Текст книги "Шелковый путь"
Автор книги: Дукенбай Досжан
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
– Нынешняя зима, слава всевышнему, не подкосила чабана. Выстояли.
– Еще бы месячишко продержаться, а там свежая травка пойдет, скотина в тело войдет…
– Иншалла! У нашего управляющего неплохо идут дела…
Когда из-под корней иссохшей полыни робко выглянула зеленая мурава, начался весенний расплод овец. Меня направили на помощь к Койшеке.
Весенний расплод – чабанская страда. От забот голова пухнет. Койшеке за это время, как говорится, не снимал сапог, не развязывал пояса, весь день в бегах, не до сна, не до еды. Исхудал, оброс. Увидел меня – растрогался. На плече его висел полосатый коржун, из него торчали курчавые головки только что родившихся ягнят, позади, жалобно блея, семенили пустобрюхие матки. «Давай, родной, подсоби, отнесем ягнят к стойбищу. Не то дождь пойдет – все, как один, околеют». Мы хватаем в охапку мокрые, трясущиеся живые комочки и спешим к теплому очагу. Здесь такой тарарам – сам шайтан ногу сломит. Жена Койшеке, сакманщица, засучив рукава, сучья в огонь подбрасывает, воду греет, беспомощных ягнят обтирает, обсушивает и к сосцам матки подносит. А они, дурехи, точно ошалели, своих ягнят не принимают, шарахаются, мечутся. «Лови!.. Держи!.. Хватай!.. – кричим мы друг другу. Изловив, я крепко держу матку, сакманщица тычет ягненка мордой в набухшие сосцы… В этой суматохе отца родного забудешь. Попробуй останови Койшеке, спроси, как зовут его жену, он бессвязно пролепечет: «Овца… овца… ягненок…» Я вижу: он разрывается на части, тычется туда-сюда, и в запавших глазах его одна озабоченность.
Только очухается ягненок, насосется молочка, округлится, закудрявится, а уже на другой день нависает над ним злой рок.
Громыхая, «Беларусь» приволакивает огромный прицеп с высокими бортами. Расторопные заготовители ловко хватают пухлых, шелковистых ягнят, словно пончики на скатерке, и швыряют в кузов. Накидав полный прицеп, суют Койшеке расписку, и «Беларусь» с прицепом скрывается за холмом. Сердце чабана обливается кровью. Вся отара, обезумев, мечется, словно напала на нее волчья стая. Осиротевшие матки оплакивают своих ягнят, блеют навзрыд и несутся вдогонку трактору. Два-три дня стоит над зимовьем этот неутешный, надрывный плач. Чабан, опустошенный, сумрачный, пересчитывает в уме отданных ягнят, отгоняет отару в степь, на выпас и, дотащившись до юрты, бессильно опускается на подстилку.
– Все!.. Кажется, план есть… Ух… провались!.. Сгори все синим пламенем!..
Я, тоже изрядно усталый, плетусь на каракулевую базу. Алтынбала обязал меня пересчитать и принять шкурки, а сам накинулся на веттехника.
– Почему у тебя сплошь черный каракуль? Не знаешь, что государству нужен серый?
– А я при чем? Откуда мне знать, какой уродится?! В дебрях генетики даже у ученых мозги усохли.
– У тебя они усохли! Тебе сказано было: черного барана сдай на мясо, а за сивым поухаживай получше. Неужели и этому тебя не научили?!
– Учили – не учили! Надоело! Лучше с сумой пойду по свету. Зимой и летом, как пес, плетешься за отарой, дома не ночуешь, бабу не ласкаешь, а толку что?! За барана отвечай, за матку отвечай, за цвет каракуля отвечай. Провались такая жизнь!
Алтынбала понял, что погорячился, скинул пиджак, завернул рукава.
– Ладно! Не нуди. Всем достается… Лучше посмотрите, как нужно работать. А то копаетесь, ковыряетесь, как с похмелья.
Такое мне приходилось видеть впервые… Стан дымился от крови. Алтынбала хватал из загончика ягненка, левой рукой стискивал ему шею, правой – ловко и точно всаживал в горло нож. Потом быстро переворачивал трепыхавшуюся тушку и, держа за задние ножки, выпускал кровь в колоду. Не тратя времени, он пальцами раздвигал разрез, чуть подрезал шкурку с края и выворачивал тушку наизнанку. Синеватое, крохотное тельце он, не глядя, швырял в деревянное корыто, а дымящуюся, еще теплую шкурку – мне. Казалось, шкурки были живые, шевелились в моих руках, вздрагивали каждым завитком.
Мне стало дурно. Тошнота подкатила к горлу. Пошатываясь, я покинул базу, завернул за угол и присел. В глазах потемнело, все вокруг закачалось…
Голос Алтынбалы доносился издалека: «Поджарьте мясцо ягнят на топленом масле. Пальчики оближете. Такое блюдо называется сырбаз. Оно возбуждает желание, пьянит кровь, поднимает производительность труда. Всем джигитам рекомендую». «Алтеке, – послышался голос молодого веттехника. – А главбух, по-моему, тоже не прочь отведать сырбаз». «Ну, конечно! Кто от сырбаза откажется? Подбросьте ему мешок на моем «газике».
Запихнув в машину мешок с тушками ягнят, отправился я к главбуху. Подальше, подальше от этой бойни, может, развеюсь, отойду немного на центральной усадьбе… Главбух только что пришел с работы, смывал под рукомойником дневную усталость. Услышав наш «газик», вышел навстречу, поздоровался за руку. Потом провел в гостевую. «Ну, как там? Много ли нынче каракуля будет? А-а… Хорошо! Выполним обязательно, а там и почет, и слава, и благодарности, и премия… Тут уж понадобится моя голова. Отчеты сдавать, балансы подводить нужно умеючи, мой дорогой!..» На ходу намеками преподал мне главбух урок бухгалтерского искусства.
На верхушке одинокой старой туранги у родника за аулом появились нежные почки. Нижние корявые ветки так и не проснулись. Старики говорили: плохой знак. Должно быть, лето будет на редкость знойным, засушливым. И птицы нынче избегали туранги, ни одного гнезда не свили на ее макушке. Неприхотливый степной воробей нашел себе пристанище в зарослях полыни.
Не успел я прийти домой и прилечь, по обыкновению, как от Алтынбалы прибежал гонец. Управляющий срочно вызвал к себе. У меня екнуло сердце. Вспомнились слова Алтынбалы: «Слушай, браток, чем это ты не угодил моей женушке? Что-то дуется она на тебя…» Я и сам замечал, что дуется. Видно, обиделась за то, что зимним вечером я не зашел к ней отведать жирной конины.
Делать нечего, побрел я по темным кривым улочкам аула, спотыкаясь о кочки, еле дотащился до просторного дома с бесконечными пристройками. Прошел в гостевую.
Алтынбала, точно камень-стояк, застыл на домотканом паласе. Пухлая молодка, капризно вскинув брови и сложив руки на необъятной груди, прислонилась к тюку. Цветастый шелковый халат, казалось, вот-вот лопнет на ней. Я поспешно отвел глаза, присел на краешек паласа.
– Слушай, Дюйсенбе, дорогой, – глухим голосом заговорил Алтынбала. – Вижу: неплохо работаешь. Стараешься. Не зря, видать, взял я тебя под свое крылышко. И прибарахлился малость. Иншалла, еще лучше заживешь… Ну, а я… сам знаешь. Надо было золотые зубы вставить, в институт поступать, то да се. Вот и опустошил свои карманы. Но деньги, когда мир и благополучие, – дело наживное. А вот женушка второй день меня, точно куардак, поджаривает. Оказывается, жены начальства нынче норковые или каракулевые шубы носят. Да не каракулевые, а из каракульчи. Понимаешь? Срам, говорит, в цигейковой дохе людям на глаза показываться…
Чего тут не понимать? Каракульча – самые драгоценные шкурки еще не родившихся ягнят. Они нежные, с тугими завитками на вес золота. Осенью у нас на ферме отобрали отару овцематок, чтобы после ранней случки получить от них каракульчу. За тринадцать дней до расплода мы погрузили овцематок в вагон и отправили на мясокомбинат. Там их зарезали, вытащили ягнят, сняли шкурки. Высушив, обработав, пересортировав их, готовились на днях сдать государству.
– Алтеке… каждая шкурка ведь на учете…
– Э, браток, скот выращиваем мы. Каракулеводством занимаемся мы. Так неужели за наши адские труды мы не имеем права на несколько несчастных шкурок? За свои же честные деньги?! Не снимут же нам за это головы!
– Не знаю, Алтеке… Как можно покушаться на совхозное добро? Это ведь пре…
– Не учи, браток. И не страши. Я прошу только на одну шубу. От этого совхоз не оскудеет. Говорю же – заплачу до копейки.
– Не соображу, как быть…
– Ладно, браток, оставь все сомнения и состряпай завтра акт на тридцать шкурок. Придумай что-нибудь. Дескать, моль поела, порезов много, словом, брак, государству сдавать невозможно. А деньги я внесу в совхозную кассу. Договорились? Ну, и хорошо! Маладес! Государство наше, сам знаешь, не обеднеет. Потому что государство – это мы. Не так ли, грамотей?.. Давай придвинься к столу. Сейчас женушка куардак нам принесет. Полакомимся! Как? Не будешь пить? Меня, что ли, стесняешься? Ну, ладно… разрешаю. От рюмки-другой пьяницей не станешь. Ай, маладес! Поехали!..
Я диву давался. Дебелая молодка, только что стоявшая каменным изваянием возле тюка, вдруг вся расцвела. Подстилкой стелется, подушкой подкатывается. Подведенными глазами играет, улыбкой завораживает, бедрами виляет. А-а… черт с ними, с тридцатью шкурками… В конце концов отвечать ведь Алтынбале. Он завфермой, не я… Старики его поддерживают. Чего мне? Ух, глазища-то какие! Прямо в жар кидает. Будто в душу тебе, бесстыжая, лезет. Знобкая дрожь колотит… Тридцать шкурок, однако, не шутка. Но… я все равно уеду учиться. Пусть здесь сами выкручиваются. Он старший, меня попросил, я и сделал. Вот и все… и все… Читал я, будто взгляд женщины – черная пучина, не умеешь плавать – сразу утонешь. Видно, не пустые это слова…
Алтынбала пил «топленый конский жир», как он называл коньяк, и мне подливал. Хмель ударил в голову и в ноги. И слова путного не скажешь, и с места не сдвинешься. Сколько прошло времени, не поймешь. Наконец я все же встал, пошатываясь, потянулся к выходу. Долго плутал по особняку из восьми комнат. Подался в прихожую, попал – в спальню. На широченной импортной кровати разложила себя пышнотелая молодка. Руки-ноги раскинула. Коленки пухлые выставила. Стрельнула на меня бесовскими глазищами: «Ай, джиги-и-ит!..» Я мигом отрезвел и выскочил, как ошпаренный.
Мама посмотрела на меня испытующе: «В баню, что ли, ходил?» Что ответишь? Брякнулся в постель, укрылся одеялом.
В середине мая чабаны перебрались на летовку. Еще вчера в степи было шумно и оживленно, а тут сразу опустело, даже пыль не клубилась. Ветер гулял-свистел в сухих ветвях одинокой туранги. К обеду, шурша шинами, остановился у конторы «газик». Алтынбала вошел, поздоровался, навалился грудью на громадный письменный стол. Пощелкал пальцами, повел кадыком.
– Непонятная жажда меня мучит…
Жажда непонятная, а намек понятен. Перебрал вчера «топленого конского жира», вот и трещит голова, как переспелый арбуз. Веттехник прижал уши, помалкивает.
Значит, соображать нужно мне, младшему и по возрасту и по служебному положению. Бегу в ларек и возвращаюсь с белоголовкой за пазухой. В глубине зрачков Алтынбалы вспыхивает огонек.
– Та-ак… Падежа я нынче не допустил. План по каракулю выполнил. С шерстью тоже все в норме. Лишь поголовье овец никак не могу увеличить. Сдашь каракуль – поголовье не растет. Поднимаешь поголовье – с каракулем провал. Как в поговорке: налево поедешь – арбу сломаешь, направо поедешь – бык подохнет.
Алтынбала все реже говорил «мы», все чаще «я» да «я».
Вот и сегодня утолял он жажду непонятную в конторе, как вдруг, точно с неба, свалилась ревизия из района. По тому как ревизоры были сплошь вислоухие, в джинсах, при широченных галстуках, можно было догадаться, что они недавно поступили на стражу закона. Дотошные, неподкупные. Пригласил их Алтынбала на чай – не пьют. Пригласил на бесбармак – не идут. Оу, ребята, разве мы не казахи? Или у вас, как у стариков, пост? Неужто не столкуемся по-доброму? Хоть говорите, за что казните!.. Нет, от бумаг не оторвутся. Каждый листочек обнюхивают. В папках роются – пыль столбом, На счетах щелкают – треск стоит. Конечно, в моих бумагах сразу на «липу» наткнулись.
– Как объясните несоответствие между расписками чабанов и отчетом сданного каракуля? Или некоторые ягнята голенькими родились?
– Наверно, при счете ошибся…
– Интересно! Почему так много выбракованных шкурок? Кто вам разрешил столько списать по акту?
– Алтеке посоветовал оформить по низшему сорту…
– А почему такая разница между количественным и качественным показателями?
– Видно, ошибся при счете…
Алтынбала учуял неладное и сорвался в область. Меня предупредил: держись стойко, отбрехивайся, как можешь, я посоветуюсь с родней жены, может, замолвят, где нужно, словечко… Ревизоры между тем продолжали выколачивать из меня пыль. С каждым днем я все глубже увязал в топях бухгалтерского учета. Вместе с веттехником мы изо всех сил пытались выкарабкаться, но доконали нас тридцать шкурок каракульчи, ушедшие на шубу дебелой молодки. Больно символической оказалась сумма, внесенная Алтынбалой в совхозную кассу. Выяснилось, что списывание драгоценных шкурок каракульчи без специального решения особой комиссии карается законом. Кто знал… Целую неделю не отходили от стола ревизоры. Наконец, такие же строгие, неулыбчивые, прихватили пухлые папки и укатили в район. Мне они сниться стали. В контору я отныне не мог заходить без отвращения и страха.
В весеннюю бурю рухнула старая одинокая туранга. Старики поговаривали о жутких морозах будущей зимы.
Я вновь собрался на учебу. Мама состирнула бельишко, я набил чемодан сушеным сыром и творогом и стал ждать Алтынбалу, чтобы уволиться по собственному желанию. По утрам и вечерам я подолгу смотрел на большак, но Алтынбала не показывался. Однажды вдалеке всклубилась пыль, и я побежал навстречу. Но то был не знакомый «газик», а милицейская машина. Молодой Милиционер показал бумагу. Я похолодел. Земля закачалась под ногами. Мигом собрались аульчане. Мама причитала так, что у меня на макушке волосы шевелились.
– Мой мальчик в жизни не наступит на полосатую пряжу лжи! Он без спроса и ржавого гвоздя не возьмет. Обыщите весь дом, все, что есть, заберите, только оставьте моего единственного в покое. Заступитесь же, люди добрые!
Койшеке утешал маму:
– Не убивайся, женщина! У нас зазря никого не осудят. Его же пока только на предварительное следствие забирают. Выяснят, кто прав, кто виноват.
Я сел в машину. Дорога тянулась мимо родника. Ветка рухнувшей туранги печально помахала мне вслед. На глаза мои навернулись слезы.
Да-а… У жизни извилистых дорог и тропинок, должно быть, больше, чем в нашей степи. Много их, зыбких горизонтов, нехоженых троп, таинственных следов. Часто блуждаем мы на этих дорожках, шарахаемся по сторонам, вслепую ищем какие-то прямые пути к своей цели, к своим стремлениям. Мечтаем скорее добраться до загадочного берега бескрайней жизни, думаем изведать всю ее бездонную глубину, но мало чего достигаем. Так и изживаем жизнь. Порой я предаюсь безумной мечте: нельзя ли придумать так, чтобы люди не плутали бы в жизни, не тратили бы времени попусту на обретение горького и зачастую позднего опыта? Пошел бы сразу каждый по единственно верной дорожке, и честь бы сберег, и не испытывал бы столько трудностей и разочарований. А то что получается?.. Верно говорят: брошенная палка угодит в несчастного. Не кого-нибудь, а именно меня, беднягу, будут обвинять в вымогательстве, приписке, махинациях. Будто я собирал поборы, присваивал каракульчу, нечестно оформлял наряды. Где он, мой благодетель? Где его умные бескорыстные советы?
Машина запрыгала на ухабах и рытвинах степной дороги. Натужно ревел мотор. Вдали что-то промелькнуло. Ворона, что ли?.. Но вскоре из клуба пыли вынырнул всадник и наметом помчался вдогонку за нами. Полы чапана его развевались, точно крылья. Я протер глаза и узнал Койшеке. Он изо всех сил гнал лошадь и махал войлочной шляпой. Но то ли лошадь под ним выдохлась, то ли шофер, выбравшись на укатанную дорогу, прибавил скорость, расстояние между нами вновь увеличилось, и Койшеке, поняв, что за машиной не угнаться, прокричал вслед:
– Твоей вины нет, сынок! Не отчаивайся! Мы всем аулом во всем разберемся. Добьемся правды!
У меня пересохло в горле. Сердце сжалось от любви и благодарности к мудрым и добрым, как одинокая туранга в знойной степи, старикам родного края. Ах, зачем я стал послушной дубиной в руках своего «благодетеля»? Зачем внял его даровым советам? Почему так сплоховал и пошел по кривой дорожке? Пошел бы лучше в чабаны, строил и чистил бы кошары… Койшеке отстал, удалялся все дальше, дальше и вскоре превратился в точку и исчез за холмом. По степи, взвихривая песок и сухие пучки трав, играли вперегонки шальные смерчи.
В район мы прибыли к ночи. Странная, тягучая тишина стояла в городке. Казалось, из-под земли доносился ровный глухой гул. Время от времени тишину взрывал рев тепловоза на железнодорожной станции и тяжело груженных «БелАЗов» со стороны каменного карьера. Машина остановилась перед серым кирпичным зданием. Громадные железные ворота раздвинулись автоматически. Тоска и страх вдруг пронзили меня: когда я теперь выйду из этих суровых стен…
Всю ночь я проворочался на жесткой железной кровати. В голове сумбур.
Казалось, никому нет дела до меня. Утром накормили гречневой кашей, напоили теплым, блеклым чаем. А уже к обеду повели к пожилому, очкастому следователю. «Эх ты, растяпа! – сказал он, разглядывая меня из-под очков. – Пора бы и поумнеть. Можешь ничего не говорить. Все мне ясно. Да и позвонили откуда следует. Отправляйся-ка в аул и впредь не попадайся». Я ничего не понял и ушам своим не поверил. Онемел от радости, выскочил, даже забыл попрощаться.
У ворот меня поджидал… Алтынбала. Золотые зубы его словно потускнели, глаза ввалились, и весь такой маленький стал, тихий, вроде как помятый. Должно быть, крепко досталось от аульных стариков. Наверняка это они его сюда пригнали.
«Дюйсенбе, родной… Видишь, сам к тебе приехал… Со вчерашнего дня здесь. В ауле шум подняли, всю душу вытрясли. Понял: житья не дадут. Не думал, что так обернется. И как я только на этот скользкий путь встал? Жадность, что ли, одолела? Или эта чертова баба с толку меня совсем своротила – не пойму». Голос Алтынбалы виноватый, глухой, будто со дна бурдюка всплывает. «Пойдем, – говорит. – Поговорим… Еще бы немного – и вообще зарвался. Добром бы не кончилось. Хорошо, что решился и пришел к секретарю. Все чистосердечно выложил я Гайнеке. Ничего не скрыл. И про фальшивые наряды, и про акты, и про каракульчу – все, как есть, рассказал. Признаю, каюсь, готов понести любое наказание. Гайнеке ничего не сказал, только распорядился, чтобы тебя немедля отпустили. Вот так… Лучше получить сполна по заслугам, чем быть проклятым своими земляками. Это я, браток, за эти дни понял…»
Дивно было слушать такие речи. Что стало с моим благодетелем? Сгорбился, оброс, волосы свалялись, шляпа помялась. Даже жалко стало.
– Что же в райкоме решили?
– Пока сняли с работы. На ближайшем бюро определят партийное взыскание…
Алтынбала вздохнул, заморгал растерянно, уставился под ноги, будто что-то высматривал на дороге. Я не знал, как его утешить.
– Хоть бы партбилет оставили. Доверили бы отару, и я работал бы как раньше… не хуже других.
Мы молча шли по районному центру. Мимо с пронзительным воем пронеслась пожарная машина. Казалось, городской гул на мгновение затих.
Здесь, собственно, и кончается первая страница моей трудовой жизни. А может, с этого момента вообще начинается моя сознательная жизнь?..
Мне остается добавить, что спустя три дня после этих злоключений я получил расчет, набил чемодан сушеным сыром и творогом и отправился в далекий путь навстречу своей мечте за голубым горизонтом. На станцию проводил меня Алтынбала.
БРАТЬЯПеревод Г. Бельгера
Старик Жанадиль, поддерживая поясницу и отрывисто покашливая, спешно направился куда-то, но вскоре – за это время, как говорится, едва ли можно было вскипятить молоко – вернулся, подавленный и опечаленный. Сбросив длинный, до пят, бархатный чапан, опустился на заботливо сложенные стеганые одеяльца в правом углу. Старуха встревоженно покосилась на него. Что же могло случиться? Только что старик радостно сообщил: «К Лапке старший брат приехал. Пойду-ка покажусь большому доктору». Лапке – так кличут в ауле Жолдаса, который как угорелый мотается по отгонным участкам на разбитой автолавке. Отсюда и произошла кличка – Лапке. Ну, а большой доктор – главный врач района Молда, двоюродный брат Лапке, человек почтенный, знатный. Легконогая людская молва утверждает, что он исцеляет все хворости на свете. Еще за утренним чаем старик похваливал расторопного Лапке: «Ох, и хват! Ох, шустряк! Всех обскакал, всех обставил. И машина у него, и домина из восьми комнат у него. И индийский чай, который нам только снится, ящиками волокет…»
Теперь бурчит-ворчит старик: «Чтоб он провалился, этот Лапке! Чтоб глаза мои его не видели! У, иноверец! У, пройдоха!»
Крепилась-крепилась старуха, а не выдержала, спросила робко: «Что же стряслось, отец?» Ни пустословья, ни бабьего любопытства терпеть не мог Жанадиль. Глянул – будто ножом полоснул. Старуха заерзала, словно земля под ней всколыхнулась. Заправляя жидкие, седые пряди под жаулык, виновато взглядывала на мужа, и Жанадилю стало жаль ее. Как бы невзначай проронил: «Нет, добра не жди от этих пьянчужек! Не голова у них на плечах – тыква!» Покашлял, отдышался и про все поведал:
– Так вот, поплелся я, значит, к Лапке, будь он неладен. Еще давеча углядел, как к нему легковушка подкатила. На такой обычно начальство разъезжает. Смотрю: брат его, доктор, выходит. А в тот раз, когда я обивал пороги районных и областных лекарей, его как раз не было. В отпуск, сказали, уехал. Ну, думаю, теперь сам аллах мне способствует. Уж теперь-то он меня посмотрит… Дотащился, значит, кое-как. Кобеля своего четырехглазого Лапке в конуру запер. Вошел я в дом, а там что, где – сам шайтан не разберет. Это тебе не халупа саманная, в которой такие, как мы, простаки живут. Куда ни сунешься – дверь, куда ни толкнешься – комната! В коровьей почке и то меньше углов-закоулков. Плутал, плутал по сенцам, чуланам, закуткам – то на целый склад мяса копченого нарывался, то на какие-то железяки наталкивался… О, создатель, чего только в хоромах этого кафыра нет! Кое-как добрел-таки до гостевой. Переступил порог. Вижу: камнем-стояком торчит Лапке. Выпучил гляделки – злые, белесые, словно налет соли на солончаках. Рожа – жуть! Молда даже не разделся, сидит на ковре и честит-песочит братца. Рядом – двое долговязых, районные дружки, должно быть. Старуха скрючилась в углу. Срам-то какой: братья при людях, точно псы, сцепились. «Ничего, – вроде утешаю старуху. – Старший ведь. Уму-разуму учит…» Слыхал я, будто Молда мягок, как шелк. Видно, вывел его из себя этот хапуга с бесцветными глазами, зажался, как последний жмот. Не то – с чего бы так распаляться Молде: «Крохобор!.. Скупердяй! Чурбан! Если бы не старая мать твоя, я бы и носа сюда не сунул!» У меня у самого язык горел, но сдерживался, попытался помирить их. А тут как на грех сноха заходит, женушка Лапке. В руках – поднос с горой копченого мяса. Видно, в котел заложить собралась. Поклонилась мне учтиво. А в Лапке шайтан вселился. Ни с того ни с сего хвать ее лапищей по лицу. Поднос с мясом грохнулся. Долговязые переглянулись и поспешно потянулись к двери. Молда кинулся утешать сноху. Та к стенке прижалась, ревет. Целый тарарам! Лапке выскочил, дверью хлопнул.
– Так и не показался дохтуру?
– Какой там?! Сколько злобы, ненависти, а еще братья называются!..
– Как же теперь нам быть, старый?
– «Как быть? Как быть?» – досадливо передразнил жену Жанадиль. – А ведь уже время совершать намаз. – Старик поднялся и направился к выходу, прихватив куман для омовения. – Из-за этих придурков и согрешить немудрено.
Колючий ветерок налетал с севера. Старик обогнул дом, присел на корточки за углом и тут только заметил, что в кумане почти нет воды. Запахивая чапан, засеменил он к арыку неподалеку. Только собрался было зачерпнуть воды, как вздрогнул, остолбенел от отвращения. В нескольких шагах, наклонившись и сильно выпячивая зад, ополаскивал свою мясистую рожу Лапке. Старик отдернул руку, словно рядом гадюку увидел. Будто холодком повеяло и свет померк, и все на этом свете стало сразу отвратным…
А Лапке плескал себе в лицо арычной водой и думал: «Ну, и что, если он мне брат?! Будь хоть трижды доктором – чихать я хотел! И на славу-почет его – тьфу! Подумаешь!.. Оставьте-ка лучше меня в покое… Разве гостей я испугался? Или овцу и ящик водки пожалел? Или я против доброй славы матери нашей? Врешь! Дело, если на то пошло, в принципе, в миро-воз-зрении! Даже у двух путников дороги разные: один в низовье топает, другой в верховье прет. А у нас как получается? Я коплю, копейку к копейке приколачиваю, а он тратить, швырять горазд. Я потом обливаюсь, на колесах день-деньской мотаюсь, он – на домбре тренькает, душу ублажает. Там, где он: «Проходите, Молдеке!», «Садитесь, Молдеке!», «Ешьте-пейте, Молдеке!», «Коньячок пригубите, Молдеке!». А моя доля – баранку крути, на автолавке трясись, щелкай на счетах, с чабанами глотку рви, у весов торчи, водку вонючую дуй да сыром заплесневелым закусывай. Вот где противоречия жизни!.. И корни их ох как глубоки!..
Еще со школы разминулись пути братьев. Лапке (тогда он еще был Жолдасом) мурлыкал себе под нос: «Ученье – сущее мученье», – и с утра до вечера играл в асыки, гонял собак, устраивал скачки на ишаках, шалопайничал. А Молда книжки до дыр зачитывал да стишки кропал: «До последнего дыхания любовь я в сердце сберегу». Из столичных и районных редакций жиденькие письма приходили: «К сожалению, ваш материал для публикации непригоден». Казалось, утихомирят они его поэтический пыл. Наоборот, подстегивали! И жил Молда какими-то неясными мечтами, порывами души, взлетами духа. А Лапке все мотался на велосипеде по аулу. За ним, высунув языки, орава сорванцов носилась… Со скрипом одолел семь классов и расстался со школой. Вздумалось стать шофером. Где лязгает железо, где клубится пыль – там и он. Молда между тем вознесся на крыльях мечты: в далекую Алма-Ату учиться подался. «Провалился бы с треском», – думал про себя Лапке. Не вышло. Пролез-таки братец в институт, врачом стать надумал…
Окончил Лапке шоферские курсы, но машину ему не доверили, пришлось сесть на «Беларусь». С грохотом носился по аулу, пыль столбом поднимал – радовался. Знакомых девок в кабину сажал – радовался. Жил – не жаловался. Однажды, хлопая кирзовыми сапогами, ввалился в дом, а там, на почетном месте, какой-то хлыщ в широченном галстуке, в ярко-пестрых носочках чинно восседает. Глянул Лапке – даже не сразу узнал. А в ауле только и шу-шу про нового доктора-чудодея. В рот ему смотрят, головами трясут, из дома в дом приглашают. С досады выругался Лапке, швырнул кирзовые сапоги к порогу, мазутом пропитанную майку – в печку и три дня кряду мылся в бане, вытравливая запах солярки. Ишь как выхваляется-то братец! Будто он, Лапке, не может в широченных штанах щеголять, носом крутить. Будто и не человек он вовсе.
«Ну, ладно, допустим, радио не слушаю. Газет не читаю. Ну и что? Районную газетенку хоть изредка да просматриваю же. Киношку про войну да про шпионов тоже не пропускаю. Предки мои, если на то пошло, над книгами не корпели, мозги не засоряли, зрение себе попусту не портили. А ведь до ста лет жили в дикой степи, детишек косяками плодили, по две, по три бабы имели, на аргамаках скакали да кокпаром-козлодранием себя потешали. А теперь? В тридцать голова будто солью посыпана. В сорок – труха сыплется. А все оттого, что книжная мудрость, думы, бумагомаранье, пустые мечты плоть старят, здоровье точат. Меня иные придурком считают. Дескать, шарика одного не хватает. Это потому, что свое понятие о жизни имею и своей тропинкой топаю, а не с теми, у кого с шариками в башке «все в порядке».
Жизнь – штука скользкая. Всякое случается. Помню, угробил я «Беларусь», месяц без дела слонялся. Вызывает как-то бух. «Эдак, – говорит, – с голоду околеешь. Мотай-ка, брат, в район, к председателю рабкоопа, помозоль ему глаза. Дядей назови, отцом назови, поклонись да похнычь, но выклянчи место продавца в нашем магазине. А встанешь за прилавок – в обиду себя не дашь».
Да осыплет тебя аллах милостями, бух! Да преследует тебя удача на этом и на том свете, бух! Да не покинет счастье детей и внуков твоих, бух! Что ж… бывший продавец неожиданно в город сорвался, а на место его я встал. В суматохе, под мухой акт-макт сотряпали, он передал, я принял, все честь по чести. Ну думаю, дорвался я наконец до лепешки с маслом. Только откусывай побольше, да глотай поживей. Деньгу пятерней загребать начну…
Не тут-то было! Осенью распечатал ящик с чаем, а там, с середины, одни кирпичи. Вот те раз! Второй открыл – и там то же! Ну, и обмишулился. Помянул я всех женщин по материнской линии пройдохи продавца! Потом прошелся по мужской части до седьмого колена. А проку-то? Жулика – чтоб трава не росла на его могиле! – и след простыл. По всему аулу прокатился вопль: «Ай, ай! Ограбил! В тюрьму упек!» Но верно сказывают, что у беды семеро братьев. Едва подморозило, бутылки с водкой одна за другой полопались. Что за черт?! С каких пор стойкая белоголовка южных холодов испугалась? И тут обвел меня пройдоха вокруг пальца. Шприцем высосал горькую, а бутылки наполнил водой. Тем же шприцем через ту же дырку… Щелк-щелк на счетах, скрип-скрип на бумаге: убыток – семьсот пятьдесят семь рублей сорок шесть копеек! Кричу «Караул!» и бегу к спасителю буху. Помоги, посоветуй, не дай погибнуть, отец родной… Слава уму твоему, достопочтенный бух!.. Пусть недруги твои презренные у ног твоих валяются, а друзья на руках носят! Пусть едой твоей будет жирная конина, а питьем – шербет медовый! И решил мудрый бух: «Не дадим сироту в обиду. Всем аулом недостачу покроем». Так избавили аульчане головушку мою от верной каталажки.
Слава аллаху, опять сам себе хозяин. Никто не посмеет спросить: «А ты-то кто такой?» Иногда в порыве благодарных чувств хочется аульчан к себе в гости пригласить, плечи почтенных старцев чапаном новым укрыть. Только жалко дробить кругленькую сумму в кассе да сокращать поголовье личного скота. Э, ладно… Как-нибудь в другой раз. Вдруг подвернется какая-нибудь добыча…
Зимой, в ночь на четырнадцатое февраля, от обильного снегопада обвалился потолок в магазине. «На твоем челе печать невезения», – сокрушались одни. Другие радовались: «Еще повезло. Могло бы и задавить». Из рабкоопа, понятное дело, ревизор за ревизором. Опять покаяния, опять мольбы, слезы. Смилостивились кое-как. Посадили на автолавку: «Послужи-ка чабанам на отгонных участках».
От советчиков, конечно, отбоя нет. Молда, гостивший как раз в ауле, в бутылку полез.
– Что еще за свистопляска? Займешься когда-нибудь делом всерьез?!
– А как же? Всю жизнь об автолавке и мечтал!
– Посмотри на своих сверстников. Кто чабан, кто шахтер…
– Оставь! Умру, а в шахту не полезу, и в пустыне за овцами бродить не стану. А вот автолавка – как раз по мне. И не морочьте голову!