355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дукенбай Досжан » Шелковый путь » Текст книги (страница 30)
Шелковый путь
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Шелковый путь"


Автор книги: Дукенбай Досжан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)

– Не хотелось мне утруждать тебя, видит бог, да не к кому больше идти, – начала матушка Кунимпатша, едва сдерживая ярость. – У молодых просить стыдно, язык не поворачивается. А мы ведь сверстники. Помоги ближнему, ведь ты у нас теперь слуга аллаха. Когда мой Куанжан, бог даст, приедет и станет большим начальником, с первой же его получки куплю чапан и накину на твои плечи.

– Кто его знает, ох, кто его знает, – стал возражать старичок Есиркеп, – вернется ли сюда Куандык или нос задерет и останется в городе, женившись на какой-нибудь Марусе, которая бегает в куцей юбке. Чего он там застрял? Что это за бесконечная учеба, для которой мало оказалось пятнадцати лет?

– Полно болтать, помело! Из ума выжил, что ли? – взорвалась Старуха. – Придет время – женится малый, сама женю его, выберу самую лучшую невесту! А коли сделает так, как ты сказал – чтоб язык твой отсох, – то я повешу на эту старую шею нищенскую торбу и выйду на большую дорогу… Сказать такое! Хватит с меня того, что за шестьдесят лет все глаза свои проглядела, ожидаючи то одного, то другого, то третьего, и век прожила одна в своей хибарке…

– Чего ты разошлась? – отбивался Есиркеп. – Что я такого сказал? Подумаешь, беда – жить поедешь в город, на покой, к Марусе-невестке в дом.

– Видала я твой город! Побывала там, когда Куанжан возил меня в больницу, к башкатому племяннику. Как вошла в дом, а там карабкаться надо вверх, голова и закружилась! Пока не уехала, покою не знала. А люди-то городские не разговаривают громко! Я-то как привыкла? Выйду из дома да как заведусь, бывало, во весь голос… Мне и говорят в городе, у башкатого племянника: «Ой, бабушка, тут вам не в степи и не на реке Арысь. Говорить надо потише, потому как соседи кругом, нельзя их беспокоить». И ни сесть там вольно, ни ступить – одно мучение. Я и нажужжала Куандыку: «Как хошь, а не могу здесь. Пусть дохтыр твой и хорош, да не нужен он мне. Хочу домой, понятно? Умереть бы там, на просторе…» Эй, душа моя, красавица, принеси полотенце, если есть, а то вспотела я, как бы не простудиться мне, – обратилась она к молоденькой келин.

Та легко сорвалась с места и принесла чистое махровое полотенце.

– Живут сейчас, благодарение богу, не гнут спину, – продолжала аульная старуха. – Раньше видели мы и баев, хлебавших кислое молоко с овечьим сыром, а теперь дети и те не едят белоснежный сахар и не по вкусу им, вишь ли, конфетки с липкой начинкой внутри! Все подавай им, как это называется… ну, то самое, в серебряной обертке…

– Шоколад, – весело подсказала келин.

– Ну да… Все зажрались. И в кармане у непутевой бабы, и в руке сопливого ребенка – у всех то самое…

– Шоколад! – опять вставила молодайка.

– Ладно, а к среде я напеку семь лепешек, чтобы просить добрых духов за моего Куанжана, – круто повернула разговор старуха. – Ты же, старик, поди найди для меня сорок-пятьдесят рублей, а не торчи здесь, уткнувшись носом в колено! Верну с пенсии, наберу помаленьку…

Старик Есиркеп затужил: «От этой бабки не избавишься. Погонишь в дверь, она в окно влезет. Скажешь «нету» – не поверит, обидится насмерть. А что деньги вернет – так это каким же образом? Разве что и на самом деле подождать, пока ее внук вернется, закончив наконец свою учебу…»

Бабка Кунимпатша сидела и думала: «Ушел из этой жизни и Карабай, проживший тысячу лет, чтобы испытать все радости изобилия. А этот скряга пьет чай из пиалы, склеенной яичным белком, хотя за каждые похороны берет с родственников по корове. И я хороша: сижу тут и жую с ним прошлогоднюю лепешку. Уж лучше бы сразу потащила на базар единственного барана, чем идти сюда… Ан нет! Нет же! Не уйду отсюда, пока не возьму свое».

– Ну, что скажешь?! – резко проговорила она. Есиркеп вздрогнул и чуть не подавился чаем.

– А что? – поднял он встревоженное лицо.

– Помоги ближнему, сказано!

– Ну, какие деньги у нас! Влетают в дверь, вылетают в форточку.

– Не дашь – лягу у твоего порога и умру!

– Тьфу ты, напасть какая!..

И, произнеся это, старичок Есиркеп долго сидел, закрыв глаза, перебирая в памяти все известные ему послетрапезные молитвы и благословения столу; наконец огладил ладонями лицо. Дал знак рукою, чтобы сноха убрала дастархан. Юная келин подхватила самовар и унесла в переднюю.

Есиркеп выпрямился и, разгладив морщины на лбу, приступил к делу. Он снял с правой ноги мягкий сапог из «американской кожи». Подождал минуту, пока келин не покинет комнату, унося чашки, и только тогда принялся разматывать портянку. Достал из-под нее пачку денег. Долго считал их, мусоля пальцы, затем молча посидел над ними, словно молясь над могилою святого. Вздохнул и, отсчитав пять красных, словно телячьи языки, десяток, бросил их перед старухою.

– Эх, однова живем, на тот свет добра не захватишь, – прочувственно изрек Есиркеп. – Бери! Пособлю твоей нужде, и пусть совесть моя будет чиста.

– Старик, был ты председателем, а теперь одряхлел, истратился, сидишь тут и смотришь только, что на печь поставили да что с печи сняли, – растроганно молвила аульная старуха. – Не принимай близко к сердцу то, что я нынче тебе наговорила. Стерпи, ровесник! А насчет внука моего будь спокоен: пусть вернется мой Куанжан, и его первую зарплату принесу и вложу в твою руку, старик… Приснился он мне: не заходит в дом, стоит, прислонившись к стене… Сердце так и замерло у меня… Не иначе как бедствует он. Никогда таким не снился еще…

И матушка Кунимпатша, порастеряв всю свою храбрость, сникла и пролила на грудь крупные слезы. Вбежала испуганная молодайка, старичок Есиркеп завертел головою. Только что смуглая старуха сидела и метала громы и молнии, а огромный, как купол, бабий тюрбан на ее голове воинственно покачивался – и вдруг на тебе, совсем раскисла, рассыпалась, как просо из мешка.

– Не реви! Беду накличешь, старуха! Крепись, – увещевал ее Есиркеп. – Я сегодня после вечернего намаза крепко помолюсь за твоего внука, пошлю ему свое благословение.

– Вспомню Куанжана, и все, готова, – отвечала старуха Кунимпатша, – так и зальюсь слезами! А ты, родная моя Катира, ой Каниза… Нет, Сабирой тебя зовут… Фу, что это я, старая, совсем из ума выжила! Салима моя милая, ты соедини-ка тут все денежки, сосчитай их и напиши на бумаге, сколько их. А то на почте парнишка поштабай запутается со мной, дурехой.

Молодка Салима тщательно сосчитала старухины деньги, завернула в платочек, написала на бумаге сумму и, вручив все это бабке, сказала: «Апа, сто рублей». Матушка Кунимпатша благословила ее, поднялась и двинулась к выходу.

Она торопилась на почту, где долго изводила «поштабая», молоденького начальника почты, заставляя его рассказывать, как переводят деньги. Бесконечно предупреждала его, чтобы он не потерял их и благополучно отправил Куандыку – сто рублей на его имя, в Москву.

Когда она вернулась в свой глиняный домок, там уже стоял предвечерний сумрак, и на душе у старухи тоже стало сумрачно. Не хотелось двигаться, что-либо делать. Раньше, когда случалось ей написать с помощью девушки-дохтыра письмо внуку или отправить, вот как сегодня, ему перевод, матушка Кунимпатша непременно рассказывала об этом всему аулу, заходя в каждый дом. А на этот раз что-то одолела ее усталость, в висках застучало, и тело просилось на покой. «Дожить бы до приезда мальчика, ох, не покинула бы душа тело раньше времени, – думала она печально. – И эта девушка-дохтыр что-то не кажет глаз…»

Если подумать, матушка Кунимпатша полжизни провела в ожидании. Сначала ждала мужа с фронта – до тех пор ждала, пока не умерла сама надежда… Долгие годы согревала горячим телом холодную вдовью постель… Потом отправила на учебу сына Балгабая – живую кровинку погибшего мужа – и не дождалась его… А теперь вот уж шестой год ждет своего внука, с трясущейся головою стоит во дворе и смотрит на дорогу… И редкую ночь спит спокойно, редкое утро встречает без тревоги… Не исходит от сердца горькая утрата сына Балгабая… Так много ли радости нужно простому человеку в этой жизни? Нет, кажется, что совсем немного. И той ему недостает.

Не нужно ничего другого аульной старухе – поцеловать бы внучонка в голову, понюхать его лоб да и благословить со словами: «Родной мой, сыта я и довольна, на душе моей покойно. Да озарится путь твой божьим сиянием, жеребеночек мой». И аминь – пусть дальше ничего не будет, отойдет ее дыхание.

Она прогнала от себя печальные думы и решила замесить тесто для лепешек, которые обещала в жертву духам предков. Развязала мешок, отсыпала муки. Растянула на столе подстилку из выделанной козьей шкурки, насеяла горку муки стареньким ситом, постукивая ладонями по его надтреснутому краю. Сполоснула затем руки; посолила кипяченую воду в казане; разбила несколько яиц и желтки выпустила в муку. Тщательно помесила тесто, приготовив его столько, чтобы лепешек хватило на всех: для почтенных стариков и для желторотой ребятни… Время от времени окунала шмат теста в соленую воду. Заквашенную опару затолкала кулаками в глиняную миску, накрыла подносом и для тепла все это тщательно завернула полотенцем. После вымыла руки, сливая себе из кувшина.

Надо было идти во двор порубить саксаул на дрова, но в висках заломило, и старуха, дотащившись до постели, ткнулась головою в подушку – вздремнуть немного. Прохладная пуховая подушка ласково упокоила старуху. Со двора донеслось жалобное блеянье. «И этот мне голову морочит, передохнуть не даст, – с досадой подумала она. – Засыплешь ему корм – воды просит, напьется – корм ему подавай. Июль в этом году знойный, с неба ни капли не упало, земля вся высохла. Только пылит, пылит… Девчонка-дохтыр совсем позабыла обо мне… или у нее больных много стало? Когда в последний раз приезжал Куанжан, она из этого дома и не выходила, так и вилась вокруг него. Собою хороша девушка, что и говорить. Лебедушка белая. И молвы худой нету за нею. Вот уже полтора года живет у нас на глазах… Такую можно бы Куанжану моему. Сидела бы я тогда на торе, посиживала во-от с таким белым жаулыком на голове, посылала бы туда-сюда с поручениями мою лебедушку. А вот здесь, в кармане, лежали бы денежки, сложенные пачками, и я на всех посматривала с важным видом… О аллах, это ли не было бы счастьем? А то живу… вон, ветер дунул – и нет меня. Полпиалы айрана съем – больше не принимает душа».

Так, путаясь в своих мыслях, старуха Кунимпатша погрузилась в дрему – но вот вроде дверь стукнула! И кто-то вошел – неужели внук? «Апа!» Кто это зовет ее? Она впопыхах привстала, сердце заколотило в груди. Никак не могла очнуться со сна, трясла головою. И не сразу заметила, что стоит рядом девушка-врач в белом халате, смеется и говорит: «Это же я, апа!..» Но почему-то голосом Куанжана?! Как это понять?

– Оу, девушка, быть мне твоею рабыней? – воскликнула наконец бабка Кунимпатша. – Только что я слышала голос Куандыка. Он позвал меня: «Апа…»

Девушка-дохтыр стоит перед нею, улыбается, к даже молочные ямочки на ее щеках светятся от этой улыбки. Старая обнимает молодую и бережно целует ее в лоб, Кунимпатша сияет от радости.

– Апа, достала лекарство для укола.

– Ну его, этот укол! Никакого толку от него. Может, лучше выпить лекарство? А то от укола тело мозжит, будто рассолу туда напускают.

– Ой, нехорошо, бабушка Куанжана! Он где-то там бродит, а его бабушка лечиться не хочет. Она сейчас встанет, напьется чаю из самовара, а потом расскажет мне сказку!

– Чаю я напилась. Лучше бы я лапши поела с перчиком.

– Будет лашпа!

Девушка-врач засучила рукава, вымыла руки и принялась за стряпню. «Бабушка Куанжана немного полежит, отдохнет», – весело и ласково приговаривала девушка, возясь на кухне. «Оу, моя хозяюшка, ублажила ты меня… Отнесла бы еще воды тому барану, что плачет во дворе…»

Лежит старуха и думает: «Нет у меня другого желания, только бы досталась эта ягодка моему Куанжану… И чего болтает проклятый Есиркеп? Какой такой город, в котором внучек останется? Какая такая городская Маруся? Чтоб тебе лопнуть, дурной мулла, это ты нарочно сказал, чтобы задеть меня. Его-то сын перед глазами!.. Постарел сверстник; выпросила у него денег, не поговорила добром, беда! Словно пришла к нему и оплеух надавала».

– А твой-то отец-мать здоровы, родненькая?.. «Благослови их, аллах! Сидят, наверное, сейчас в своем Жанакургане, глядя жадными глазами на дорогу, по которой ты ушла от них. В наши годы дитя учится-мучится, а потом уезжает из родных краев. Придумали такое: не даваться в руки тех, кто тоскует по ним, словно разлитое на ковер жидкое серебро – ртуть. И сидим мы, мечемся в беспокойстве, словно пламя лучинки. Дети наши на чужбине, мы, несчастные, дома – что за жизнь такая? Пишешь ли хоть письма своим, моя ласковая, ведь письмо это и есть лекарство для раны сердечной. Знают ли они, эти молодые, что тоска эта и есть наша настоящая хворь, грызущий нас недуг».

– Блюдо для лапши возьми там, над ведром… висит на гвоздике, верблюжонок мой.

«Возьму и подарю этой девочке витой браслет на память, авось сбудется мое тайное желание. Ведь ее тоже любят дома, балуют и милуют, наверное. А мне зачем? Завтра помру, закопают меня, браслет же будет украшать случайную руку, неродную. А его ведь с любовью заказывал муж мой одному искусному златокузнецу».

– Решила я, дочка, встать завтра пораньше, нажарить в казане лепешек с маслом и раздать старикам и детям в честь Куанжана.

– И хорошо сделаете, апа! Отдать – не забрать.

– Как, лашпа уже готова?! Спорые ручки у тебя, дочка моя…

Когда кушанье было подано, старуха поднялась и, надевая калоши, заметила, что они уже вычищены до блеска. Вышла во двор помыть руки. Зной уже спал, пришла вечерняя прохлада. К ней подбежал барашек с крутыми боками, на тонких ножках, ткнулся мордой хозяйке в подол. Матушка Кунимпатша заслонила глаза ладонью от солнца и долго смотрела на дорогу.

Вернувшись в дом, принялась за дымящуюся лапшу, похваливая усердную девушку-врача:

– Ты хорошо воспитана, дитя мое. Сердце радуется, глядя на тебя… А ты чего не ешь, верблюжонок мой?

– Не хочется, апа. Я недавно обедала, – отвечала девушка.

И тут случилось непредвиденное. Затрещал перед самой дверью мотоцикл, земля словно ходуном заходила – и широко распахнулась дверь. На пороге показался бригадир Дильдебай в шапке, нахлобученной на глаза. Едва шевельнул губами, здороваясь со старухой, зато к девушке обратился, вылупив глаза и гаркнув во всю глотку:

– Пойдем отсюда, симпатичная! Поедем со мной на вечер! Ну, быстро! Чего задумалась?

– Ни на какой вешер она с тобой не пойдет, чтоб ты провалился! – крикнула матушка Кунимпатша. – Охальник! Не умеешь с людьми поздороваться. Тут тебе что, мешок с кизяком лежит, что ли? Выколи мои глаза, если я тебя не ославлю, скандалист, перед всем честным народом! Что же это делается на свете? Прет себе напролом, людей пугает. Присосался к народному добру… Убирайся отсюда, негодяй! Еще сможет бабка постоять за себя перед такими охальниками, как ты.

– Куда деваться от этих аульных стариков и старух! Эй, красотка, шевелись скорее, нас ждут танцы до рассвета.

«Красотка» только озирается беспомощно, словно обреченный на жертву козленок.

– Как только небо на такого не рухнет! Тарахтишь на этом мотосекле и думаешь, что тебе сам черт не брат? Или шестьдесят гехтаров колхозной кукурузы, которую ты вырастил, тебе голову вскружили? Ин, ладно же! Пусть меня в тюрьму посадят, там хоть баланду бесплатную дают, но я тебя проучу. Ну-ка, доченька, дай мне вон тот черпак, стукну негодника по башке!

Нахальный Дильдебай вовсе не ожидал такого оборота дела. У него на уме было одно: мотоцикл подо мной, увезу на нем красотку за дальние холмы, а там и куда-нибудь под кустик…

– Не позорь меня перед джигитами! – взмолился он, обращаясь к девушке. – Я обещал, что привезу тебя…

– Я должна быть возле больной, – отвечала та.

– Кто тебе выхлопотал совхозную квартиру? Не я, скажешь? И ты, скажешь, не летала со мною на мотоцикле по всей округе? Быстро же ты все забыла. И чего ты нашла в этой вонючей конуре? Тьфу!

– Типун тебе на язык, смутьян! Ни дна тебе ни покрышки! Не дал мне спокойно поесть лапши в моем доме, злодей. Чего ходишь за моей дочкой, что позабыл у нее? Здесь тебе не контора, а шанрак предков моего Куандыка. Садись на свой мотосекль и катись отсюда!

Дильдебай отступил к двери, закурил, вывалив из ноздрей клубы дыма.

– Это вы серьезно? – угрожающе спросил он.

– Куда серьезней!

– Тогда, папенькина дочка, берегись, не плачь потом, что муженек твой тебя обижает.

И, сказав это, Дильдебай с надменным видом удалился из дома. Был и сплыл, словно нечисть какая.

– Ну, погоди же! Завтра соберу всех стариков аула и расскажу им все. Чуть не растоптал, скажу им, пустил пастись свою клячу на мою крышу. Еще приползешь ко мне на коленях и будешь прощения просить!

Камнем в грудь ударил, власть свою показал! Ах, негодяй! Мой Куанжан никогда не скажет человеку «ты», старшим всегда уступит дорогу, хотя все науки изучил, А этот… Из школы выгнали, дрался со всеми мальчишками, рубаху новую не мог и один день проносить. Поэтому Есиркеп когда-то определил его в детский дом…

– Моя матушка хорошая сейчас успокоится, выпьет лекарства и ляжет, – ласково зажурчал голос девушки-врача. – Моя матушка сменит гнев на милость.

И подала лекарства, удобно обложила старуху подушками. Затем и сама прилегла рядом, ласкаясь, словно ребенок. И все поплыло перед глазами Кунимпатши, слезы затуманили ей глаза. Охнула она и притянула к себе Еркетай, милую девушку-дохтыр, дрожащими губами поцеловала ее и понюхала лоб, вложив в тихую ласку всю свою материнскую тоску.

И в это мгновение ярко осветилась и вспомнилась аульной старухе вся ее жизнь… вся жизнь.

Еркетай, обняв ее за шею, прошептала в уши:

– Апа не рассердилась на меня?

– За что, моя дорогая?

– За этого…

– Не такая я, чтобы ругаться с кем попало. Но этот поганец довел меня… Уж я рада, доченька, что ты не поехала с ним, вцепившись ему в потную спину, а осталась у меня.

– Бабушка… матушка своего Куанжана, а можно мне остаться возле вас?

– Как это….

– А пока не приехал Куанжан.

– О чем ты спрашиваешь, быть мне твоей рабыней! Разве твоя апа не мечтала о том же днем и ночью, лежа вот на этой постели? Сколько лет, о горе, живу я одна в этом старом домике. И вот господь тебя послал, моя доченька, чтобы соединились две половинки.

Верно говорят, что страх и радость ставят на ноги тело. Матушка Кунимпатша вмиг забыла о своих недугах, вскочила с постели и стала помогать Еркетай по хозяйству. Обсудили, сидя рядом, сколько лепешек испечь назавтра. Затем старуха открыла сундук с наследственным добром и показала девушке свое богатство. И надела на нежную, словно прутик, белую руку Еркетай серебряный витой браслет…

До глубокой ночи горел свет в окне маленького глиняного домика на окраине аула.

А на другом краю аула коротко пролаял чей-то щенок. На лунном свету можно было увидеть, как настежь раскрылась дверь почты. Оттуда выскочил, на ходу заталкивая руки в рукава пиджака, молоденький начальник почты, мальчик-поштабай, и бегом понесся через весь аул, словно гнались за ним джинны. Он спешил к домику старухи Кунимпатши, и в руке у него была срочная телеграмма.

НАЕЗДНИК
Перевод А. Кима

Когда юркий «газик» круто свернул с большой дороги и поехал вдоль берега реки Ран, на глазах Упильмалика выступили невольные слезы. Он резко вскинул голову и отвернулся от парнишки шофера, чтобы тот ничего не заметил. Потом стал жадно всматриваться в даль, где маячили горные хребты Каратау, загородившие весь горизонт.

Он смотрел и вспоминал свое детство, когда был беспечным ребенком. Отец ушел на войну, мать осталась одна с четырьмя детьми. Прокормить всех было трудно, и она отвезла Упильмалика к своим родным, где он прожил до тринадцати лет.

Теперь он возвращался сюда, узнавая знакомые места, камни, по которым бегал босиком, реку, где ловил рыбешку. Он заметил, что воды в реке как будто стало поменьше, а так ничего не изменилось. Аул, сгрудившийся у входа в ущелье, был такой же, как в детстве, низкие домишки, загоны для мелкого скота, хилые дымки очагов – все выглядело по-старому.

Раньше ему и в голову не приходило, что по какому-нибудь случаю он приедет в аул к дяде, в эту труднодоступную щель Каратау. Однако судьба распорядилась по-своему.

Началось с того, что Упильмалик бросил работу. Он был старшим научным сотрудником в институте языкознания, кандидатом наук. А через пару лет мог бы защитить и докторскую, лишь бы тема не потеряла актуальности да жив был руководитель. Способности Упильмалика никто не ставил под сомнение. И вот он уволился по собственному желанию. Для него самого это было как гром среди ясного неба. А в общем-то, уволился из-за пустяков. И все его поведение было лишь бесцельным собиранием сухого навоза в этой кизячной мелочной жизни. Иначе разве бы вступил он в спор с заведующим отделом о правилах написания собственных имен типа Ботагоз, Малкельды?

На ученом совете он упрямо доказывал, что надо придерживаться морфологического принципа при написании этих слов, а не фонетического. Кроме того, он доказывал, что в казахском языке нет диалектов, в то время как целый отдел годами корпел, доказывая обратное. Кто знает, может быть, он был и не прав. Во всяком случае, кончилось тем, что он ушел из института.

Вначале товарищи утешали его, мол, чего в жизни не бывает, отдохнешь, развеешься, а там любое высшее учебное заведение примет с распростертыми объятиями молодого талантливого ученого.

Конечно, приятно выслушивать такие речи, однако в жизни не всегда получается так, как тебе хочется. В один миг он оказался в полной изоляции. Случается, когда товарищи, будто пылинку, одним дыханием сдувают со счетов человека. Так получилось и тут. Раньше ему горячо жали руки и долго не отпускали, выказывая искреннюю радость от встречи, а теперь ограничивались сухими кивками да бормотаньем: «Извини, старина, дел много. Тороплюсь». И действительно, торопились убраться подальше с его глаз. Как бы кто-нибудь не увидел их вместе.

Самым трудным оказалось чувствовать свою бесполезность и ненужность. Это было ему не под силу. В конце концов, смирившись и поборов свою гордость, он пошел к руководителям педагогического института. Там ему туманно сказали: «К осени объявим конкурс на пару вакантных мест, участвуйте».

И дома, конечно, надоело сидеть. Он раздражался по любому поводу, ругался с детьми. И жена, которая прежде чутко следила за каждым его движением, выполняла всякую прихоть, теперь как будто и не замечала его. В общем, в его жизни все полетело кувырком. Он чувствовал себя очень одиноко и дома, и на улице среди людей – везде.

В таком неприкаянном, двусмысленном положении и застало его письмо далекого дяди, о котором он, признаться, редко вспоминал.

Дядя писал, что в последнее время все хворает, что истосковался по племяннику, который как-никак вырос у него на руках.

Прочитав письмо, Упильмалик думал недолго. На другой же день он сел в поезд и поехал навестить уважаемого дядю, заодно разогнать свою тоску и избавиться от одиночества.

Имя его дяди было хорошо известно на наветренной стороне гор. Любой знал, кто такой Сазанбай, чем он славен, ибо лучше его никто не умел готовить лошадей к скачкам. Но в последнее время, кажется, уже с новолуния он вдруг потерял аппетит и лишился всего жира на костях, как говорится, то есть похудел. Хоть и не свалился в постель, но порядком сдал. Люди не могли этого не заметить.

Когда Упильмалик вошел в дом, дядя его сидел в светлой комнате и, привалившись спиной к печке, выставив клинообразную бородку, плел плетку. Естественно, увидев неожиданно племянника, он так обрадовался, что чуть не лишился дара речи. Лицо дяди преобразилось от распиравшей его радости и гордости. Он молча прижал к себе Упильмалика и долго не мог ничего сказать. Потом дядя будто проснулся, и слова полились рекой:

– Ах ты мой лев! Мой тигр, мой волк, мой орел, мой кречет, мой воробей!

Так обычно ласкал его дядя в далеком детстве. Его крепкие объятия и давно забытые слова растрогали Упильмалика, слезы подступили к глазам. Он почувствовал себя ребенком. Дядя Сазанбай не привык к долгим ласкам. Он оттолкнул Упильмалика, шумно поправил свою одежду, как батыр доспехи, взял свой костыль и закричал:

– Куда все подевались в этом доме?

– Душат тебя, что ли? – отозвалась его жена, входя в комнату. Но, увидев неожиданно Упильмалика, она зарыдала то ли от радости, то ли от грусти, что вот наконец свиделись. В этот миг дверь с треском растворилась и вошел единственный сын дяди – Амзе.

– Увидел из окна школы, едет машина. Подумал, что директор совхоза, а это ты, – проговорил он, сияя.

С приездом гостя в доме как-то сразу повеселело. На почетное место было постелено одеяло, под локти брошены подушки.

– Да перестань ты суетиться, – сказал дядя жене. – Не видишь, что гость устал с дороги? Ах ты герой мой, батыр, мое копытце, вернулся ко мне! Амзе, сбегай к чабану, скажи, что приехал племянник, пусть даст самую жирную овцу! Вместо нее отдам потом ягненка. А сам пусть придет вечером и поиграет на комузе.

Дав указание, дядя на минуту умолк и постучал табакеркой о колено. Упильмалик раскрыл свой чемодан и стал выкладывать из него фрукты. Дядя отказался от яблок, мол, зубы заноют, но попробовал финики со словами:

– Вот уж пища пророков.

Потом он стал расспрашивать о здоровье жены, детей. Тетка жалостливо заметила, суетясь около очага:

– А сам-то весь съежился, высох. Трудно, конечно, в городе.

– Как ему не исхудать? – сказал дядя. – Мы бы на его месте давно и ноги протянули. Я бы там в один день рассеялся в прах. В былые времена я чуть не окочурился от их травяного супа, кишки ссохлись. Это было, когда я поехал ремонтировать протез. Мою душу сберегла чайхана у зеленного базара. Но мой протез, который ремонтировали целую неделю, развалился на куски, не выдержав и одного кокпара. Слава богу, Досмагамбет заклепал жестью. А уж я не говорю о деньгах, которые я потратил за эту неделю. Как будто они только и искали случая избавиться от меня.

– Ради кокпара готов не пить и не есть, – сказала тетка Тойбала. – Подумай, не пришло ли время лежать тихо да думать о боге.

– Держу коня и буду держать, пока глаза мои не закроются! – упрямо сказал дядя.

В это время вошел старик в ногайской тюбетейке, подбородок у него был словно отрублен, совсем отсутствовал.

Упильмалик видел казахские шапки, киргизские колпаки, но ногайскую тюбетейку, окаймленную красной нитью, увидел впервые.

– Это и есть великий Досмагамбет, – усмехнулся дядя. – В старые времена руководил организацией артели безбожников, а сегодня не расстается с четками.

– А я гляжу, дым у вас валит из трубы. Даже аппетит появился, а вы тут хлеб печете, – огорченно сказал тот. – Ну как, нарадовался племяннику? Удивляюсь я твоему петушиному виду.

– Не к лицу сидеть понуро да горбиться, когда племянник приехал, – сказал дядя. – Ведь он один из столпов, на котором держится столица.

Досмагамбет проглотил слюну и обратился к Упильмалику:

– Кем работаешь, племянничек?

– Пока свободен. А в общем, занимаемся наукой.

– Та ли это наука, которая заставляет реки течь вспять? Или та, что застит глаза?

– Аксакал, мистикой мы не занимаемся. Изучаем первооснову языка, пишем учебники. Изучаем народную речь.

– Тогда немудрено, если мы увидим корявые слова твоего дяди в книгах, – рассмеялся в нос старик,

Упильмалик подумал, что за отсутствующим подбородком прячется острый язык, и решил держать с ним ухо востро.

Разложили дастархан и перед каждым поставили айран в литровых пиалах. Дядя чего-то беспокоился, то и дело проводя рукой по своей клинообразной бороде, прислушивался к каждому звуку, будто ожидал кого-то.

На это, впрочем, была причина. В горном краю соседи могли нагрянуть в дом, где остановился гость, безо всякого приглашения. И хозяин дома, и гость не должны выказывать своего неудовольствия. Дядя беспокоился именно из-за этого, потому что пока еще не был готов к шумному вторжению.

Простой труженик, который обычно ходит, втянув голову в плечи, за дастарханом вовсю сыплет шутками, прибаутками, чтобы развлечь гостей. А назавтра они позовут его к себе.

Снаружи вдруг послышался топот коня, и вслед за этим в дом вошел Амзе.

– Чабан отдал самую жирную овцу, отец, – сказал он. – Я немного задержался, потому что он никак не хотел отпускать меня. Говорит, что в честь племянника хочет устроить кокпар. Еле вырвался от него. И сам он вот-вот должен подъехать.

Дядя вдруг разгневался, вместо того чтобы обрадоваться самой жирной овце:

– Уж не считает ли он меня убогим, скрягой? Неужели он думает, что я сам не могу выделить козу для кокпара? Конечно, карман у меня дырявый, скота не осталось, но разве у меня нет моего коня Аксюмбе, который одной пылью из-под копыт нагоняет страх на всех щетинохвостых подветренной и наветренной сторон гор? Что стоит его рябая кляча по сравнению с моим конем? Нет, ты только посмотри, он дает козу для кокпара!

– Ну что ты ни с того ни с сего взбесился? – вмешалась Тойбала. – Перестань ругаться, никто не охаял твоего коня.

Честь дяди в его лихом коне, всем это известно. Без коня он как без рук. Вся его жизнь прошла в подготовке лошадей к скачкам и кокпарам. Стоило сказать пару теплых слов о его коне, он готов был лечь вместо подушки под локти человеку. Всю ночь он готов петь песни о породах коней. Ну а если кому-нибудь вздумается заметить изъян в его лошади, такому житья не будет от дяди. Высмеет, уничтожит, перечислит все прегрешения предков от седьмого колена. В общем, крутой нрав Сазанбая был известен всему краю.

– Твой Аксюмбе не сын ли Аккояна? – заинтересовался Упильмалик.

– Аккоян был бешеный конь, – тут же пустился в воспоминания дядя. – Он взял главный приз наветренной стороны гор. В груди его раздувались не легкие, а мехи. И вот осталось от него единственное копыто по имени Куренкаска. Было время, когда на настоящих лошадей стали посматривать косо. Куренкаска оседлали, чтобы пасти овец, лишили радости скачек, для которых он был создан судьбой. Я отдал за него молочную корову и полтора года держал на одном ячмене. После этого отпустил к кобылице и получил от него потомка. Правильнее считать Аксюмбе внуком Аккояна… Эй, Амзе, что ты стоишь? Быстрее расправься с овцой да съезди в аул табунщиков за кумысом. Желудок моего племянника больше не принимает айрана. Да не задерживайся у аульных стариков, в животах у которых уже першит от жареного зерна, так они блюдут пост. Сами придут, без приглашения.

– А ты, Сазанбай, почему не блюдешь пост? – чернея от гнева, сказал мулла Досмагамбет. – Ведь тебе уже за пятьдесят. Все ходишь по кривой дорожке да сомневаешься в словах Корана. Умрешь, останешься без отпевания, помяни мое слово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю