Текст книги "Великие мечты"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Битвы за человеческую душу редко бывают столь очевидными – и столь короткими, – как та, в которой дьявол боролся за душу товарища Мэтью. И Цимлия, до этого дурно управляемая на принципах дурно усвоенного марксизма, обрывках догмы и непонятых фраз, вырванных из контекста учебников по экономике, теперь с огромной скоростью погрузилась в коррупцию. Национальная валюта стала неуклонно девальвироваться. В Сенге богачи продолжали богатеть, а в провинции, в местах вроде Квадере, жалкие ручейки денег пересохли вовсе.
Глория меж тем цвела, становилась все очаровательнее, красивее и богаче, приобретая еще одну ферму, лес, все новые гостиницы, рестораны – и нося их как ожерелье. И с тех пор, когда товарищ президент Мэтью ехал за границу на встречу с милыми его сердцу людьми в новой Африке и новой Азии, он сидел молча, пока они обсуждали свое богатство и кичились своей алчностью. Теперь он тоже мог похвастаться тем и этим, и когда эти люди выказывали ему в ответ свое восхищение, осыпали его подарками и лестью, одинокое место в его душе, где неприкаянно трусил тощий бродячий пес с поджатым хвостом, наполнялось теплом и светом, хотя бы на время, а Глория ласкала, и гладила, и терлась, и лизала, и прижимала его к своим великолепным грудям, и целовала старые шрамы на его ногах. «Бедный Мэтью, мой бедный, бедный мальчик».
За день до того, как отправиться в Лондон, Сильвия стояла на тропе – там, где заканчивались олеандры, гибискус и кусты свинчатки, и смотрела вниз на больницу с простительной гордостью. Теперь всякий без колебаний мог назвать больницей это скопление зданий. От товарища Мандизи денег не поступало уже очень давно, но обвал цимлийской валюты означал, что небольшие суммы в Лондоне превращались здесь в большие. Десяти фунтов (это стоимость пакета продуктов в Лондоне) здесь хватало на строительство тростниковой хижины или на пополнение запаса антибиотиков и таблеток от малярии.
Теперь у нее было две «палаты» – так она называла длинные сараи с тростниковой крышей, причем с той стороны, с которой чаще приходил дождь, крыша свисала почти донизу. В каждой палате имелось по дюжине тюфяков с настоящими одеялами и подушками. Сильвия планировала возведение еще одного сарая, потому что два существующих были заполнены жертвами СПИДа, или худобы. Правительство наконец решило признать эту болезнь и призвало зарубежных доноров оказать помощь. Сильвия знала, что ее палаты в деревне называют «умирающими хижинами», и поэтому она хотела построить новую палату – для пациентов, у которых всего лишь малярия или сложные роды, то есть обычные недомогания. Еще она возвела настоящий кирпичный домик, который называла своим кабинетом, и в нем стояла высокая кровать, сделанная деревенскими умельцами из шестов и кожаных ремней, а на ней лежал хороший матрас. Здесь Сильвия обследовала пациентов, ставила диагноз, назначала лечение, вправляла руки и ноги, перевязывала раны. Во всем этом ей помогали Умник и Зебедей. За новые строения, за лекарства, за все платила она сама. Сильвия слышала, как в деревне говорили: «Ну да, она и должна платить. Ведь сначала она все это украла у нас». Инициатором подобных разговоров был Джошуа. Ребекка ее защищала, говорила всем, что без Сильвии не было бы никакой больницы.
В день своего возвращения из Лондона Сильвия пришла на то же самое место, посмотрела на свою больницу, и отчаяние охватило ее: подобное часто случается с теми, кто только что вернулся из Европы. То, что она видит ниже по склону, – это всего лишь жалкая кучка лачуг, и терпимо относиться к ним можно, только забыв о Лондоне, забыв о доме Юлии, его прочности, надежности, постоянстве, о его комнатах, наполненных вещами, каждая – с определенным предназначением, обслуживает конкретную потребность из множества других потребностей, так что каждый день любой человек, находящийся в доме, был поддерживаем словно армией немых служителей с утварью, инструментами, приспособлениями, механизмами, поверхностями, чтобы сидеть или класть, – хитросплетением вечно размножающихся вещей.
Рано утром Джошуа откатывался от своего места возле бревна, которое горело по центру хижины, дотягивался до горшка с вчерашней кашей, выковыривал щепкой несколько застывших кусков, быстро проглатывал их, утоляя потребность желудка, пил воду из жестянки, что стояла на полке, обегающей хижину по всему периметру, потом делал несколько шагов в буш, мочился, иногда присаживался, чтобы испражниться, брал свой посох, сделанный из толстой ветки, и преодолевал милю или около того до больницы, где опускался на землю спиной к стволу дерева – чтобы просидеть так весь день.
Наверное, ей, «религиозной», как называла Сильвию Ребекка («Я сказала в деревне, что вы религиозная»), следовало бы восхищаться этим доказательством такой бедности посреди богатства и, вероятно, силой духа, хотя она не считала себя вправе судить о таких вещах. Тот огромный, бьющий через край город, заполняющий собой столько квадратных миль, такой богатый (какой же он богатый!), – и эта группка хибарок и лачуг: Африка, прекрасная Африка, которая подавляет дух своей нуждой, где не хватает всего и где повсюду люди, черные и белые, работают так тяжело, чтобы… чтобы что? Чтобы налепить кусок пластыря на старую незаживающую рану. И она занята тем же самым.
Сильвии казалось, будто она сама, ее сущность, материя ее веры утекает сквозь землю, пока она стоит там. Закат, и сезон дождей выталкивает солнце с неба черной низкой тучей, зависшей над горизонтом и осиянной толстыми золотыми лучами, которые расходятся над ней как над головой святого. Сильвии казалось, что над ней издеваются, что какой-то ловкий вор крадет у нее что-то и при этом смеется над ней. Что она здесь делает? И что хорошего она сумела сделать? И прежде всего, где та невинность веры, которая поддерживала ее в первые месяцы после приезда сюда? И во что же она верила? В Бога – да, можно сказать так, если не требуется давать точных дефиниций. Она перенесла, с симптомами столь же классическими, как симптомы приступа малярии, обращение в Веру – так называл это отец Макгвайр, и она понимала, что началось все благодаря аскетичному отцу Джеку, в которого она была влюблена, хотя в то время думала, что влюблена в Бога. Ничего не осталось от той бесстрашной определенности, и Сильвия знала только, что просто должна выполнять свой долг здесь, в этой больнице, так как сюда ее привела Судьба.
Состояние ее ума можно еще описать и в клинических терминах – и оно описано в сотнях религиозных текстов. Врачи ее Веры сказали бы: «Не думаю об этом, это ничто, сезоны засухи приходят ко всем нам».
Но Сильвия не нуждалась в этих экспертах человеческой души, не нуждалась в помощи отца Макгвайра, чтобы поставить себе диагноз. Тогда зачем ей духовный наставник, ведь она не собирается ничего рассказывать ему, заранее зная, что он скажет?
Но главный вопрос был вот в чем: почему отцу Макгвайру так легко сказать «сезон засухи», а для нее это как приговор самоизоляции? К обращению ее привели голодная душа и еще гнев, хотя поняла она это только недавно. Сильвия узнавала себя такой, какой она была тогда, в Джошуа, в котором беспрерывно кипел гнев, выплескиваясь наружу горькими обвинениями и требованиями. Так кто она такая, чтобы критиковать Джошуа? Она ведь тоже знала, что значит воспаленный гнев, он и ей отравлял душу, хотя в то время она думала, что ей просто не хватало чьих-то нежных объятий – объятий Юлии. И неужели теперь она критикует Юлию за то, что ее любви не хватило, чтобы удовлетворить ту потребность юного сердца, и Сильвии пришлось идти к отцу Джеку? А что же утолило ее потребность? Работа, всегда и только работа. Вот поэтому она и стоит здесь сейчас, на сухом холме посреди Африки, с ощущением, что все, сделанное ею, и все, что она еще сможет сделать, принесет не больше пользы, чем полив песка из жестяной кружки в жаркий день.
Сильвия думала: «Ни один человек в Европе (если только он не приезжал сюда и не видел все сам) не сможет осознать глубину этой абсолютной нужды, полное отсутствие всего у людей, которым их правители обещали все». Вот отчего охватывал ее холодный, немой ужас – точно такой ужас испытывала она перед СПИДом, таинственной, скрытной болезнью, которая пришла ниоткуда (от обезьян, говорят, возможно, от тех самых, что иногда играют в буше неподалеку). Вор, приходящий ночью, – так она представляла себе СПИД.
Сердце разрывалось… Нужно будет велеть Зебедею и Умнику сообщить строителям о том, что будет строиться еще одно прочное кирпичное здание. И она согласится на просьбу деревенских жителей о дополнительных уроках.
Отец Макгвайр, услышав о дополнительных уроках, заметил, что Сильвия выглядит утомленной, ей нужно больше отдыхать.
Вот когда она могла бы упомянуть про сезон засухи и даже пошутить на этот счет, но вместо этого она спросила, принимает ли священник витамины и почему он не поспал после обеда? Он выслушивал ее наставления терпеливо, с улыбкой – так же, как выслушивала его она.
Сильвия призвала Колина «сделать что-нибудь для Африки» – он осознал, в каких словах описывает ситуацию, и посмеялся – над собой. «Африка»! Как будто он не знает. Где-то за океаном лежит континент, который для большинства людей представляется ребенком, протягивающим руку. Но Сильвия говорила не об Африке, а о Цимлии. Помочь Сильвии – его долг. Не сам ли он говаривал со смехом, что Диккенс уже давно вывел в образе миссис Джеллаби тех людей, которые, вместо того чтобы обратить внимание на то, что творится у них в доме, все рвутся помогать Африке. Почему именно Африке? Почему не Ливерпулю? Левые в Европе, привычно занимаясь событиями, далекими от их страны, встали на сторону Советского Союза – и чуть не похоронили себя вместе с ним. Если не Советский Союз, то есть еще Африка, Индия, Китай, что угодно, но особенной популярностью пользовалась Африка. Он должен что-то сделать в связи с этим, это его долг. Ложь – Сильвия утверждает, что об Африке говорят много лжи. Да разве это новость? Чего еще ожидать? Так бормотал и ворчал Колин, бродящий, как медведь в клетке, по комнатам, которые стали слишком тесны после рождения ребенка, слегка нетрезвый (но только слегка, потому что он послушался Сильвию). Да, и почему она решила, что он способен писать об Африке? Или что он знаком с людьми, которых эта тема не оставит равнодушными? Никого он не знает в этом мире: ни в газетах, ни в журналах, ни на телевидении; он практически носа не высовывает из дома, пишет книги… хотя нет, у него есть один друг, да-да, и это то, что надо.
В тот затянувшийся период своей жизни, когда Колин в компании со смешным песиком все время проводил в пабах или за разговорами с незнакомцами на парковых скамьях, он завел приятеля, веселого собутыльника. Семидесятые: Фред Коуп жил в молодости так, как было в те годы принято: ходил на демонстрации, нападал на полицейских, выкрикивал лозунги и вообще всячески привлекал к себе внимание. Но в обществе Колина, который отрицал подобное времяпровождение, Фред иногда склонялся к его критике. Оба молодых человека догадывались, что каждый из них являл собой скрытые черты другого. В конце концов, ведь если бы не его убеждения, Колин с удовольствием ввязался бы в шумную конфронтацию. Что касается Фреда Коупа, то к восьмидесятым он открыл в себе чувство ответственности и серьезность. Он женился. Он обзавелся домом. Десятью годами ранее он подшучивал над Колином за то, что тот жил в Хэмпстеде. Это слово носило уничижительный характер и бралось на вооружение всяким, кто хотел идти в ногу со временем. Хэмпстедские социалисты, хэмпстедский роман, Хэмпстед как место жительства – все это были отличные мишени для насмешки, но как только критики Хэмпстеда могли себе это позволить, они немедленно покупали дом не где-нибудь, а в Хэмпстеде. И в том числе Фред Коуп. Он был теперь редактором одной газеты, «Монитор», и иногда два старых приятеля встречались, чтобы пропустить по стаканчику.
Было ли хоть одно поколение, которое не взирало бы с удивлением (хотя давно уже пора было привыкнуть) на то, как тунеядцы, правонарушители и бунтари их молодости превращаются с годами в рупор взвешенных суждений? Колин, когда набирал номер Фреда, напоминал себе, что зачастую носители взвешенных суждений не в силах припомнить былые безрассудства. Двое друзей встретились в пабе в воскресенье, и Колин сразу взял быка за рога.
– У меня есть сестра… то есть почти сестра. Она работает в Цимлии и недавно приезжала ко мне, говорила, что тут у нас совершенно неверно представляют дорогого товарища президента Мэтью. На самом-то деле он тот еще плут.
– Да все они одного поля ягоды, – отозвался Фред Коуп, на миг вернувшись к своей бывшей роли скептика во всем, что касалось власти, но добавил: – Но вроде он получше остальных, нет?
– Я нахожусь в двойственном положении, – сказал Колин. – Помни, что слышишь ты голос Колина, но слова принадлежат Сильвии. Это про нее я рассказываю. Так вот, она была очень расстроена. Думаю, тебе может оказаться полезно ознакомиться с иной точкой зрения.
Редактор улыбнулся.
– Дело в том, что нельзя судить их по нашим стандартам. Они там испытывают огромные трудности. И у них совершенно иная культура.
– А почему нельзя? Ты не находишь, что с нашей стороны это чистое высокомерие? И разве уже не наелись мы этим «несуждением по нашим стандартам»?
– Мм… да-а-а… – протянул редактор. – Я понимаю, о чем ты. Ладно, я займусь этим.
Преодолев то, что оба собеседника восприняли как неловкость, они постарались вернуться к славной безответственности их молодости, когда взгляды Колина были таковы, что он не решался озвучить их вне стен своего дома, а Фреду его молодые годы казались теперь непрекращающимся праздником распущенности и анархии. Но у них ничего не получилось. У Фреда скоро должен был родиться второй ребенок. Колин, как обычно, мог думать только о книге, которую писал. Он подозревал, что, вероятно, должен был с большим прилежанием отнестись к просьбе Сильвии, но у него же было лучшее оправдание из всех – он как раз начал писать новый роман. Кроме того, он почему-то всегда чувствовал себя виноватым перед Сильвией и не понимал в чем именно. Да, Колин забыл, как сердился он, когда она поселилась в доме Юлии, как изливал свою ярость на мать. Сейчас он оглядывался на то время с гордостью: он, и Софи, и любой из тех, кто тогда приходил и уходил из дома, любили поговорить о том, как замечательно они все вместе там жили. Но зато Колин четко знал, что всегда завидовал тому, как близок с Сильвией был его старший брат. Теперь же ее религия и то, что ему казалось невротической потребностью в самопожертвовании, вызывали в Колине раздражение. И этот последний ее визит, который закончился тем, что он посадил Сильвию к себе на колени – о, как все это было неловко! Но, несмотря ни на что, он любил ее – как сестру, – да, любил, и был обязан сделать что-нибудь для Африки, и сделал.
Но погодите, есть же еще Руперт, который выслушал его и сказал точно так же, как Фред Коуп, что их (кого их – всю Африку, что ли?) нельзя судить по нашим стандартам.
– А как же правда? – спросил Колин, зная по долгому и болезненному опыту, что правда всегда была и останется бедной родственницей. Нет, Руперт не относится к числу духовных наследников товарища Джонни, а если и был в их числе раньше, то, вероятно, обнаружил, что призывы содействовать правде и говорить только правду на поверку оказались всего лишь призывами, словами. Хотя из Советского Союза «правда» поступала каплями и фрагментами, а не солидными порциями, которые станут доступными через ближайшие десять лет; хотя эта великая империя все еще существовала (но, разумеется, ни один человек, хотя бы отдаленно ассоциирующий себя с левыми, никогда бы не назвал ее империей), выявилось и выявлялось достаточно, чтобы все уяснили: правда должна быть у всех на повестке дня. Но что касается Руперта, он всегда был всего лишь хорошим, честным либералом, и теперь он сказал:
– Не кажется ли вам, что правда порой приносит больше вреда, чем пользы?
– Нет, мне так не кажется, – категорично ответил Колин.
Потом Колин позабыл о просьбе Сильвии – он обустраивал свой кабинет в цокольной квартире, так как Мэриел наконец съехала. Ему нужно было завершать роман: Юлия оставила не столько денег, чтобы можно было расслабиться, сесть сложа руки.
Фред Коуп запросил из архивов газеты и других источников все статьи, что писались про Цимлию, прочитал их и пришел к выводу, что эта страна всегда пользовалась значительным кредитом доверия со стороны мировой общественности. Одним из экспертов, чье имя чаще других стояло под статьями о Цимлии, была Роуз Тримбл. Похоже, она вообще не находила в этом африканском государстве поводов для критики, тогда кто у нас остается еще? У «Монитора» в Сенге имелся внештатный корреспондент, ему-то и дали задание написать очерк под заголовком «Первое десятилетие Цимлии». Редакция получила от него наиболее критическую статью из всех, в то же время корреспондент напоминал читателям, что Африку нельзя судить по европейским стандартам. Фред Коуп послал Колину вырезку: «Надеюсь, ты ожидал что-то в этом роде?» И постскриптум: «А ты сам не хотел бы написать заметку с рассуждениями о том, что афоризм Прудона "Собственность есть кража" мог послужить причиной коррупции и коллапса современного общества? Лично я все чаще склоняюсь к такому мнению, тем более что наш дом за последние два года обворовывали трижды».
На очерк в «Мониторе» обратил внимание редактор той газеты, в которой регулярно печатались статьи Роуз Тримбл о Цимлии и товарище президенте Мэтью, и поручил ей вернуться в Цимлию и посмотреть, соответствует ли нынешняя ситуацию в стране тому, о чем пишет корреспондент «Монитора».
Роуз к тому времени уже сделала себе имя в газетном мире. Этим она была обязана своевременному восхвалению Цимлии, но то было только начало. Дальше у нее все сложилось как надо. «Возблагодарим же Бога, который назначил нам наш час» – эту стихотворную строчку Роуз могла бы произнести с полным на то основанием, только за всю жизнь она не прочла ни одного стихотворения и не упоминала бога без ухмылки. Живя в доме Юлии, она чувствовала себя неполноценной, но, покинув его, избавилась от этого ощущения; наоборот, теперь Ленноксы казались ей существами второго сорта. Восьмидесятые поистине были ее временем. Как раз те качества, которыми обладала Роуз, и требовались в эпоху, когда аплодисменты доставались тем, кто преуспевает, богатеет, идет по головам других. Она была безжалостной, корыстной, она инстинктивно презирала людей. Хотя Роуз поддерживала отношения с относительно серьезной газетой, для которой писала свои очерки о Цимлии, свою нишу она нашла в «Уорлд скандалс», где ее задача состояла в том, чтобы выслеживать слабости, вынюхивать сплетни, а потом охотиться за избранной жертвой день и ночь, пока у нее на руках не окажется убийственное разоблачение. Чем выше в обществе вращалась несчастная жертва, тем лучше. Роуз ночевала под дверьми чужих домов, копалась в мусорных баках, подкупала родственников и друзей, чтобы найти или изобрести дискредитирующие факты: она хорошо выполняла эту работу стервятника, и ее боялись. Особенную известность она приобрела за свои «портреты», вознесшие журнализм на новые высоты мстительности. И все это давалось Роуз легко, потому что она искренне не видела в людях ничего хорошего. Она изначально была уверена в том, что правда о них окажется позорной и что истинную сущность человека всегда составляют неприятные качества. Глумление, презрение, издевка шли из глубины ее души, и таких, как она, было целое поколение. Словно что-то некрасивое и жестокое, что раньше пряталось, вдруг вылезло в Англии на поверхность: так нищий калека на площади поднимает рубище, обнажая страшные язвы. То, что раньше почиталось, теперь подвергается осмеянию; порядочность, уважение к другим считается ныне нелепостью. Читателям показывали мир через грубый экран, отсеивающий все приятное и симпатичное, и тон задавали Роуз Тримбл и ей подобные, кто неспособен был поверить в бескорыстность. Особенно Роуз ненавидела людей, которые читают книги, а точнее, которые притворяются, что их читают – ну конечно же, все это лишь притворство; она презирала искусство и с особым удовольствием издевалась над театром; сама она любила смотреть жестокие и кровожадные фильмы. Общалась она только с такими же, как она, ходила в одни и те же пабы и клубы. Роуз и близкие ей по духу люди понятия не имели, что представляют собой новый феномен, нечто такое, от чего предыдущие поколения отвернулись бы, назвали бы бульварной прессой, годной лишь для низших слоев населения. Однако даже сама эта фраза показалась бы Роуз чуть ли не комплиментом, подтверждением ее смелости в погоне за правдой. Да, откуда же им было знать? Они насмехались над историей, потому что не знали ее. Только два раза в жизни писала она с одобрением и восхищением – о товарище президенте Мэтью Мунгози и затем, позднее, о товарище Глории, которую обожала за бессердечность. Только тогда ее перо не сочилось ядом. Статья же в «Мониторе» вызвала у Роуз приступ ярости и… что-то похожее на страх.
Встретившись с журналистом, который работал на «Монитор», она выведала, что за статьей стоял Колин Леннокс. И кто он такой, черт возьми, чтобы говорить об Африке?
Колина она ненавидела. Роуз всегда считала писателей и поэтов какими-то шарлатанами, которые делают что-то из ничего и при этом остаются совершенно безнаказанными. На момент выхода его первого романа сама Роуз еще только вступала на журналистское поприще, но зато вторую книгу Колина она от души полила грязью, а заодно и всех остальных Ленноксов; третий роман заставил ее трястись в пароксизме злости. Там рассказывалось о двух людях, очень непохожих друг на друга, которые испытывали взаимное чувство – нежную и странную любовь. То, что она длилась, казалось им обоим злой шуткой судьбы. Каждый из них имел партнера, вел свою жизнь, но все равно они тайно встречались, чтобы разделить связывающее их чувство: что они понимают друг друга так, как никто больше не мог их понять. В целом отзывы о романе были положительные, критики говорили, что он поэтичен и выразителен. Кто-то назвал роман «эллиптичным», и это слово окончательно взбесило Роуз – ей пришлось искать его в словаре. Она читала роман, то есть пыталась: на самом деле она не могла читать ничего сложнее газетной статьи. Конечно, роман был о Софи, об этой зазнавшейся сучке. Ладно, они еще узнают. Роуз вела досье на Ленноксов, куда вносила всякую всячину, в том числе и то, что украла давным-давно, пока бродила по дому, вынюхивая что можно. Она собиралась «показать им». Она любила перелистывать свои папки, эта уже довольно тучная женщина с неизменной злорадной ухмылкой, которая превращалась в издевательский смех каждый раз, когда Роуз удавалось найти особенно едкое слово или фразу.
На самолете в Сенгу ей досталось место рядом с грузным мужчиной. Роуз просила пересадить ее, но самолет был полон. В любом движении соседа она видела агрессию, направленную против нее, и его взгляды искоса расценивала как надменные. Он положил руку на подлокотник, разделяющий кресла, не оставив места ей. Тем не менее Роуз пристроила руку рядом с его рукой, чтобы заявить о своих правах, но мужчина пошевельнулся, а ей приходилось концентрировать все свое внимание на том, чтобы рука не соскальзывала. Подлокотник освободился только тогда, когда сосед потребовал от разносившей напитки стюардессы виски. Он одним махом вылил порцию себе в горло и потребовал еще. Роуз восхитилась его властным обращением со стюардессой, чьи улыбки были насквозь фальшивыми, уж Роуз не проведешь. Она тоже попросила виски и тоже выпила его одним глотком – ее не переплюнешь, и села со стаканом в руке, ожидая добавки.
– Чертовы халтурщики, – сказал этот мужчина, в котором Роуз как женщина видела своего заклятого врага. – Думают, что им все сойдет с рук.
Роуз не знала, на что он жалуется, и поэтому ответила фразой, годной для любого случай:
– Все они одинаковы.
– Точно. Выбирай не выбирай, все дерьмо.
Потом и Роуз увидела, как стюардесса приглашает пройти в салон то ли первого, то ли бизнес-класса двух чернокожих пассажиров, которые сидели в хвосте самолета.
– Ну, посмотрите на них! Выделываются, как обычно.
Идеология требовала, чтобы Роуз возразила, но она сдержалась: да, рядом с ней сидит один из неисправимых белых, но им предстояло провести бок о бок девять часов.
– Если бы они поменьше важничали да побольше времени уделяли управлению страной, может, еще и вышел бы какой-то толк.
Его рука и плечо грозили задавить Роуз.
– Простите, но кресла такие маленькие. – И она демонстративно вытолкнула соседа плечом со своей половины. Он скосил на нее полуприкрытый глаз. – Вы занимаете слишком много места.
– Да вы и сами не из худеньких. – Но руку убрал.
Подали ужин, но он отказался от подноса с коробочками:
– Я избалован едой со своей фермы.
Роуз приняла свою порцию и стала есть. Значит, она сидит рядом с белым фермером. Понятно, почему он сразу ей так не понравился. Нет, надо воспользоваться возможностью, посмотреть, не выйдет ли из этого статьи. Сосед неприкрыто наблюдал за тем, как она ест. Роуз знала за собой привычку есть жадно и много и решила воздержаться от пудинга.
– Давайте я съем его, раз вы не хотите, – сказал он, протягивая руку к стаканчику с кремовой массой. И проглотил все залпом. – Что ел, что не ел, – заявил он. (И к тому же еще невежа.) – Я привык к хорошей жратве. Моя жена шикарно готовит. И мой повар тоже.
Повар!
– Так, значит, дома вас хорошо обслуживают, – сказала Роуз, используя принятый на тот момент политический жаргон.
– Что? – Сосед догадывался, что она критикует его, но не понимал за что. Роуз решила не вдаваться в объяснения. – А вы что делаете, когда дома? И, кстати, где ваш дом? Вы уезжаете из него или возвращаетесь?
– Я журналист.
– О, господи, вы как раз тот человек, который мне нужен. Вы, я полагаю, собираетесь написать очередной панегирик о прелестях черного правительства?
У Роуз включился профессионализм, и она сказала:
– Ладно, говорите. Я слушаю.
И он заговорил. Он говорил и говорил. Вокруг них продолжалась суета с едой, напитками, беспошлинной торговлей, потом выключили на ночь освещение, а сосед Роуз все не мог остановиться. Его зовут Барри Энглтон. Он фермерствовал в Цимлии всю свою жизнь, а до него – его отец. У них столько же прав, сколько… и так далее. Роуз перестала вслушиваться в его слова, потому что ей стало ясно: ее влечет к этому мужчине, хотя он ей вовсе не симпатичен, и его жаркий ворчливый голос уносил ее туда, где она таяла, таяла…
Отношения Роуз с мужчинами были обречены на неудачу – такие времена. Она, разумеется, относилась к ярым феминисткам. Замуж она вышла в конце семидесятых за товарища, с которым познакомилась во время демонстрации перед американским посольством. Он соглашался со всем, что она говорила о феминизме, мужчинах, женской доле; он, улыбаясь, стремился не отставать от нее в прогрессивных формулировках; однако Роуз видела, что все это лишь поверхностная уступчивость, а на самом деле муж не понимает женщин и свою фатальную наследственность. Она критиковала его за все, и он только поддакивал, что да, тысячи лет преступного ущемления в правах невозможно исправить за один день. «Я бы сказал, что ты очень здраво тут рассуждаешь, Роузи», – говорил он добродушно, с задумчивым видом, когда она заканчивала длиннющую тираду, где упоминалось все – от выкупа за невесту до женского обрезания. И улыбался. Он вечно улыбался. Его розовое, пухлое, желающее угодить лицо выводило ее из себя. Роуз ненавидела мужа, хотя повторяла себе, что в принципе он – неплохой материал. Ее сбивало с толку то, что, поскольку ей вообще почти ничего не нравилось, она не считала, что нелюбовь к мужу может стать основанием для анализа ее собственного поведения. Правда, иногда Роуз приходило в голову, уж не ее ли привычка раздраженно комментировать его действия, когда они занимались сексом, довела мужа до импотенции. Чем больше он соглашался с ней, чем больше улыбался, и кивал, и ловил каждое слово из ее рта, тем сильнее Роуз его презирала. И когда она потребовала развод, он сказал: «Что ж, это справедливо. Я всегда говорил, что ты для меня слишком хороша, Роузи».
А этот мужчина, Барри, – совсем другое дело.
Со ступеней аэропорта Роуз следила за тем, как он расплачивается с носильщиком – повелительно, барственно, она аж вскипела от негодования. А он, заметив, как она стоит со своим большим чемоданом и оглядывается в поисках заказанного такси, подошел к ней вразвалочку и сказал:
– Я подвезу вас до города.
Барри поставил свой чемодан рядом с ее и ушел на стоянку. Через мгновение перед Роуз вырулил большой «бьюик», передняя дверь распахнулась. Она села. Материализовался негр и сложил их вещи в багажник. Барри снова дал денег.
– Я заказывала такси.
– Не велико горе, шофер найдет себе другого пассажира.
Еще в самолете Барри закончил свои излияния своеобразным приглашением:
– Почему бы вам не приехать ко мне на ферму и не посмотреть на все своими глазами?
Роуз отказалась, а теперь жалела об этом. Но недолго.
– Поехали на ферму, позавтракаем, – предложил Барри.
Роуз была знакома с тем, что мог предложить ей город Сенга; она находила его скучным захолустьем с высоким самомнением. На самом деле о Цимлии она думала совсем не то, что писала о ней, а прямо противоположное. Только товарищ президент Мэтью искупал недостатки страны, а теперь… Она пожала плечами и сказала:
– Почему бы и нет?
Они не поехали через город, а объехали его вокруг и скоро углубились в буш. Не каждый может полюбить Африку, и Роуз в том числе, хотя она знала, что есть те, кто любит, да и как было не знать о них, ведь обожатели континента так громогласны. (И почему они ходят с таким видом, будто эта их любовь является доказательством их внутреннего благородства?) Прежде всего, Африка слишком велика. Потом эта диспропорция между городскими и культивированными территориями и нетронутыми землями. Сплошные заросли проклятого буша и беспорядочные холмы, и всегда риск каких-то волнений и нарушений порядка. Роуз не выезжала обычно за пределы городов, максимум, на что могла согласиться, это пятиминутная прогулка по заповеднику. Ей нравились тротуары, и пабы, и залы заседаний, где произносились речи, и рестораны. Но сейчас она сказала себе, что было бы неплохо познакомиться с белой фермой и белым фермером, хотя, само собой, о его жалобах она писать не станет, ведь вся его критика сплошь касается чернокожих, а нынче политика совсем другая. Ладно, назовем этот визит расширением кругозора – с небольшой натяжкой.