум нужен. Продайте… мне… Верзила с высоты своего роста уставился на него.
– Тебе?! Гони деньги!
Сунув в бездонный свой карман трояк Устабая, верзила пальцем поманил его в сторону. Потом, когда отошли за угол магазинчика, таинственно прищурил один глаз и наклонился к уху Устабая. От верзилы пахло водкой и табаком. Говорил он врастяжку, словно сообщал нечто крайне важное.
– Так вот, малец, слушай внимательно. Когда баранье ребрышко сварится, берешь его пальцами за головку, а зубами с другого конца потянешь мясо. И оно само упадет тебе в рот. Усек? Просто и удобно. Отметь это себе в уме.
Устабай вскипел. Гневно посмотрел на верзилу,
– И это все?!
– Все! – буркнул верзила и, не дрогнув ни единым мускулом на лице, пошел восвояси. Гнусавый голос поплыл над базарной толпой: «Продаю ум. Кому нужен ум?..» Устабай застыл на месте как вкопанный. Что делать? Кричать? Вопить? Кому пожаловаться? Кого винить? Признаться, что тебя облапошили посреди белого дня?! Стыдно.
Постоял Устабай, пошмыгал носом, протер кулаком глаза и подался в аул. В кармане нашарил несколько медяков, купил стакан фисташек. На автобус денег не осталось. Он вышел на большак, стал терпеливо ждать старика-молоковоза. Вскоре показалась скрипучая арба, запряженная облезлым верблюдом.
Знакомый возница молча кивнул на место рядом с бидонами.
Верблюд, покачивая поникшим горбом, важно переставлял ноги. Пыль клубилась под ним. Вокруг простиралась безбрежная степь. По ней тесьмою тянулась, извиваясь, серая проселочная дорога. Старый возница гнусавил какой-то монотонный мотив, который укачивал, убаюкивал, точно в колыбели. Устабай сомлел. То и дело ронял голову на грудь. Борясь со сном, он думал о долгой-долгой жизни впереди, о своих сокровенных мечтах, о далеком, причудливом горизонте.
Устабаю почудилось, что жизнь очень сильно напоминает базар, который он только что увидел. Жизнь, как и базар, – огромный человеческий водоворот. И в этом водовороте, точно щепка, кружится и он.
Еще недавно Устабай думал, что вовсе не обязательно сидеть долгие годы над книжками, можно и не набираться этого самого житейского опыта, о котором так много говорят взрослые, надо каким-то образом изловчиться и сразу усвоить все то, что необходимо для интересной и содержательной взрослой жизни. Да, да… это разве не здорово – сразу окунуться в настоящую взрослую жизнь, словно с разбега сигануть в речку. К чему долго плутать по извилистым тропинкам, если есть возможность с ходу выбраться на прямую столбовую дорогу?
Но нет… Видно, так в жизни не бывает.
Выходит, у жизни, как и у течения реки, есть свой порядок. И не надо торопиться, суетиться, стремиться кого-то опередить, кого-то обогнать. Ничего из этого не выйдет. Разве только сам себя обманешь. Все следует начинать с начала. Все следует пережить самому. Каждый должен выбрать свою тропинку и пройти по ней от начала до конца, даже если заблудится, ошибется, ушибется, разочаруется, набьет себе в пути шишек. Надо быть терпеливым и мужественным. Все испытать самому. И не прятаться по углам, не мечтать о несбыточном. К цели своей, к мечте своей надо идти долго и упорно.
Устабай вдруг очень ясно это понял. Всем сердцем. И ему стало легко, хотя и немного грустно.
Пожевывая свою жвачку, брел, не спеша, надменный верблюд. Уже и солнце зашло. Вдали замелькали огни родного аула. Сердце Устабая радостно забилось.
Небо наливалось сумраком. Опускалось все ниже, ниже. Скрипела арба. Пухлая пыль вздымалась из-под ног верблюда.
Наконец добрались до окраины аула. Верблюд вдруг чего-то испугался, ступил на обочину. Одинокой тенью стоял у дороги Муталиф. Старик-возница рассердился:
– Ты что это, нечестивец, точно разбойник какой на дороге торчишь?! Верблюд чуть арбу из-за тебя не опрокинул…
Муталиф, не обращая внимания на ворчание старика, протянул Устабаю руку.
