355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дукенбай Досжан » Шелковый путь » Текст книги (страница 1)
Шелковый путь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Шелковый путь"


Автор книги: Дукенбай Досжан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)

Дукенбай Досжанов




ШЕЛКОВЫЙ ПУТЬ
Роман
Перевод с казахского Г. Бельгера и М. Симашко


ЗАЧИН

Раскаленный горький ветер, ровно дующий по бесконечному Шелковому пути, на мгновение затаил дыхание. Солнце поднялось на длину аркана и нещадно обжигало потрескавшуюся от вековой жажды корку земли. Сразу запахло паленым. Застыли на бегу пегие кусты перекати-поля. Умолкли крохотные неугомонные воробьи, почти неразличимые среди серой полыни; исчезли, будто растаяли, растворились в зыбком мареве степные рябчики. Степь напоминала старую заскорузлую скотскую шкуру, казалось, жизнь давно покинула этот дикий, запущенный край. Зловещая тишина стояла кругом. Но вдруг у горизонта неслышной белоголовой змеей круто поднялся вихрь, взмыл, разросся, вскоре обернулся всадником. Сизым шлейфом потянулась, заклубилась за ним пыль. Стало видно, что это не всадник, а всего только одинокий конь. Но соловый скакун был оседлан, и на боках, крупе и шее его тускло белела соль. На передней луке по обе стороны висели два небольших барабана. Кони с походными барабанами доныне еще не встречались на просторах Атрабата. Лишь в лихую годину исконные обитатели степи – казахи привязывают барабаны – вестники беды – к седлу.

Соловый скакун неожиданно замер. То ли пот застлал ему глаза, то ли затосковал по хозяину, бог весть где нашедшему свою погибель, то ли усталость подкатила к точеным ногам – кто знает, только остановился, напрягся скакун и зычно заржал. Он ржал протяжно, тоскливо, втягивая брюхо. Может, померещились ему далекие тучные луга, прозрачные озера с белыми и черными непугаными лебедями, мирно сбившийся у поречья родной косяк… Столько тоски и печали было в этом ржанье, что от него, казалось, дрожь пробежала по пересохшей траве. Будто из задубевшего карная исторгались эти надрывные звуки, бесследно, безответно исчезая, угасая в знойном, пыльном воздухе. Бурая, выгоревшая, жарой истомленная степь равнодушно молчала. Соловый скакун попытался заржать еще раз, но силы покинули его, он тяжело повел боками, вытянул шею, начал яростно грызть удила. Но так и не смог опустить голову: поводья были крепко-накрепко привязаны за переднюю луку седла.

Сквозь розоватые хлопья пены поблескивали в лучах солнца серебряные удила. Кожаный нагрудник, шоры, подбородник узды, поводья были сплошь украшены мелкими бусинками яхонта. Сразу становилось ясно, что седло кипчакское: лука имела форму утиной головы. Оба барабана были целые, только туго натянутый сафьян выгорел и высох до белизны. Верхние обручи покрывало серебро, завязки шелковые; пышные кисти – коню по брюхо. На тороке трепыхался маленький изящный – тоже из шелка – колчанообразный мешочек для барабанных палочек. Сейчас он был пуст. Ременный подхвостник глубоко врезался в лошадиный крестец. Скакун был красив, статен; грива и хвост развевались, шелестели на ветру, будто шелк. Под седлом он, должно быть, ходил уже несколько дней. На ленчике бурела засохшая кровь…

Вздрогнули, опять заколыхались верхушки ковыля. Запел свою вечную заунывную песню упругий рыжий суховей. Встрепенулся и соловый конь, забил передним правым копытом. На неукротимую, буйную сестру свою реку Инжу-огуз[1]1
  Так в средние века кипчаки называли Сырдарью.


[Закрыть]
походила древняя степь Атрабата. И река порой так же неожиданно и ненадолго смиряет свой капризный, буйный нрав. Затихает она тогда и умиротворенно катит, будто баюкает кого-то, ласковые пышногрудые волны. А они что-то нежно нашептывают, воркуют, зовут к себе очарованно застывшие берега. Но берегам не угнаться за шаловливыми волнами. И потом, когда попадает река в широкие объятия мелководного русла-переката, она, могучая, строптивая, вовсе замирает, становится покорной, робкой, и ни одна морщинка не искажает гладь ее чела. Но обманчива эта покорность. Под неподвижной гладью таятся коварные воронки и пучина. Мудрено увидеть бурлящие, кипящие в глубине водовороты, захватывающие, заглатывающие даже самую неприметную, незаметную щепочку…

В этой первозданной дикой степи были тоже свои потайные водовороты. Мчались по ней распаленные страстью смерчи и вихри, метались бездомные странники устели-поле, величаво плыли, навевая смутные желания, причудливые миражи. Бесследно исчезали в бездонной степной пучине и мелкий сор, и большие судьбы. Так же нежданно вдруг исчез и одинокий скакун, точно тень проглотила крохотный лучик солнца. В одно мгновение скрыли белогривые вихри загадочное явление…

Кому это вздумалось нарушить вековечный сон Дешт-и-Кипчака? Кто решился посягнуть на мир и тишину этой необъятной степи? И кто был хозяин одинокого солового коня в дорогой сбруе и с окровавленным ленчиком? Может быть, близки страшные дни и вестник неотвратимой беды вот-вот ударит в гулкие походные барабаны?..

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Серебряным ликом своего народа

Не мог налюбоваться до часа рокового.

Надпись на таласском камне

1

Началось это на рассвете.

Большой город был еще погружен в сладкую предутреннюю дрему, и только тонкий гортанный голос муэдзина[2]2
  Муэдзин, или азанчи, – мулла, с вершины минарета призывающий мусульман к молитве.


[Закрыть]
словно висел в прозрачном воздухе. Самый тихий, мирный, безмятежный час суток, когда никакая злая сила не потревожит тайну на брачном ложе, не вспугнет чью-нибудь сокровенную мечту. Именно это время выбрали для беседы двое известных в городе мужей.

– Ты хорошо описал ратную жизнь моих доблестных предков. Сначала всевышний, потом я благодарен тебе! – Иланчик Кадырхан был заметно взволнован, однако быстро унял слабую дрожь в голосе. – Говаривали в старину: один голову к земле склоняет, но душой высок, другой голову к небу задирает, но помыслы его низменны. Я вижу, ты родился с душой высокой, с печатью вдохновения на челе. Да сопутствует тебе, мой светоч, во всем удача! Да, я благодарен тебе, – повторил он, все еще не успокоившись. Взгляд его не отрывался от рукописной книги в черном кожаном переплете, которая лежала на коленях учтиво сидевшего перед ним юноши. Книга казалась не в меру огромной, тяжеловесной. У правителя города и края сейчас были затуманенные глаза, мысли витали далеко. Виделись ему прославленные за пределами этой страны мастеровые – те, что сейчас на побережье великой Инжу-огуз отливают изразцовые кирпичи, обжигают высокой красоты кувшины, воздвигают на границах стены неприступных крепостей; вспомнились ему и неутомимые земледельцы-дехкане, всю жизнь не расстающиеся со свинцовой тяжести кетменями; вспомнились воинственные предки, которые, не задумываясь, клали свои головы в бесчисленных войнах. И тесно вдруг показалось правителю в просторном ханском дворце. Тяжкий вздох вырвался из его груди: «О предки мои, с кривыми клычами в руках! Вы отстояли некогда честь свою, не оставив ее под копытами несметной дикой орды, которая навалилась из-за восточных гор. Вы не позволили задохнуться славе в пыли, покрыться ржой, зарасти бурьяном забвения, а высоко подняли ее на своих острых пиках. Много веков прошло с тех пор, но деяния ваши чтут благодарные потомки. Вдохновенное перо этого юноши воплотило их в жемчужные строки стихов, запечатлело в этой книге на вечные времена. Бессмертие обрели вы на земле и в небесах!»

Прозорливость юного поэта, скромно поджавшего ноги на красном туркменском ковре, поразила Иланчика Кадырхана. Ему особенно льстили торжественные слова, как зачин песни, много раз повторяемые в поэтической летописи: «На небе – бог, на земле – хан ханов Иланчик Кадырхан». Казалось, они не имели отношения к ратным подвигам его знаменитых предков, однако ласкали слух и сердце. И пожалел сейчас правитель, что не распорядился созвать всех старейшин родов и не заставил их слушать проникновенные, возвышенные слова.

Но вот очнулся от дум Иланчик Кадырхан, оторвал глаза от книги. Поэт Хисамеддин только теперь по-настоящему разглядел грозного повелителя. Был хан могуч телом и возвышался на троне холмом. Морщины на широком лбу разгладились, и отчетливей обозначился у левого виска плотный, твердый, с большой палец величиной нарост. Кипчаки называли его «заячий альчик».

Существовало поверье: джигит, желающий узнать свою судьбу, должен проглотить заячий альчик, заговоренный волхвами-прорицателями. Через семь дней альчик проявлялся, как знамение рока, в виде нароста на лбу или на пятке. Нарост на лбу означал, что человека ждет счастливая судьба воина и радетеля родной земли. Нарост на пятке говорил, что он трус и презренный раб.

Через это испытание в годы легкомысленной юности прошел и Иланчик Кадырхан. Брови – лохматые, черные – срослись на переносице. Зрачки точно притаились, застыли в глазницах. В них порой вспыхивали огоньки, словно отблеск костра в темной ночи. Взгляд тяжелый, пронзительный. Повелитель знал об этом и потому – чтобы не сглазить – старался не смотреть прямо на детей и юных невест. Аккуратно подстриженные, тонкие, как крылья ласточки, усы, густая остроконечная борода на крупном овальном лице придавали ему суровое, властное выражение. Возраст хана определить было трудно. Грудь крутая, спина как щит, плечи прямые, на каждое сажай хоть по джигиту. Широкий, в два кулаша[3]3
  Кулаш – мера длины; расстояние между двумя вытянутыми в стороны руками.


[Закрыть]
, трон из слоновой кости еле вмещал богатырское тело повелителя.

Трон заскрипел. Иланчик Кадырхан, резко оборвав свои думы, устремил проницательный взгляд на молодого, но уже известного поэта, автора поэмы-дастана «Хикая», сыганактинца Хисамеддина.

– Продолжай! Я слушаю тебя, юный златоуст!

Повелителю не терпелось выслушать оставшиеся страницы первой главы поэтической летописи. Хисамеддин благоговейно погладил страницу тяжелого и большого, в сафьяновом переплете, фолианта, лежащего на коленях, и начал читать ровным глуховатым голосом. Читал он несколько врастяжку, на особый, «восточный» манер, и эти звуки, то отдаляясь, то нарастая, напоминали печальный и величавый напев древнего кобуза в руках странствующего сказителя.

То было собственное сочинение юного поэта Хисамеддина, в котором он в древней сказовой манере восхвалил досточтимых предков славного Иланчика, уповая в душе на щедрый дар повелителя.

Так начиналась первая глава этого восторженного дастана:

«Сын Тирека Тоган – я, младшего брата звали Черный Барс, жену – Тошаин. На небе – бог, на земле – хан ханов Иланчик Кадырхан. Слава его затмила и восход, и заход солнца.

В год обезьяны, в восьмой месяц, на шестой день потерял я улус – род свой. Жена вдовой осталась, в траур оделась, лицо себе с горя исцарапала. Сыновья осиротели. Верные слуги оплакивали меня, точно одинокая верблюдица – погибшего верблюжонка. Но небесному владыке понадобилась моя душа. И она вознеслась, отлетела. Простился я с суетой сует, которая жизнью земной зовется.

Трое сыновей и единственный младший брат, восхваляя мои походы и подвиги, книгу напишут. Если соизволит аллах, вы ее прочтете.

Вот что они могли бы поведать миру в Кожаной книге…

Сын Тирека Тоган – я, младшего брата звали Черный Барс, жену – Тошаин. Отец был прославленным батыром. Он владел тридцатью ок[4]4
  Ок – тысяча (по-древнекипчакски).


[Закрыть]
народа, а войско составляло семьдесят ок. На краю обширной степи настигла его стрела рока. Умертвил его коварный враг. Погиб батыр, сложив голову на кривой сабле, не достигнув цели желанной. Чтобы знойное солнце не коснулось тела, обернули его верные слуги тридцатью войлоками, навьючили на нара-дромадера, семь дней и ночей держали путь до родной земли. Перед смертью успел промолвить отец: «Сабля разорит народ».

