Текст книги "Шелковый путь"
Автор книги: Дукенбай Досжан
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц)
На родины каганского сына собралась тьма-тьмущая народу. Каган устроил большую айналма-байгу – скачки по кругу. Первый приз – десяток крепких рабов и девушка с богатым приданым – предназначался хозяину лучшего скакуна. Ошакбай понял: настал самый подходящий момент для осуществления задуманного намерения. Он начал готовиться к побегу. Первым делом он выпил прокисшее молоко из старого кожаного торсука, тщательно вымыл и высушил его. Потом подвязал торсук под рваный халат и стал вертеться возле казанов и подавальщиков. Ему удалось пристроиться к разносчикам сорпы и, таким образом, незаметно стащить с подносов несколько кусков мяса, которые он тут же запихивал в торсук. В тот день, когда торсук округлился боками, кончилась байга.
Ошакбай приглядывался к юртам, поставленным для высоких гостей, слонялся возле коновязи, растянувшейся на три версты. Каганские охранники-торгауты были тоже начеку. Они сковали слуг и смотрели в оба, даже близко не подпуская посторонних к нарядным юртам. Прислугу меняли дважды в день. Коротконогие, низкорослые лошадки торгаутов не привлекали Ошакбая. На них далеко не ускачешь. Для побега ему нужен быстрый и выносливый скакун. Такие бывают лишь у сановитых гостей, приехавших к кагану издалека. Если удастся вывести такого скакуна и с места пустить его вскачь наперегонки с ветром, тогда – да благословит его аллах! – он наверняка вырвется из плена.
На его глазах случилось ужасное. Кто-то кинжалом полоснул по горлу пегого жеребца, пришедшего первым на скачках. Конь рухнул, забился. Начался переполох. Ошакбай со всех ног кинулся прочь. Чуть замешкайся – несдобровать бы ему. Хозяин призового коня завопил дурным голосом, потребовал выдать ему убийцу и заплатить мзду. В исступлении он тут же заколол незадачливого коневода. От досады и ярости Ошакбай завыл, поняв, что в этой суматохе ему теперь уже не удастся выкрасть хорошего коня, а значит, не осуществится задуманный побег. Затравленно озираясь, бежал он между бесчисленными юртами, лачугами, конями. Ему казалось, что он вдруг попал в собачью свору в пору весенней случки.
В последний день грандиозного степного пира, на рассвете, у коновязи наконец воцарилась тишина. Тысячи отборных скакунов, составленные в тесный ряд, благодушно дремали. Ошакбай неслышно подкрался к поджарому сивому коню, которого облюбовал накануне. Конь долго стоял на выстойке, был хорошо тренирован. Он крепко упирался в землю тонкими и стройными, как черенок копья, ногами. Жидкие грива и хвост струились шелком. Коневод неотлучно торчал возле коня, точно кол. То ли был напуган тем кровавым случаем, то ли дорожил им больше, чем зеницей ока. Даже в сладкий предутренний час не позволял себе коневод вздремнуть или хотя бы на шаг отойти от коновязи. Между тем начинало светать, и Ошакбай понял: дальше ждать уже нет смысла.
Он решил рискнуть. Не сгибая колен, держась в тени, Ошакбай пошел вперед. Можно б было ползком, точно кошка, подкрасться между точеными конскими ногами, но лошадь – животное чуткое, пугливое. Не мудрено невзначай переполошить всех лошадей на трех-верстовой коновязи. Тогда они в два счета раздавят тебя копытами. Надо, чтобы лошади узнали, учуяли в нем человека, только в таком случае возможно хорониться за ними. Задача Ошакбая осложнилась: надо было усыпить бдительность коневодов и одновременно не вспугнуть лошадей. Когда он приблизился на расстояние броска, скакун навострил камышиные уши, проявил беспокойство. Чуткий коневод обернулся. Ошакбай упал ничком, вобрал голову в плечи, затаил дыхание. Коневод – чтоб земля его проглотила! – протер глаза, начал пристально оглядываться вокруг. Медлить теперь уже становилось опасным.
Судорожно стиснув рукоять заготовленного ножа, Ошакбай одним прыжком настиг коневода. Бедняга и рта не успел раскрыть. Раскинул руки, упал наземь, но тут же увернулся и мгновенно поднялся на ноги. Они сцепились, как борцы во время схватки на ковре. Кони встревожились, нервно перебирали ногами. Ошакбай изловчился и ножом перерезал чембур скакуна. Коневод только теперь заметил нож, обомлел от страха и сник, рухнул к ногам, будто куль. Предутреннюю тишину расколол его отчаянный вопль. Держа повод, Ошакбай выпрямился и увидел, как на крик заспешили со всех сторон конюхи и охранники. В следующее мгновение он отвязал повод от луки, вспрыгнул в седло. Несколько рук потянулись к его ногам, но он успел ударить скакуна и вырвался, выскочил из кольца, точно молния сквозь черные тучи. Вслед неслись крики, свист, вопли.
Солнце только выглянуло из-за горизонта, и Ошакбай сразу увидел всполошившихся монголов, спешно собиравшихся в погоню. Казалось, в тихий, безмятежный аул проник какой-то опасный джинн, которого пыталась выгнать толпа исступленных бахсы-шаманов. Из этого пестрого клубка-смерча, из адового пламени вырвался одинокий всадник, и за ним бешеным наметом понеслась погоня. Теперь по степи мчались, клубясь, цепочкой пыльные вихри…
Ошакбай ушел от погони, оставив ее за голубоватой дымкой марева. Он не ошибся в выборе коня – поджарый скакун был из редкой породы тулпаров. Конь привык к неистовым и долгим скачкам по бурой бескрайней кипчакской степи. Теперь летел он птицей, лишь изредка касаясь копытами земли. Грудь и шея его раздулись, наполненные встречным ветром, мышцы разогрелись, нервное возбуждение спало. Низкорослые, невзрачные, кургузые монгольские лошаденки быстро выдохлись, запарились и перешли на волчью трусцу. К обеду, заморенные вконец, они уже еле плелись понурым шагом. Лишь несколько всадников продолжали настойчиво преследовать Ошакбая. Вероятно, то были слуги хозяина коня – то ли джунгары, то ли кипчаки или же уйгуры. Иногда они исчезали, и Ошакбаю казалось, что теперь-то они отстали безнадежно, но вскоре всадники вновь появлялись из-за холма или перевала, совсем рядом. Было ясно, что они хорошо знакомы с этими местами и знают, где и каким образом можно сократить путь.
«Хоть бы скорее стемнело!» – твердил про себя беглец.
Бока его коня покрылись пеной. Наступила пора послеполуденного намаза, и скакать без передышки под палящим солнцем было трудно даже для опытного призового скакуна. Через некоторое время под брюхом коня пробежала дрожь, он начал фыркать, сбиваться с шага. То был тревожный признак. Конь норовил перейти на рысь или трусцу. Аллюр его стал неровным. Такой аллюр кипчаки сравнивают с прокисающим молоком: уже не свежее, но еще и не простокваша. Эдак скакун долго не выдержит, а может и совершенно сойти с пути. Ошакбай оглянулся. Погоня маячила у горизонта, растянувшись длинной журавлиной стаей, зато передовой всадник спускался ему наперерез по склону перевала.
Ошакбай ехал теперь вдоль оврага. На дне его журчал родник, и он остановился, спешился. Но коня поить не стал. Еле доковылял он на онемевших ногах до воды, сорвал с головы платок, намочил его и обтер потные бока, круп, брюхо, шею скакуна. Обтирал долго, старательно, часто мочил платок в студеной воде. Конь морщил кожу, вздрагивал, довольно всхрапывал. Мышцы его остыли и упруго перекатывались под влажной кожей. Беглец поводил коня взад-вперед. Ему тоже нестерпимо хотелось пить, припав к прозрачной струе родника. Во рту давно уже пересохло, но было некогда, надо было скорее остудить разгоряченного скакуна. Конь то и дело останавливался, широко расставляя ноги, тужился и вновь ходил взад-вперед. Это повторялось несколько раз, пока наконец ему удалось облегчиться. Ошакбай радостно вздохнул. Теперь можно было продолжать путь.
Он привязал чембур к поясу и, ничком упав в траву на берегу ручейка, окунулся лицом в воду. Пил, долго, жадно, до ломоты в зубах. Он чувствовал, как приятная прохлада растекалась по жилам, нежила душу, навевала желание лежать вот так, раскинув руки-ноги, на мягкой, сочной траве. Сердце стучало размеренно, громко – тук-тук-тук. Закрыть бы сейчас глаза, расслабиться, забыть все горе, все муки, не думать про погоню, про то, что еще ждет его впереди. Устал он, измучился. Тук-тук-тук. Точно из-под земли доносится гулкий стук. Неужели так громко бьется его сердце?
Топот копыт приближался, нарастал.
Ошакбай поднялся. Громадина бородач на такой же большой гнедой, лошади ехал прямо к нему. Из-под насупленных бровей мстительно поблескивали белесые глаза. Ошакбай быстро вдел коню удила, вскочил в седло и с места пустился в карьер. Прямо под ногой, возле стремени просвистела стрела. Мгновением раньше она могла бы сразить беглеца. Бородач завопил во все горло. Видимо, это был сам хозяин скакуна.
И следующие стрелы не достигли цели. Ошакбай лишь слышал за спиной их зловещий свист. «О алла!
Хоть бы скорее вечерело! Удастся ли мне скрыться в песках под покровом ночи?!»
Из-под копыт коня камнем взлетали жаворонки. Они мгновенно взмывали ввысь и заводили самозабвенную трель. В самый зной они бы не осмелились подняться в воздух, а прятались бы в кустах, в спасительной тени. Жара заметно спала, воздух стал мягок, как хорошо взболтанный кумыс. Шенкеля горели, натертые до кровоподтеков, глаза застилал соленый пот. Грубый, заскорузлый халат, надетый на голое тело, впивался жесткой щетиной в разодранную кожу. Живот впал, присох к позвоночнику. Более суток зубы не ощущали твердой пищи, и только теперь он вспомнил про торсук, болтающийся на боку. Развязал бечевку, достал кусок мяса, начал его остервенело рвать зубами. Понял: заскорузлая верблюжатина. Казалось, во рту было не мясо, а кусок бересты. Скулы свело, в животе заныло, словно там сидел голодный зверь. Ошакбай с досадой выплюнул твердый кусок и запихал себе в рот другой. Попалась конина. Он проглотил ее, не дожевав…
Прямо перед ним неожиданно открылся аул. Сердце от страха подскочило к горлу. В аулах встречаются пустоголовые забияки, которым доставляет удовольствие погнаться за беглецом. Не дай бог нарваться на таких. Но поворачивать в сторону было уже поздно. Ошакбай решил галопом проскочить через аул.
Заметив юрты, бородач позади его завопил: «Аттан! Аттан! Держите!» Выскочило несколько джигитов. Ошакбай понял: стычки не миновать. Неподалеку старуха пряла пряжу, соорудив над головой тень из трех жердей, накрытых шкурой. На всем скаку он вырвал одну жердину, с размаху обеими руками сломал ее о седло, оставив у себя толстый конец. Получилось подобие дубины. Отдохнувший скакун стремительно поднялся на косогор. Ошакбай попридержал его, стал поджидать бородача. Тот, должно быть, понадеялся на свою силу, а может быть, кончились стрелы, так что, вытащив из-под колена дубину, он с ревом бросился на беглеца. Вспыхнула короткая стычка. Ошакбай успел загородить голову жердиной. Дубина, залитая свинцом, опустилась со страшной силой. Ладонь Ошакбая горела, как обожженная, заныло плечо. Бородач по инерции проскочил мимо, и беглец, выиграв момент, поскакал рядом, бок о бок. Испытанным приемом копейщика он ткнул жердиной врага слева в грудь. Удар был неожиданный и сильный. У бородача расширились глаза, закатились под лоб. Лицо его сразу посерело, точно выцветший чапан, и он застыл в странной позе, как от удара копытом. Когда Ошакбай круто развернул коня, то увидел, что противник медленно заваливается набок, скатывается с седла… Ранней весной на деревьях, бывает, нежатся на солнце змеи. Они долго висят вниз головой, цепляясь хвостом за ветку, а потом вдруг медленно срываются вниз, оставляя на дереве дряблые шкуры. Тяжело спадавший с рослой гнедой лошади бородач напомнил Ошакбаю такую змею. Свинцовая дубина выпала из деревенеющих рук, щит отлетел в сторону, а сам хозяин тяжело рухнул на землю. Пустой колчан остался болтаться на луке. Ошакбай поскакал прочь, уводя на поводу рослого гнедого коня…
Остальные преследователи, растерянные, ошеломленные, подскакали, столпились вокруг бородача, торопливо спешились. Послышался скорбный вопль, похожий на плач по мертвому. Никто уже не решался преследовать дерзкого кипчака. То ли побоялись, то ли поняли, что дальнейшая погоня бессмысленна. Такой дорого возьмет за свою жизнь. Погоня отстала, двинулась обратно. С воем, плачем, проклятиями.
Теперь Ошакбай ехал о-двуконь. Попеременно пересаживаясь то на одного, то на другого коня, он ровной рысью продолжал путь. Казалось, не будет конца и края пустынному пространству. Солнце зашло. Из мрачной пучины за горизонтом всплыла полная луна. Ковыль застыл в задумчивости. Безбрежные дали, днем колыхавшиеся волнами, теперь успокоились, погружаясь в сон. Какая-то умиротворенность разлилась по степи. Еще недавно обжигающий зной резко спал, раскаленный пустынный ветер затих, травы смиренно застыли, как конская грива, приглаженная широкой мозолистой ладонью. Нехотя покачивался лишь пырей у щеток скакунов. Только теперь почувствовал беглец страшную усталость. Однако не было видно ни дерева, ни холмика, где бы он мог устроиться на ночлег. На плоской как доска равнине отдыхать опасно. Он покружил еще, высматривая место для лежбища, так ничего и не нашел и спешился. Поводьями узды он спутал, как треножником, коней, уселся на пырей, развязал торсук, пожевал немного мяса. Потом улегся, подложив под голову седло.
Мириады звезд роились над головой. Сердце его сжалось от тоски. Он попытался заплакать, облегчить душу слезами, но слезы не шли. Сердце зачерствело от суровой жизни и горя. Суждено ли ему еще увидеть шумный, славный город Отрар? Суждено ли ему испить воды мутной Арыси и жемчужной Инжу? Ой-хой, все вспомнилось ему: и громадные зевластые сомы, подстерегавшие на отмели у водопоя ягнят; и полосатые дыни, звонко лопающиеся от спелости на бахчах; и дехканин, скрипучим чигирем качающий воду; и зловредные старухи, всю ночь не смыкая глаз сторожащие своих соблазнительных дочерей и внучек; и даже колючки родных мест, которые в детстве занозой впивались в пятки. Нещадный зной родных мест, от которого, бывало, кровь шла носом, был сейчас Ошакбаю милее любой прохлады. Каждый день на родной земле был чем-то примечателен. Многолюдные пиршества будоражили степь. За ними, как правило, следовали борьба прославленных силачей – палванов, состязания музыкантов – кюйши, соревнование ненасытных обжор и зычноголосых жарапазанчи – исполнителей обрядовых песен, представления сыпы, шутов, скоморохов – кызыкчи. А потом бывали еще степные рыцари, щеголи, краса и радость кочевого люда, – серэ! В молодости Ошакбаю приходилось видеть одного…
Однажды отец поднялся спозаранок и всех разбудил: «Приезжает серэ!» Был пригнан скот для заклания, приглашены старики, поставлена – после долгих разговоров – восьмистворчатая белая юрта для редкого гостя. На караульный холм отправили дозорного. Вскоре все было готово к встрече: скотина зарезана, кумыс взболтан в кожаных мешках, кымран – квашеное верблюжье молоко – перелит в чистые тыквенные бутыли. А гостя все нет и нет.
К вечеру вернулся дозорный. Глаза его покраснели от напряжения. «Никого не видать, – доложил он. – Далеко кто-то маячит на верблюде». Отец Ошакбая приуныл. «Как же так? Неужели серэ не пожелал удостоить своим вниманием аул батыра? Неужели проехал мимо?..» Старики зароптали: «Э, времена-а!.. Эдак и с голоду околеешь…» И разошлись по домам. Со склона холма спускался путник на верблюде. Верблюд уныло ревел, и все думали: пастух-верблюжатник. Путник подъехал к аулу, опустил на колени невзрачного молодого верблюда, спешился. Глянули повнимательнее, а на путнике красивый, золотом расшитый чапан, на круглой, мехом отороченной шапке сверкает яхонт. Ба! Да это же сам серэ! Рослый, стройный, с гордой осанкой. Вот те раз! Отец, спотыкаясь, побежал навстречу, учтиво протянул обе руки и, низко кланяясь, повел почетного гостя к просторной белой юрте. Ошакбай галопом помчался звать аульных стариков. Весть о приезде серэ мгновенно облетела все юрты.
– Оу, что это за серэ?! Он ведь должен ехать на арабском скакуне, покрытом белой попоной с кистями, в сопровождении чинной свиты. А этот притрусил на чахлом ревущем верблюжонке!
– Пес его знает!
– А говорили, будто сам Иланчик Кадырхан подарил ему быстроногого тулпара, за которого отдал пять прекрасных наложниц.
– Сейчас даже последняя собака на приличной лошади разъезжает. А этот оседлал паршивого верблюжонка, точно скупердяй-торгаш из Хорезма. Какой срам для серэ!
Так говорили недоумевавшие люди. Кривотолкам и сплетням положил конец сам серэ. Поглаживая черные блестящие усы, попивая кумыс на дорогих коврах и одеялах, он сказал: «Подо мной был тонконогий скакун, дар отрарского повелителя. По пути откуда ни возьмись встретился настоятель усыпальницы Арыстанбаба… Пожаловался бедняга. За всю жизнь, говорит, ни разу не ездил на хорошей лошади. Растрогался я. Ну и отдал скакуна. Пересел на верблюжонка. Э… вся эта мишура жизни не стоит пяти безмятежных дней!..»
Люди, пораженные такой щедростью, покачали головами, пощелкали языками.
– Аи да серэ! Вот истинная милость!
– Да-а-а… Благородное сердце у серэ!
В ауле Ошакбая серэ прогостевал тогда пять дней. Он ел, пил, забавлял народ и веселился сам. Вечерами, аккомпанируя себе на домбре, пел речитативом речения мудрых людей древности, рассказывал философские притчи, утверждавшие, что богатство – призрак, мираж, кизяк, разбросанный по степи, что единственная ценность в жизни – свободный дух. Ночи напролет пел он песни, играл кюи, гулял с джигитами и девушками, а днем отсыпался. В последний день перед отъездом он отвел душу за долгой беседой с отцом Ошакбая. «Есть у меня иноходец, которого берег для единственного сына. Дарю его тебе. Еще возьми у меня косяк лошадей. Да сопутствуют тебе всюду слава и почет!» – сказал благородный отец, благословляя серэ. Старый предводитель войска и молодой, пылкий серэ обнялись в знак верности грудь в грудь. «Да будем друг другу опорой в тяжкий час!» – так поклялись они на прощанье…
Клятву свою серэ сдержал. В студеную зиму, когда гулко ухал лед на Инжу, серэ со своей многочисленной свитой прискакал – с плачем и воплями, как положено по обычаю, – на похороны отца. Он проводил старого батыра в последний путь, бросил в его могилу ком земли. Все драгоценности, которыми была украшена его одежда, серэ пожертвовал на поминки. С того дня Ошакбай больше не видел прославленного воина-серэ. Много лет спустя до него дошли слухи, будто тот погиб с голоду во время джута, разъезжая по аулам северных кипчаков…
Теперь в ночной, безлюдной степи одинокий Ошакбай с печалью вспоминал эти давние события. Глаза его смыкались, тело сковывала дрема, а потом сразу навалился тяжелый сон. Спал он долго, крепко. С трудом проснулся на рассвете от тревожного, громкого фырканья лошадей. Голова все еще клонилась к груди, лицо опухло, кости ныли, словно от побоев. Он никак не мог прийти в себя после мучительного сна.
Приснилась ему красавица Баршын. Она была вся в черном. «Сними траур, – умолял он. – Видишь, я ведь живой-здоровый». Баршын, почему-то не соглашаясь с ним, молча и печально покачала головой. Потом показала рукой на восток, в сторону горы Карагау, простиравшейся поперек степи. Он посмотрел туда и ужаснулся: черной тучей спускалось с черной горы вражеское войско. Похолодев, он поискал вокруг себя Баршын, но она исчезла без следа. Он заметался, не зная, в какую сторону бежать. А враг неумолимо надвигался, и Ошакбай уже чувствовал за спиной мертвящее дыхание.
Послышался грохот барабанов. Он оглянулся. Баршын сидела на огромном тулпаре и, попеременно взмахивая руками, яростно била в два призывных барабана, висевшие на передней луке седла. Ленчики были в крови. Грохот нарастал. Так-так-так. Та-та-та. Ошакбай, чуя беду, поискал возле себя коня. А он ушел далеко, Ошакбай, спотыкаясь, задыхаясь, побежал к коню, ухватился за повод, вскочил в седло, ударил коня пятками. Тулпар не шевельнулся. Стоял как вкопанный. Ах, черт! Оказалось, что не сняты путы… «Так-так-так!» – грохотали барабаны. «Та-та-та-та!» – отзывалось эхо. Казалось, сейчас расколется голова. Он лихорадочно развязал путы, вскочил в седло и вдруг что-то вспомнил. Обернувшись, он крикнул Баршын, скакавшей по кругу:
«Остановись! Слезь! Под тобой тот самый таинственный конь – предвестник беды с двумя барабанами на луке седла! Мы ведь ищем его! Это не конь – оборотень! Черное горе! Беда-а!..»
Долго сидел на земле Ошакбай, растерянный и подавленный, вспоминая тягостный сон. Нельзя было больше мешкать. Все заметней светало. С трудом, шатаясь, он поднялся, распутал ноги коней, оседлал одного, другого повел на поводу и трусцой поехал вслед за тускневшим на западе месяцем. Ошакбай знал, что только эта дорога приведет его в благословенную страну Дешт-и-Кипчак…