Устабай спрыгнул на землю, отряхнул с себя пыль.
– Весь день дожидаюсь тебя, – Муталиф жарко задышал ему в лицо, – Все глаза высмотрел… Ну как? Встретил торговца умом? Купил?..
Устабай не ответил. Он догадался, что и непутевый Муталиф надеялся получить от него хоть немного ума. Надоело ему слушать упреки учительницы. И ему хотелось бы учиться хррошо, быть в числе примерных пионеров. Должно быть, надоело с утра до вечера мотаться по улице и гонять велосипед.
Устабай посмотрел на друга, и ему стало искренне жаль его. Он похлопал его по плечу и протянул горсть жареных фисташек.
– Знаешь… Коварный ловкач провел нас за нос. Напрасно все эти дни предавался я мечтам. Пустое все…
– Э-э… – печально протянул Муталиф. – Я ведь тоже подумал: ай, вряд ли ум продается за бесценок.
– Да, да… Ум на базаре, оказывается, не продается. Если бы продавался, такие пройдохи, как Алтынбала или Саймасай, давно бы его мешками закупили. Никому ничего не оставили бы…
Два друга молча пошли рядом. Поднялись на холм за аулом. Внизу смутно белели дома, играли-перемигивались огоньки. А за холмом протянулась далеко-далеко бурая степь. Бугрились холмы, увалы. Во все стороны огромного мира тянулись нехоженые тропы. Вокруг была жизнь, неведомая, заманчивая, со всеми своими радостями и горестями.
Степной ветер донес запах терпкой полыни.
МАЛЕНЬКИЙ ЯГИМУСПеревод А. Кима
Почтенные люди называли его Ягимус, что по арабскому письму означает «доблестный». Легкомысленная молодежь, зубоскалы аула переиначили это слово и говорили по-казахски – Жагимсыз – «дурной» то есть, или «противный».
А мне, сколь помнится, никогда не казалась противной эта кроткая душа, и доблестной не казалась. Человек возил себе почту на сереньком ишаке, бойко перебиравшем копытцами по пыльной дороге. Помню его всегда безбородым, сморщенным, крошечным – и впрямь неказистым, он и до сих пор таков и всем давно привычен. Мой отец, например, говорил о нем только хорошее, не ставил его ниже других и неизменно называл пареньком. Потянувшись к искренней ласке, Ягимус приходил к нам как к родне и при любом случае спешил помочь моей матери, часто хворавшей, подметал двор, убирал скотину, щепал лучину для самовара. Шустро действовал: так и катился по двору, словно мячик, появляясь то в комнате, то возле кухонного очага.
И всегда веселый, бодренький, улыбка наготове…
Однажды шел я из школы – а навстречу Ягимус.
Нечаянно сказал ему Жагимсыз, вслух произнеся обидную кличку, данную ему озорниками. Повернулся он и ушел, слова не сказав. Пожаловался у нас дома – в тот же день испытал я на себе крутой нрав моего отца.
– Вот проклянет тебя убогий, – ругал ом меня, – беду узнаешь. Какой шайтан дернул тебя за язык дразнить паренька? Проклятие урода что яд мохнатого паука – не трогай их!
И чтобы окончательно дошло до меня, отец рассказал историю маленького Ягимуса…
Шел двадцать восьмой год, начали создавать товарищества по артельному хозяйствованию на земле. Время трудное: ели пустую похлебку, ходили, прикрывая руками прорехи на штанах. Всем было тяжело.
Вот тогда с юга, с Бухары, что ли, и прибыл к нам почтенный Пахриддин, ученый-мулла. Привез с собою двух маленьких детей погодков. Смутное время согнало его с родных мест и, словно скорлупу на волнах, перенесло к нам на Каратау. Отощал мулла, хоть ножи точи об его скулы. Одна чалма только и виднелась, широкая, как этот стол. Человеком оказался он просвещенным – кончил медресе, но темных казахов не чуждался. Наоборот – со дня приезда стал со всеми знакомиться, завел друзей в аулах. Люди пашут – он водит быков, люди жнут – спешит наточить им серпы. Заболеет кто – полечит, применив знахарское искусство. И слова плохого никто не сказал ему, везде оказывали уважение мулле, за дастарханом ему почетное место и лучший кусок… Умерших отпевал, живых утешал, врагов мирил между собою. К тому же он был единственным муллой на всю огромную степную округу, охваченную смутой и безвременьем.
Да, придись нам кто по душе – будет ему как в золотой колыбели. Скинулись мы всем миром и построили мулле дом в четыре комнаты, беленький, как яичная скорлупа. Один привез ему дров, другой дал согум, мясо на зиму, третий выделил из своих запасов хлебного зерна. И задымил новый очаг в ауле наравне с другими. Высоко держал мулла голову, увенчанную белоснежной чалмой.
Но две вещи вызывали тайное удивление людей. Первое, что плечи муллы всегда накрывал чапан чистого шелка, в то время как по всей округе нельзя было найти и лоскута на заплату; а второе – всюду сопровождали муллу двое детишек, лопочущих тонкими голосами, одетых весьма опрятно. А ведь неудобно, если одинокий мужчина водит с собою детей куда ни попало… И вот присмотрелись постепенно – и увидели, что те, кого мы принимали за неказистых детей муллы, на самом-то деле оказались супружеской парой низеньких, тщедушных людей. Они всюду и следовали за муллой, правоверно прислуживая ему, подносили теплую воду для омовения, расстилали молитвенный коврик… Действовали столь важно, словно исполняли саму волю аллаха. Но зато, если мулле преподносили баранью голову, вкусные уши доставались малорослым прислужникам.
Запомнилось мне, как в дни уразы[36]36
Ураза – пост у мусульманских народов.
[Закрыть] Нурбала, отец этого стервеца Кумисбека, сам такой же нахал, как и сынок, пристал к мулле с расспросами: кто да откуда эти несчастные? Мулла не рассердился на глупца и довольно спокойно отвечал: «Ничего не знаю и сам о прошлом этих добрых людей. В лихой год Змеи, когда начался голод, подобрал я их на улице Бухары, не дал им умереть. Подлечил, вымыл, одел и поставил на ноги. И вот, то ли из-за благодарности, то ли по внушению свыше, они не покинули меня, когда жена моя умерла и я остался один. Стали всюду следовать за мною, словно тени мои, и служить мне, как родные… Вот вам и весь сказ».
Ладно, пусть будет так, решили мы. В этом мире много неизведанных закоулков, как дырок внутри коровьих почек. Не нам, деревенским казахам, разбираться во всем этом… И вот вскоре мы узнали, что женщина ходит беременная. Добрый мулла не мог скрыть радости по этому поводу. Если память не изменяет мне, прислужница муллы разрешилась к концу жатвы, когда аул закончил все работы. Родился у нее мальчик. Стало быть, у этих жалких людей появился теперь наследник. Мулла проявил щедрость, заколол барана и раздал сиротам семь рублей, как то установлено обычаем.
Хотели в день торжества устроить «козлодрание», дать поразмяться джигитам, однако тут некий баламут завопил, от злости хватая пыль с дороги и подбрасывая над головою, что аул заработает позорную славу, устроив кокпар в честь безродных… Ну и хватит об этом, мало ли дураков на свете. Итак, принялся наш мулла день и ночь листать священные книги – искал там достойное имя для малыша. И наконец решил: «По имени бесстрашного святого, верно служившего пророку Мухаммеду, назовем мы дитя Ягимусом!» Собрал старых людей и попросил их благословения на это.
Однажды в ауле были поминки – как раз исполнилась годовщина смерти Нурбалы, отца нахала Кумисбека. Незадолго перед этим Кумисбека прогнали с должности заведующего фермой, и он пристроился начальником почты… Мулла в его доме читал ночью Коран, а недоросток-прислужник был рядом. И вдруг – то ли отравился, то ли внезапная хворь напала – стал он кататься по полу, кричать тонким голосом. Посинел, побелел, начал страшно икать – и к утру бедняга скончался в страшных мучениях. Все мы, собравшиеся на поминки, были опечалены. Хоть и чужак и ростом мал, но все равно он был человек, такой же, как и все. И мы уже привыкли к нему – хоть частенько и подтрунивали над ним, но любили его за незлобивость и добродушие… Жена, бедная, пережила его ненамного – вскоре умерла с тоски.
Таким образом и оказался среди нас крошка Ягимус, круглый сирота. Поначалу думали, что малец не выживет. Уж больно орал, надрывая горло день-деньской. Старый мулла брал его на руки, баюкал на коленях, завернув в подол чапана, и тихо напевал скорбным голосом… И все-таки выходил, отпоил его кобыльим молоком! Не угасло для него солнце, живучим оказался малец! А подрос – настоящим бесенком стал. Гонял собак и, размахивая прутом, кидался в бой на всякую живность, вмиг запрыгивал на диких двухлеток… И вот в люди вышел, любо-дорого посмотреть – почтальон, уважаемый всеми, достойный своего покойного благодетеля, светлой памяти муллы. Только так и не вырос, остался совсем махоньким.
Тот перед кончиною призвал меня к себе. Прибежал я, путаясь в полах своего чапана, а старик лежал на смертном одре, спокойно ожидая конца, и только глаза его ярко светились… «Досеке, – сказал он мне, – ты добрый человек и щедрый. Есть у меня к тебе слово… Не оставь Ягимуса, возьми под свое крыло. Не давай в обиду тем, кто посильнее его. Пусть малый живет, не зная сиротских слез».
И голос этого незабвенного человека до сих пор звучит у меня в памяти.
Таков был рассказ отца, взволновавший меня. Уж по-другому я стал смотреть на Ягимуса с тех пор.
Он жил на северном краю аула в доме, оставшемся после муллы. Но половину этого большого дома отнял у него Кумисбек, еще когда был завфермой, и устроил там ссыпку для проса. Ягимус с тех пор занимал две комнаты. В передней держал он дрова, продукты, старую рухлядь, а в спаленке у него стояли детская кровать, железная печурка, на которой, когда ни заходи к нему, побрякивал кипящий чайник. Сам хозяин обычно возлежал, словно царек какой-нибудь, на кровати и что-то напевал себе под нос, бренча на самодельной домбре из джиды. Играть на домбре Ягимус не умел, но всегда с преважным видом держал ее на груди и одним пальчиком щипал струну.
Жизнь он вел довольно скрытную, едва видимую со стороны, словно огонек керосиновой лампы. Бесконечное удивление и беспокойство вызывала во мне его необычная судьба. Люди живут на земле самолюбием и гордостью, доказывая что-то свое, а эта тихая душа словно боится, что ее снесет порывом ветра, и прячется в убежище, сторонится всех и ничего другого вроде бы и не желает. Никогда никто не слышал от него жалобы, столь обычной для смертных: мол, несправедлива ко мне судьба. Вроде бы ничего и не нужно было ему от жизни. Лежит себе дома и бренчит на крошечной домбре.
Как-то раз я, вернувшись из школы, валялся на кошме, ворочаясь с боку на бок, и вдруг услышал, что кто-то скребется в дверь. Подумал: соседский кот, попрошайка и обжора, такой же, как и его хозяин, который вечно вынюхивает, где варится свежина. Встать бы и прогнать кота – но было лень… Дверь открылась, и на пороге показался сначала крошечный брезентовый ботинок, загнутый носком кверху, потом мелькнула черная сумка. Ягимус! Вкатился в дом, весь черный от пыли, только глаза и зубы сверкают. Сдернул с головы соломенную шляпу – пар задымился над мокрой макушкой. Слыханное ли дело, чтобы летом пар шел над головою человека! Стряхнув с ног обувь, Ягимус пристроился рядом со мною.
– Слышь, братишка, а я тебе журнал принес, и газету твою, и вот еще письмо тебе!
– Какие новости, брат?
– В клуб артисты приехали! Говорят, интересно будет! Я и билеты взял, тебе и мне!
Мне вспомнилось, как на прошлом концерте я чуть не уснул от скуки, и сказал:
– Не хочу.
Ягимус так и подскочил словно ужаленный.
– Что ты! Не из области горлопаны какие-нибудь приехали, а из самой Москвы!
– В кино пошел бы, а чего на этих артистов смотреть? Не лучше тебя самого. Прыгают, шлепают себя по ляжкам, орут как бешеные, глазами хлопают… Ну их!
И тут маленькое желтое личико Ягимуса сморщилось, словно сухой осенний листик. Онемев с горя, он крепко схватил меня за руки и только смотрел умоляющими, испуганными, растерянными глазами. И мне стало жалко его… Он боится ходить вечером один, боится пьяных парней, которые могут обидеть…
Поехали на старом скрипучем велосипеде. Ягимус, словно лягушонок, скорчился на багажнике, обхватив меня сзади. До центральной усадьбы путь порядочный, пешком долго идти, трястись же на ишаке, словно дервишам, было вроде бы стыдно, поэтому я и рискнул поехать на этом расхлябанном драндулете.
Возле клуба кипит людской муравейник. Краем улицы мимо толпы чешут иноходью суровые стариканы, заложив посохи за спину. Они всякие увеселения и даже кино считают игрищами шайтана. Поодаль робко бродят старухи, белея головными повязками. До моего слуха со всех сторон доносится одно: «Лилипуты, лилипуты…» Начинаю беспокоиться – не дразнят ли моего Ягимуса? Слезаю с велосипеда, ставлю его в сарай, что позади клуба. Подхожу к входу и вижу: стоит Ягимус, а перед ним, загораживая дорогу, – мужик с сигаретою, зажатой между двумя пальцами.
– Жагимсыз! Ты тоже пришел посмотреть на лилипутов, а? – глумясь, орет он. – Может, родню свою встретишь? Эй, говорят, есть среди них лилипуточка, аккуратная, как перепелка. Давай сосватаем ее тебе, парень!
Хотел я нос расквасить этому скоту – и аллах с ним, с концертом, – но тут вмешался проходивший мимо старик.
– Ах ты, пустомеля! – набросился он на мужика. – Как есть пустомеля! Людей бы постыдился!..
Вошли в клуб. У Ягимуса были билеты в первом ряду, под самой сценой. В зале погас свет, концерт начался. Задергался и с шелестом раскрылся занавес… Из глубины выскочил на край сцены картинно одетый, с черным галстуком-бабочкой под горлом, прилизанный лилипут с палец ростом. Двигался он и говорил совсем как наш Ягимус, но только держался по-другому – надменно, неестественно, то и дело высоко задирая голову. Голосок его так и звенел…
Меня бросило в жар. Подумать только! Мы-то считали, что детский голос Ягимуса только того и достоин, чтобы потешались над ним, а тут, оказывается, можно этим голосом такие выдавать трели, что только держись! А мы, мы сами-то могли только орать на всю широкую степь, набрав побольше воздуха в грудь… Я подумал, что, если нашего маленького Ягимуса одеть, как этого артиста, да подчистить его и вывести на сцену, мог бы не хуже выступать, приводя людей в восторг.
И покосился я на своего приятеля, который сидел рядышком, справа от меня, вытянув тощую шею наподобие молоденького петушка. Выглядел он, сказать правду, не ахти как распрекрасно: в нелепом костюме, сшитом на мальчика, в соломенной шляпе с растрепанными полями, в брезентовых ботинках, высунувшихся из-под мятых коротких штанин… Смотрел я на него и чувствовал, что вся душа во мне переворачивается. Представился моему воображению несчастный утенок со встрепанными перьями, который отстал осенью от своей стаи и теперь плавает, одинокий, в какой-то случайно подвернувшейся луже…
Нет, все равно не будет ему счастья среди нас, высоких ростом, чужих! Счастье он мог бы обрести только среди себе подобных. Он был сиротой – и еще раз сиротой, одиноко бродя меж рослыми людьми, которые не понимают его и не принимают всерьез. О случайное зернышко, упавшее на дорогу… Скорбь бесплодного сочувствия охватила меня, комок подкатил к горлу.
И тут зашумели вокруг. На середину сцены поставили сверкающий стол, накрыли бархатом. Из-за кулис выпорхнула молодая лилипутка, белая, с чистым телом, подобным очищенному яйцу. Ах, как она легко прыгала, порхала – словно подброшенный шелковый платочек. Талия у нее была как волосок. Вскочила на стол – и давай изгибаться, сплетаясь и расплетаясь, словно и впрямь без костей! Ай да гимнастка!
Я взглянул на Ягимуса – и не узнал его! Лицо пламенело румянцем, глаза сверкали. Дышал часто, глубоко, то и дело судорожно сглатывая воздух. В эту минуту кто-то не выдержал и заорал на весь клуб:
– Эй! Да не человек это, а резиновая кукла! Ягимус мгновенно вспыхнул, как спичка.
– Эй! Заткнись, Кумисбек! Она такая же молодая и живая, как твоя дочь Айменкуль! – тонким голосом проверещал он.
– Не верю! – рявкнул Кумисбек.
– Казах глазам не верит…
– Не верю! Это кукла, говорят вам!
– Сам ты кукла… Эх, темнота!
– Ягимус! Молчи, чертенок. Я тебе покажу, кто из нас темнота… Ишь, от земли не видать, а туда же – спорить со мною! Да я в Ташкенте дурноглазого гипноза видал, женщину видел, которую перепилили пополам…
Ягимус съежился. Видно было, что он не рад по его вине разгоревшемуся спору. Глаза Ягимуса потускнели, маленькое личико заострилось, сморщилось. Таким он выглядел всегда, когда его обижали… Но горевал парень недолго. Вскоре вновь разгорелись его глазки, и он неумело хлопал в ладоши, словно махал крылышками вороненок, выпрыгнувший на край гнезда. Рот был до ушей. Когда занавес закрылся, Ягимус все еще сидел с блуждающей улыбкою на лице и не думал вставать. Уходили мы с ним из зала последними, на ходу Ягимус все оглядывался, словно еще раз надеясь увидеть прекрасную лилипуточку.
Мы шли домой, шагая по разные стороны дребезжащего велосипеда, решив не ехать на нем, хотя на дороге было светло – в небе висела ясная луна. Аул давно уже спал.
– Куда нам спешить, давай лучше поболтаем, – говорит Ягимус.
– Давай, – соглашаюсь я. – Ну и как, хороша она?
– Ах, нежна как цветочек! – тонким голосом выпевает Ягимус.
– Как душистый цветок сливы! – подпеваю я.
– Так ты почувствовал, как от нее пахнет? – радостно восклицает Ягимус. – Почувствовал, да?
– Конечно! Как ночная прохлада…
– Это и есть запах красавицы! Теперь знаю…
Разумеется, речь шла о прелестной лилипутке.
Сызмала я люблю бывать у отца на бахче. Он у меня истинный дехканин, знает свое дело. Никогда не пускает на поле, когда завязи еще зеленые. Но в летнюю пору шильде[37]37
Шильде – самый жаркий период лета, приходящийся на июль.
[Закрыть], когда дыни только начинают созревать, меня не удержать. Я так и рвусь на бахчу – однако, как различить редкую еще спелую дыньку среди великого множества недозрелых? У меня свой способ. Иду на подветренную сторону поля, опускаюсь на четвереньки и внимательно принюхиваюсь. И доходит до меня чудесный аромат – я держу нос по ветру и ползу, поводя головою. Так, верхним чутьем, я нахожу сладенькую дыньку-скороспелку, с кулак величиною, которая всегда прячется где-нибудь в укромном местечке.
Маленькая ароматная дыня и маленькая гимнастка – их благоухание было одинаковым…
После этих событий Ягимус сильно переменился. На улице уже ни с кем не ссорился, на ребятишек не орал. Ходил этаким святошей, опустив глаза, под которыми темнели синие круги. Раньше катился по жизни мячиком, теперь сидмя сидел дома, как тыква на грядке. Скоро и совсем перестал показываться на люди. Кровать да домбра – вот и все приятели Ягимуса.
– Бедняга захворал, – решил мой отец.
Живет в ауле фельдшер, русский человек, незапамятно давно приехавший к нам из города. Уличное имя его – Першал-аксакал, то есть Старик Фельдшер. Спал, как и все казахи, на кошме, держал овец и, во всем уподобившись нам, ходил с бритой головой, носил тюбетейку, обшитую бисером. Этому Першал-аксакалу и сказал, видимо, отец про болезнь Ягимуса. Наведался к нему вечером фельдшер.
Он пришел с медицинской сумкой – и зонтик под мышкой. Зимой и летом старик не расставался с зонтом. Я был как раз у Ягимуса, сидел рядом с ним и листал журнал.
– Как живем, баранчук? – буркнул Першал-аксакал.
Зашуршал плащом, снимая его. Стянул с головы тюбетейку, нахлобучил ее на свое колено. Попросил подать полотенце. Долго обтирал бритую макушку, шею, лицо, поковырялся в ушах. Затем молча указал на чайник. Чаю попить фельдшер любил. Даже присловье такое принадлежало ему: «Еда в глотку не идет, коли рядом самовар не поет». Я, разумеется, вскочил и тотчас взялся за чайник.
– Э, такой богатырь! Копкар тебе надо тягать, а не валяться, – сказал фельдшер после того, как заглянул в рот Ягимусу и прищелкнул пальцами перед его глазами.
Першал-аксакал все болезни делил на две категории. Первая – от желудка, вторая – от испуга. На этот раз он нашел, что недуг имеет желудочную причину, и дал Ягимусу пригоршню белых и голубых таблеток.
– А вообще-то, баранчук, бабу тебе надо, – завершил он и расхохотался.
Причмокивая, один выдул весь чайник.
Но какой там «кокпар тягать» – вскоре мой бедный дружок еле мог на ишака сесть, чтобы развозить почту. Занемог он всерьез. И причиною была душа.
Он как бы с недоумением смотрел вокруг себя, не понимая, отчего ему столь худо, тогда как степь широка и жизнь привольна. Отчего это душа никнет, а земля словно засасывает его ноги. И не ходить ему весело среди высоких людей, и как будто в чем-то он прегрешил перед ними… Вечно унижен. А ведь мог бы тоже, как и другие, трудом своим кормить семью, держать дом, над которым высоко поднимался бы дымок очага. И ничего этого нет – так в чем же причина? Неужели его доля – до самой смерти прозябать в своем темном углу, не вкусив и крошки счастья?..
Ягимус не нашего рода, сын пришельца. Но не в этом, конечно, причина его несчастья. Вон фельдшер живет себе не тужит, а ведь и он чужак, хотя и бреет голову и на голове этой носит тюбетейку.
Нет, не тужит Першал-аксакал, прибывшим к нам из далеких краев. Ходит шуршит плащом болоньей. Неизменные на нем штаны галифе, растопыренные у бедер, словно рыбьи жабры; на ногах скрипучие сафьяновые сапожки. Выйдет поутру из дома, с важным видом осмотрит небеса, вернется и возьмет зонт. Через плечо повесит сумку.
Есть посреди нашего аула высокий холм, растет на нем одинокий карагач с отсохшей макушкой; под деревом деревянная скамья. С холма аул виден как на ладони. Фельдшер обычно сидит на скамейке, повесив сумку на сук. Подняв очки на лоб, вытянув ноги, он смотрит в раскрытый журнал «Акушерство», которой постоянно носит в боковом кармане… Старик медленно листает журнал, словно ищет между страницами запропавшую там иголку, и внешний мир в эту минуту не существует для него.
А у Ягимуса днем на работе минуты свободной не найдется, чтобы чаю попить. Вскочив с постели, одевается, поспешно умывается и бежит седлать своего серого, на котором, приторочив к седлу коржун, едет в центральную усадьбу, вздымая по дороге пыль. Не успевает солнце подняться на один бросок аркана, Ягимус уже возле почты. Там его поджидает Кумисбек, недовольно морщится и кривит рот, будто увидев перед собою клопа, и цедит сквозь железные зубы: «Товарищ Пахриддинов Жагимсыз (это «жагимсыз» произносит с ударением), когда же народ получит газеты и журналы, письма и извещения? Время уже скоро десять часов, а ты только заявился». И начальник почты смотрит тучей. «Не будем говорить про аул Косуйенки, который у нас под боком… Но когда же ты успеешь обойти чабанов, разбросанных, как птичий помет, по всем оврагам?» У Ягимуса характер тоже не ангельский, не может парень молча снести замечания начальства: «Как же, пропадут чабаны без твоих бумажек. Сегодня не успеют почитать, так завтра почитают. Прожили бы благополучно божий день, а газеты и журналы от них не уйдут, не бойся». Тут Кумисбека понесет по кочкам; «Ах ты, такой-сякой! Куда мы все придем, если будем идти вперед твоими шажками, коротконожка?! Пока ты возишься, реки высохнут, горы рухнут!» – «Ничего, зато пакость твоя останется!» – «Кого ты, ублюдок, уважаешь? Вестник с того света! Зараза! Подонок!» – «Ну-ка, заткнись или на, бери эту сумку!» – разойдется малец и швырнет почтарскую суму под ноги начальнику… Письма разлетятся по всей почте. Скандал, шум как на пожаре.