Я рычал, как голодный тигренок. Но солнце по-прежнему всходило и заходило, и проплывали дни, как мираж в пустыне. Мир стоял на земле. Умножались, плодились тридцать ок народа и семьдесят ок войска. Раны зажили. Про беды забыли. Сила нарастала, точно половодье весеннее, которое никакой запрудой не удержать. Похотливые бабы волчицами выли. Батыры яростной да буйной силой наливались, точно бугаи в пору случки. Дети в войну играли, черепа врагов, в земле истлевшие, будто мячики пинали. Могильные холмы сооружали люди и некогда погибших громко оплакивали.

Делать было нечего. Решил я двинуться в поход.

В год свиньи оседлал боевого коня. Наставив двухаршинный меч в сторону луны, возглавил семьдесят ок войска, набранного со всех концов страны. Путь держали по солнцу. У батыров от долгой дороги сабли в ножнах ржой покрылись и языки во рту одеревенели. Прошли знойную пустыню, над которой и птицы, боясь опалить на солнце крылья, не летали. Реку Джейхун[5]5
  Древнекипчакское название Амударьи.


[Закрыть]
, над которой не плывут даже тучи, переплыли. Добрались наконец до страны Уструшана, до города Бунджикат, за железными воротами которого собрался разный сброд и нечестивцы.

Ханом их оказался некий Калаи Кахкаха, несусветный краснобай-пустобрех. Чалму на голову себе накрутил он высотой с коня, борода как у старого козла. Не хан – посмешище.

Предложил я ему: «Осушим чашу дружбы за одним дастарханом». Усмехнулся глупец: «Охотнее выпью чашу твоей крови». Обозвал меня по-всякому, посла моего под зад пнул. За крепость сломанную стрелу выбросил – знак непримиримой вражды. Эйе!

Сутки думал-размышлял, духов священных звал. Ночью услышал глас всеблагого – такой, какого ожидал: «Взломай крепость и руби непокорным головы!» Приказал я тогда, раб всевышнего, забить в парный походный барабан. Заревели карнаи. Обрушились мои воины, как голодные волки, на дерзкий город. Семь месяцев продолжалась осада. Я лишился тридцати ок войска. Навеки сомкнули веки мои батыры, отправились на тот свет, дрожа, перед чистилищем предстали.

И тогда приказал я Жагипару с тигриным сердцем и Огузу-Леопарду: «Ройте землю под крепостью!» В кротов превратились мои бесстрашные сарбазы. В сорока местах днем и ночью копали подземные ходы. И тихо, точно мыши, проникли в непокорный город и, обернувшись лютыми волками, терзали-рвали людей, как ошалевших баранов. Собственноручно зарубил я хана, выпустил поганую кровь. Чалму его повесил на придорожном столбе. Осталась от пустоголового Кахкаха юная невинная дочь Тошаин. Я почувствовал вожделение и взял ее в жены. Пир устроил небывалый. Погуляли мои сарбазы на славу. И брюхо, и похоть, и душу вволю потешили. Дорогой казной набили переметные сумки.

Подлые враги исподтишка толкнули Жагипара – Тигриное Сердце и Огуза-Леопарда в глубокий колодец Там с последним глотком воды и нашли они свою погибель. Врасплох застигли меня мерзавцы. От досады едва не отгрыз я свой палец. Сорок ок оставшегося войска в неутешном горе воткнули копья в землю. Головы склонили, плечи опустили. Говорят старики: «Потерял верных соратников – точно сам умер».

От недругов утешения и верности я не нашел.

Бросился ничком на землю, в тяжкую думу погрузился. Правильным посчитал – повернуть коня назад. Не то от безделья затоскуют мои батыры. По друзьям погибшим запечалятся… Из ханской казны забрал я все золото, из хранилищ – все зерно, в жены взял Тошаин, на длинном аркане, в кандалах погнал рабов. А сарбазам своим сказал: «Затосковал я по кровному хребту Харчуку[6]6
  Харчук – Каратау.


[Закрыть]
, по родной жемчужной реке Инжу. Сыновья, родившиеся после нашего похода, теперь уже поводья держат, а дочерей замуж повыдали… Подтяните потуже переднюю подпругу, ослабьте заднюю, как подобает перед дальней дорогой. Когда завтра из пучины выйдет полная луна, э-ге-ге… двинемся мы в путь на родину». Одинокий барабан пробил отбой.

Во сне всевышний дал мне знак. «Чтобы славный Жагипар с тигриным сердцем и Огуз, прозванный Леопардом, не испытывали тревоги на том свете, не оставляй в Бунджикате ни одного целого дома, истреби под корень все мужское племя». Что ж… Мы ведь покорные слуги всевышнего. Так и сделали. В пепелище все там превратили.

Прошли пустыню, где от зноя потрескались у коней копыта. Одолели множество перевалов через горы, недоступные даже соколам.

Хребет Харчук был отцом нашим, жемчужная Инжу – матерью. Почтенный белобородый старец встретил нас с посохом в руке, мать – с молодым охлажденным кумысом. Сорок ок сарбазов встретились с родными, словно заблудившиеся ягнята с родной отарой. Слезами радости и горя обливались. Неутешным вдовам всем поровну роздал я добычу. К каждому порогу привязал раба. Каждый воин получил по пленнице. Слава моя по всей степи гремела. Душа моя ликовала в орлиной выси. Недруги хвосты поджали, к полам чапана моего припадали.

Иланчика назначил я правителем Большого Сагына. Средний Сагын отдал Огулу – Черному Барсу. Младший Сагын[7]7
  Названия древних городов. Развалины и курганы на их месте сохранились поныне.


[Закрыть]
доверил батыру Ошакбаю. Так поделив свои владения, остался сам в Отраре. На мне лежали заботы о Великом кагане.

Прошли годы. Окрепли копыта у крылатых коней – тулпаров. Малые дети подросли, мечи в ножнах затупились. На мягких постелях батыры жирели. Бабьи ласки им надоели, от скуки души дряхлели.

Потянуло к крови. К удали бесшабашной. К набегам диким.

Позвал я прорицателя-балгера. Полистал тот священную книгу, изрек: «Там, где восходит солнце, простирается страна моголов. У девушек их глаза что черная смородина. На щеках пламенеет румянец. Женщины поджарые, тонкие, легкие, как ременная тесьма. Мужчины рослые, долговязые. Золота там больше, чем песка в Каракумах, чем воды в реке Инжу». Прекрасно!

Приказал я забить в походные барабаны. И обратился к своему народу: «Поведу я восемьдесят ок войска в страну моголов. Пусть каждый кипчакский воин наденет на голову черный колпак, дабы легче было отличать друг друга от врагов. А коням подвязать хвосты».

Оседлали коней. Выступили. Из-за черных колпаков люди прозвали нас каракалпаками. Зазвенели колокольчиками стремена. Преодолели снежные горы. Потом долго плутали по не имеющей конца степи. Год собаки провели бездомными псами. У сарбазов от голода кишки в животе склеились, а рабыни все повымерли. Шенкеля до крови натерли, штаны до дыр прошоркали, у коней копыта сбились, войско поредело.

Эйе! Наконец-то враг показался.

Смотрю: мужчины вовсе не рослые, а коренастые, кряжистые, точно быки бодливые. Обезглавил балгера за ложные предсказания. Поистине: провидца враг врасплох застигнет, расчетливого мор погубит.

Хан их и вправду оказался громадиной по кличке Туйе-палван, что означает «богатырь-верблюд». Предложил я ему в знак мира кумыс попить из одного торсука. «Крови твоей испить желаю», – ответил этот наглец.

Приказал на этот раз ударить в одинокий барабан. Выстроил я рать – восемьдесят ок каракалпаков. Враг встал напротив. «Единоборство!» – рявкнул Туйе-палван. «Единоборство!» – согласился я. Издревле существует этот доблестный обычай. Помянул я добрым словом духов, надел на голову шлем, облачился в кольчугу. Сел на верного Торттагана, коня своего.

Туйе-палван взгромоздился на дикого дромадера. Нар ронял хлопья пены, брызгал липкой слюной. На грудь и на спину хан повесил по щиту, голову сунул в чугунный котел, стал вроде черепахи. В руку взял громадную палицу, налитую свинцом.

Гул в степи стоял – земля качалась. Но тут вдруг разом все умолкли, дыхание затаили.

И начался жестокий поединок.

Выставив змеиноголовое длинное копье, обрушился я на врага. Под копытами моего скакуна земля прогибалась, пыль столбом поднялась, заклубилась. От рева дикого дромадера травы клонились. Волчком завертелся мой Торттаган, ловко уклоняясь от свинцовой палицы. Я нацелился копьем, слегка царапнул врага возле паха. Но сущим дьяволом оказался Туйе-палван. Размахивал палицей налево-направо и сломал-таки мое копье. Конь в пыли задохнулся. Кровь у меня брызнула. Левая рука плетью повисла.

Взывая к духам, подскочил мой младший брат Черный Барс, сунул мне в руку меч. У Туйе-палвана, должно быть, мышцы свело. Он плевался кровью, выронил палицу, схватил пику. Я еще раз помянул дух предков.

Как пчелиный рой гудело войско. Схватка продолжалась.

Лопнула на мне кольчуга, рассыпались железные кольца. Зато у дромадера подгибались ноги. Туйе-палван сделал дальний выпад пикой, но я припал к гриве коня, увернулся, мечом отбился. Закачался верблюд, на колени опустился, слетел с врага передний щит, и я, изловчившись, всадил меч в поганое брюхо Туйе-палвана. Лопнуло оно, как переспелый арбуз, внутренности вывалились.

Но он был дьяволом, этот монгольский хан! Уже падая с дромадера, успел вонзить острую пику мне под мышку. Я замахнулся еще раз, и дернулся Туйе-палван, рухнул камнем к ногам одногорбого верблюда. Вот она, желанная победа!

Восемьдесят ок сарбазов в черных колпаках, ждавшие исхода поединка, с ревом обрушились на растерявшихся врагов, смяли их ряды.

Я припал к гриве. Единственный брат мой Черный Барс с воплем подскочил ко мне, подставил плечо. Перед глазами моими поплыли синие хребты Харчука, полноводная жемчужная Инжу. Я уставился вдаль, надеясь увидеть за горизонтом краешек родной земли, но ничего не увидел, сполз с коня. Конец вражьей пики все еще торчал под мышкой. Никто не мог его вытащить. И я понял: настал мой конец, вот-вот оборвется дыхание и предстану я перед всевышним.

Облачится жена в черные одежды, неутешными слезами обольется. Сыновей назовут сиротами. И будет мой народ оплакивать меня, как верблюдица – погибшего верблюжонка.

С предсмертными словами к Черному Барсу тогда я обратился: «О народе своем позаботься. Пусть не знает беды-печали. Тошаин возьми себе, остальных жен раздай батырам. Я всего лишился: земли и воды. Сорока трех лет от роду навеки прощаюсь с хребтами Харчука и жемчужными волнами Инжу. Во имя чести и славы умертвил я девятнадцать славных мужей. Храбрость моя стала молитвенной песней в устах правоверных. Великий каган свой тебе завещаю…»

Так завершилась первая глава восторженного дастана, написанного юным поэтом Хисамеддином во славу всесильного повелителя Иланчика Кадырхана…

Мелодичный ровный голос поэта, гулким эхом в последний раз отозвавшись в просторном дворце, оборвался, умолк. Длинный сказ о минувшем, запечатленный на пожелтевших страницах Кожаной книги, звучал в его сердце. Благоговейная тишина воцарилась в Гумбез Сарае. Поэт медленно закрыл книгу, лежавшую на коленях, опять провел рукой по сафьяновому переплету, протер повлажневшие глаза краешком чалмы, смущенно откашлялся, скрывая волнение.

Хисамеддин был уроженец Сыгынака, что южнее Отpapa, у самого устья Инжу. Там, на сизых от пыли улицах, где самозабвенно гонял он недавно шелудивых собак и где нудные муллы из медресе не однажды таскали его за уши, будущий поэт провел свое детство. С малых лет преклонялся он перед мудрецами. Едва выучив арабскую грамоту, стал сочинять стишки, скрипя гусиным пером по бумаге. Вскоре имя юного стихотворца стало популярным. Ему сейчас немногим больше полутора мушель[8]8
  Myшель – срок в двенадцать лет по древнему кипчакскому летосчислению.


[Закрыть]
, кости еще не окрепли, и телом он нежен и гладок, как молодой, молочный телок. Лоб высокий, выпуклый; нос с небольшой горбинкой; лицо узкое, продолговатое. Сидит он всегда в неподвижной позе, ссутулясь и чуть свесив голову. Очень учтив, редко смотрит в глаза собеседника. И сейчас он задумчиво уставился на свое колено, всем своим обликом напоминая молодого насытившегося ястребка, блаженно греющегося в лучах солнца на кустике колючего чингиля.

Повелитель явно был доволен юным поэтом. Он сказал:

– Дарю себе коня-тулпара, обгоняющего ветер, а в придачу охотничьего сокола, видящего волка за тридевять земель. И пусть не покинет тебя вдохновение. Будешь слагать стихи, писать книги. Останешься здесь, в Отраре, в моем дворце Гумбез Сарае!

Хисамеддин, склонив набок голову, задумался. Взгляд он лишь перевел на другое колено.

– О всемилостивый повелитель! Не нужны мне ни белогрудый сокол, чьи когти рассекают ветку таволги, ни быстроногий тулпар, чьи копыта дробят камень. Есть у меня одно сокровенное желание: разрешите мне доступ к самому ценному, что есть в Гумбез Сарае, – прославленной библиотеке великого Абу-Насра, который известен в мире по названию этого края – аль-Фараби.

Дрогнул, сразу набух кровью «заячий альчик» на лбу Иланчика Кадырхана. Никак не ждал он такого ответа от юноши. «Да-а… Гумбез Сарай скрывает в себе немало тайн, его подземные комнаты полны сокровищ, а по хранилищам бродят в длиннополых чапанах познавшие все науки мудрецы. Книгам здешним и вовсе цены нет. Одно перечисление их названий займет столько времени, сколько необходимо, чтобы зарезать и расчленить на части туши трех верблюдов. Это здесь хранятся древние тюркские летописи, обтянутые бараньими шкурами; надписи на пожелтевших от времени лопатках быков, арабские дастаны, киссы[9]9
  Поэтические сказания религиозного характера.


[Закрыть]
, написанные на светлой коже куланов; индийские книги, украшенные рыбьей чешуей; тюркские инжили, назарейские свитки, вязь на бересте северных народов, иудейские письмена, камни, исписанные непонятными, забытыми знаками; папирусы фараонов из страны Миср, глиняные плитки из стран Ирака и многое другое. Есть книги, громадные, точно сундук, на языках пехлеви, фарси, румийцев, иудеев и согдийцев; они недоступны простым людям, непосильны они и для обычных мулл, за многие годы с трудом осиливших афтиек[10]10
  Первоначальная мусульманская грамота.


[Закрыть]
, глубокий смысл их понятен лишь немногим мужам, посвятившим жизнь изучению разных наук. Когда жил и творил в Отраре великий тюрк Абу-Наср Мухаммед ибн Мухаммед Тархан аль-Фараби, поражавший мир глубиной мысли, широтой познания и прозорливостью, сюда со всех концов света стекались вместе с караванами книги и драгоценные рукописи. Сколько ученых факиров вышло из Отрарского медресе, познавших истину и тайну бытия! А помимо их сколько было здесь всегда волхвов, жрецов, баксы, врачевателей и прорицателей в прохладных, мрачноватых кельях – худжрах под Гумбез Сараем!

Бывало, раскрывали они громоздкие священные книги, наблюдали движение небесных тел и предсказывали: «А в таком-то году неслыханная беда нагрянет, по щетки коням прольется людская кровь. В таком-то году обрушится босоногий жуткий джут[11]11
  Джут – бескормица, мор.


[Закрыть]
, люди с голоду начнут поедать змеиные яйца». И часто сбывались эти недобрые пророчества…

Думая об этом, Иланчик Кадырхан чувствовал, как кровь приливает к голове и охватывает его странная грусть. Он испытывал и тайную гордость, и волнение, и безмерную свою ответственность перед памятью предков и за будущее потомков.

«Значит, этого юного поэта влекут древние книги…»

Кадырхан запахнул полы своего длинного вышитого золотом и отделанного парчой чапана. Под густыми бровями блеснули на мгновение два живых огонька.

– Пусть исполнится твое желание, юноша!

Было это по хиджре в шестьсот четырнадцатом году в месяц Раби-ахир, по кипчакскому летосчислению в год коровы в месяц кукушки, по юлианскому календарю в апреле одна тысяча двести семнадцатого года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю