Текст книги "Великие мечты"
Автор книги: Дорис Лессинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
Он узнал Софи и кивнул ей, а Джил, с которой был хорошо знаком, поприветствовал товарищеским салютом.
Он сел за стол, и Фрэнсис наполнила его тарелку. Вильгельм налил ему вина, и товарищ Джонни поднял свой бокал за рабочих всего мира и затем продолжил речью, которую только что произнес на митинге. Сначала, однако, он передал извинения от Джеффри, Джеймса и Дэниела, которые уверены, что все поймут: интересы революционной борьбы превыше всего. Американский империализм… военно-промышленный комплекс… лакейская роль Британии… война во Вьетнаме…
Тут его перебила Юлия, которая переживала из-за вьетнамской войны:
– Джонни, нельзя ли поподробнее об этом… Какие-нибудь детали… Мне бы очень хотелось понять: ради чего вообще ведется война?
– Ради чего? Разумеется, ты и сама прекрасно знаешь, Мутти. Ради прибыли. – И он продолжал ораторствовать, делая паузы лишь для того, чтобы забросить одну-две ложки в рот.
Конец лекции положил Колин:
– Подожди с этим. Остановись хоть на минуту. Ты читал мою книгу? Ты ничего не сказал.
Джонни отложил нож и вилку и сурово взглянул на сына.
– Да, читал.
– Ну, так что ты думаешь о ней?
Прямолинейность вопроса напугала Фрэнсис, и Эндрю, и Юлию. Им казалось, что Колин решил ткнуть палкой в относительно мирно настроенного льва. И то, чего они опасались, произошло. Джонни сказал:
– Колин, если ты действительно желаешь услышать мое мнение, я выскажу его, но прежде всего вот моя принципиальная позиция: меня не интересуют побочные продукты догнивающей системы, а твой роман – не что иное, как такой продукт. Это субъективная, сугубо личная книга, в которой не сделано даже попытки выстроить события в политической перспективе. Все подобные произведения, так называемая литература – мусор капитализма, и все писатели вроде тебя – буржуазные лакеи.
– Ох, да заткнись же, – не выдержала Фрэнсис. – Хоть раз мог бы вести себя как человек.
– Да? В этой фразе вся ты, Фрэнсис: «Как человек». А для чего, по-твоему, мы с товарищами трудимся, как не ради блага всего человечества?
– Отец, – сказал Колин, который уже был бледен и растроен. – Я просто хочу знать, что ты думаешь о моей книге, только без всей этой пропаганды.
Отец и сын склонились друг к другу через стол. Колин выглядел как человек, которому угрожают физической расправой, а его отец – торжествующим и правым. Узнал ли он себя в книге? Скорее всего, нет.
– Я же сказал. Я читал книгу. И я как раз объяснял тебе, что о ней думаю. Если есть одна группа людей, которых я презираю, так это либералы. А ты – либерал, все вы либералы. Наемные писаки, порожденные тухлой капиталистической системой.
Колин встал и вышел из кухни. Слышно было, как он, спотыкаясь, бросился вверх по ступеням. Юлия заявила:
– А теперь уходи, Джонни. Немедленно.
Джонни сел, задумавшись. Неужели ему в голову пришла мысль, что, возможно, нужно было вести себя как-то иначе? Он быстро побросал в рот то, что оставалось на тарелке, выпил залпом вино и сказал:
– Отлично, Мутти. Ты выгоняешь меня из моего собственного дома.
Он поднялся, и через секунду хлопнула входная дверь.
Софи была в слезах. Она выскочила, чтобы найти Колика, со словами:
– О, это было ужасно.
Джил произнесла посреди всеобщего молчания:
– Но он такой необыкновенный человек, он такой замечательный… – Она огляделась, не увидела ничего, кроме подавленности и негодования, и сказала: – Я, пожалуй, пойду. – Никто ее не останавливал. Джил добавила: – Большое спасибо за то, что пригласили меня.
Фрэнсис изобразила попытку нарезать торт, но Юлия уже вставала, Вильгельм помогал ей.
– Мне так стыдно, – говорила она. – Мне так стыдно. – И, плача, она в сопровождении Вильгельма ушла к себе.
За столом остались только Эндрю и мать. Фрэнсис внезапно стала стучать по столу кулаками, лицо искажено, слезы ручьями.
– Я убью его, – сказала она. – Когда-нибудь я убью его. Как он мог? Я не понимаю, как он мог?
Эндрю начал было:
– Мама, послушай…
Но Фрэнсис продолжала, она буквально рвала у себя на голове волосы:
– Нет, я убью его. Нельзя же так обижать родного ребенка. Колин был бы рад одному доброму слову.
– Мама, послушай меня. Остановись, дай мне сказать.
Фрэнсис уронила руки на стол и сделала над собой усилие, чтобы замолчать.
– Ты знаешь, чего ты никогда не понимала? Не знаю почему, но ты этого не понимала. Джонни глуп. Он непроходимо глуп. Разве это не очевидно?
Фрэнсис повторила:
– Он глупый. – В ее голове что-то сдвигалось, перестраивалось. Ну да, конечно, Джонни глупый человек. Но она никогда не признавала этого. Это все из-за их великой мечты. Фрэнсис за годы совместной жизни пропиталась этими их идеалами, всем этим дерьмом, вот почему ей было трудно сказать даже себе самой, что Джонни просто глуп.
Она сопротивлялась:
– Нет, это не глупость, а бессердечие. Это было так жестоко…
– Но, мама, конечно, они жестоки. Разве они могли бы проповедовать все это, не будучи жестокими?
И потом, сама от себя этого не ожидая, Фрэнсис положила голову на руки, прямо посреди грязных тарелок на столе, и зарыдала. Эндрю терпеливо ждал, но каждый раз, когда он думал, что мать успокаивается, появлялись новые ручейки слез. Он тоже был бледен, потрясен. Никогда еще Эндрю не видел, чтобы его мать плакала, никогда не слышал, чтобы она так резко критиковала отца. Он понимал, что ее сдержанность в отношении Джонни была вызвана желанием защитить их с Колином от худшего, но понятия не имел, какой океан злых слез оставался невыплаканным. С ее стороны было очень правильно, думал теперь Эндрю, не плакать и не бушевать перед ним и Колином. Ему было тошно. В конце концов, Джонни – его отец… и Эндрю прекрасно понимал, что во многих отношениях он и сам был похож на отца. Хотя Джонни никогда не обретет ни зерна того умения разбираться в себе, которым обладал его сын. Эндрю же был обречен жить с критическим взглядом, неизменно направленным на себя – добродушный, даже шутливый, но тем не менее суд.
– Мама, не трогай тут ничего. Мы уберем все утром. И ложись спать. Все это бессмысленно. Он всегда будет таким.
И Эндрю ушел из кухни. Он постучал в комнаты бабушки, дверь открыл Вильгельм и громко сказал:
– Юлия приняла валиум. Она очень расстроена.
Эндрю постоял у двери Колина, колеблясь. Услышал пение Софи – она пела Колину.
Потом он заглянул к Сильвии. Она заснула на своей кровати, не успев раздеться, а ее спутник лежал на полу, с одной лишь подушкой. Должно быть, спать так очень неудобно, но молодому врачу явно было не до таких мелочей.
Эндрю пошел в свою комнату и свернул себя косяк – в минуты душевных потрясений он прибегал к травке и слушал традиционный джаз, обычно блюзы. Классическая музыка тоже помогала. Или он читал наизусть все стихи подряд, которые знал (а знал он их великое множество), чтобы убедиться, что все выученное находится в его памяти в целости и сохранности. Или же он читал Монтеня, но это Эндрю держал в тайне, считая, что Монтень годится только для стариков, никак не для молодежи.
Вильгельм оставил Юлию в большом кресле, укутанную пледом. Она настаивала, что спать не хочет. Но все же задремала, потом проснулась: расстройство пересилило валиум. Она раздраженно стряхнула с себя плед, прислушалась к собаке, которая тявкала где-то этажом ниже. Услышала Юлия и пение Софи, но подумала, что это играет радио. Она вышла на лестницу. Из-под двери Эндрю пробивался свет. Юлия сомневалась, допустимо ли будет постучать к нему в столь поздний час, но потом спустилась на еще один пролет и оказалась перед комнатой Сильвии. Полоска света говорила, что Фрэнсис, по соседству, еще не спит. Старая женщина чувствовала, что нужно бы пойти к Фрэнсис, сказать ей что-то, найти правильные слова… какие слова? посидеть с ней, сделать что-нибудь…
Юлия медленно повернула ручку гостиной и шагнула в комнату. Луч лунного света пересекал постель Сильвии и едва дотягивался до молодого человека на полу. Юлия совсем позабыла про него, и теперь ее сердце с новой силой наполнилось безысходным горем. Вильгельм говорил ей не так давно, что Сильвия когда-нибудь выйдет замуж и что она, Юлия, не должна огорчаться из-за этого. Так вот что он обо мне думает, жаловалась Юлия – про себя, но знала, что он прав. Сильвия, несомненно, должна выйти замуж, но, вероятно, не за этого юношу. Ведь иначе он бы лежал не на полу, а рядом с ней? Юлии казалось отвратительным, что любой молодой мужчина, «коллега», может прийти вот так к Сильвии и лечь спать в ее комнате. Они как щенки в одной корзинке, думала Юлия, они лижутся, возятся и засыпают где попало. Но нельзя же не помнить, что мужчина находится не где-нибудь, а в комнате молодой женщины. Должно же это значить что-то. Юлия присела осторожно на стул – тот самый, сидя на котором она некогда уговаривала Сильвию поесть, только было это бесконечно давно. Со стула она хорошо видела лицо девушки. Луна передвинулась и осветила теперь и молодого человека. Что ж, если это будет не он (кстати, весьма симпатичный юноша), значит, кто-то другой.
Юлии казалось, что никогда не любила она никого, кроме Сильвии, что девочка была великой страстью всей ее жизни – о да, она знала, что полюбила Сильвию потому, что ей не позволили любить Джонни. Ах нет, все это чепуха, ведь она же всю войну (ту, первую войну) ждала Филиппа, и потом, она же так любила его. Лучи света падали на постель и на пол так же произвольно, как память выхватывала куски из темноты прошлого – немного того, немного этого. Когда Юлия оглядывалась назад, на пройденный ею путь, то целые связки лет, которые когда-то обладали особым значением и выделялись среди прочих, сокращались до бездушной формулы: это пять лет Первой мировой войны; этот отрезок – Вторая мировая. Но если погрузиться в эти пять лет, когда она была преданна в мыслях и чувствах солдату вражеской армии, то они окажутся бесконечными. Вторая мировая, зависшая в ее памяти как тревожная черная тень, когда муж скрылся от нее за своей усталостью и невозможностью рассказывать о том, что делал, была тяжелым временем, и Юлия часто удивлялась, как она пережила ее. Ночами она лежала рядом с человеком, который думал только о том, как разрушить ее родину, и она должна была радоваться ее разрушению – Юлия и радовалась, только иногда ей казалось, что бомбы разрываются прямо в ее сердце. И тем не менее теперь она могла сказать Вильгельму (бежавшему от того чудовищного режима, который она отказывалась называть немецким): «Это было во время войны – во время последней войны». Словно это были пункты в списке, который нужно поддерживать в порядке, раскладывать все события одно за другим. Или же память все-таки похожа на лунный свет и тени, которые он бросает на тропу: каждая тень резко очерчена, когда ты минуешь ее, но потом, оглядываясь, видишь лишь темную полоску леса с пятнами жидкого света кое-где. «Ich have gelebt und geliebt», – пришла Юлии на ум строчка из Шиллера, всплывшая в ее памяти через шестьдесят пять лет, но на самом деле это был вопрос: жила ли я, любила ли?
Квадрат лунного света подполз к ногам Юлии. Значит, она уже давно здесь сидит. Ни разу Сильвия не шелохнулась. Она и ее коллега, казалось, не дышали; запросто можно было подумать, что оба они мертвы. Юлии подумалось: «Если бы ты умерла, Сильвия, то не много бы потеряла. Мало радости закончить свои дни как я – старухой, у которой вся жизнь позади и которая копается в спутанном клубке воспоминаний, причиняющих только боль». Юлия задремала. Валиум наконец-то погрузил ее в сон, такой глубокий, что Сильвия потом едва смогла растолкать ее.
Сильвия проснулась от сухости во рту, потянулась за водой и увидела маленькое привидение, сидящее посреди залитой лунным светом комнаты. Девушка ожидала, что оно пропадет, когда она стряхнет с себя сон. Но «привидение» не исчезло. Сильвия подошла к Юлии, обняла, стала укачивать, когда старуха жалобно заскулила во сне – душераздирающий стон.
– Юлия, Юлия, – шептала Сильвия, помня о молодом враче, которому нужно было поспать. – Проснитесь, это я.
– О Сильвия. Я не знаю, что мне делать, я сама не своя.
– Поднимайтесь, дорогая, прошу вас, вам нужно лечь.
Юлия неуверенно встала, и Сильвия, тоже шатаясь, потому что все еще была во власти сна, отвела ее из гостиной на верхний этаж. Теперь из-под двери Фрэнсис свет не пробивался, и из-под двери Эндрю тоже, но вот Колин – да, Колин еще не погасил лампу.
Сильвия уложила Юлию на постель и накрыла одеялом.
– Наверное, я больна, Сильвия. Должно быть, я больна.
Этот едва слышный крик души был услышан Сильвией-врачом, и она ответила:
– Я позабочусь о вас. Пожалуйста, не надо так расстраиваться.
Юлия заснула. Сильвия, со слипающимися глазами, поковыляла к себе, опираясь о спинки стульев и стены, чтобы не упасть. Не помня как, она добралась наконец до своей постели. Ее коллега подскочил:
– Уже утро?
– Нет-нет, спи.
– Слава богу.
Он уронил голову на подушку, и сама Сильвия тут же уснула.
Весь дом теперь погрузился в сон, кроме Колина, который лежал, обнимая спящую Софи. Маленький песик устроился у нее на бедре и тоже дремал, только хвостик его время от времени подрагивал.
Колин думал не о прекрасной Софи, такой близкой. Подобно матери и не зная этого, он безумно повторял:
– Я убью его. Клянусь, я его убью.
Но вот в чем противоречие! Если бы Джонни узнал себя в сладкоречивом злодее, то тогда от него требовалось взойти на невероятные высоты беспристрастного суждения, отринуть все чувства, за исключением соображений литературного мастерства: «Хороший это роман или нет?» Вспомнить, возможно, те книги, что он читал, когда был еще хорошо начитанным человеком, пока не поддался примитивным чарам социалистического реализма. Что же он, жертва жестокой карикатуры, от которой ожидают услышать: «Отличная работа, какой у вас большой талант!»? Короче говоря, от товарища Джонни требовали поведения, на которое он был неспособен, как давным-давно согласилась вся семья. С другой стороны, если Джонни себя все-таки не узнал, то его вина том, что он и понятия не имеет, что думают о нем сыновья, по крайней мере один из них.
Юлия, тоскующая, тоскующая, хотя она сама бы не могла сказать о чем, если не о Сильвии и не обо всей своей жизни, вчитывалась в газеты, отбрасывала их, пыталась читать снова и, когда Вильгельм выводил ее в «Космо», старательно прислушивалась ко всему, о чем говорили вокруг. Война во Вьетнаме, вот о чем все говорили. Иногда в кафе заходил Джонни со своим антуражем почитателей, драматичный, волевой, и он порой кивал матери или даже салютовал сжатым кулаком. Часто с ним был Джеффри, которого Юлия хорошо знала, красивый молодой человек – Лохинвар с Востока, как сказала она скорбно Вильгельму. И Дэниел с его пылающими волосами – маячок. Или Джеймс, который подошел к ней со словами:
– Я Джеймс, вы помните меня?
Юлия не помнила никого, кто говорил бы с акцентом кокни.
– Сейчас так положено, – объяснил ей Вильгельм. – Все сейчас говорят как кокни.
– Но ради чего, ведь это так некрасиво?
– Чтобы получить работу. Они оппортунисты. Если ты хочешь получить работу на телевидении или в кино, то должен немедленно избавиться от своей манеры говорить как образованный человек.
Вокруг сигаретный дым и – часто – бурные споры.
– Почему это когда говорят о политике, то обязательно нужно спорить?
– О, моя дорогая, если бы мы могли понять…
– Это напоминает мне о давних временах, когда я ездила домой к родителям. Тогда они тоже спорили, нацисты…
– И коммунисты.
Юлия помнила драки, крики, брошенные камни, топот бегущих ног – да, ночами она просыпалась от топота, кто-то куда-то бежал, бежал. Совершив что-то страшное, они с криками бежали по улицам.
Юлия часами сидела в своем кресле, обложившись газетами, пока мысли не заставляли ее подняться и отправиться в обход ее комнат, неодобрительно качая головой, когда находила деталь интерьера не на месте или платье, перекинутое через спинку стула («И куда смотрит миссис Филби?»). Все ее печали сосредоточились на вьетнамской войне. Это было невыносимо. Разве не достаточно было той давней войны, первой, такой ужасной, и потом второй, чего еще им было нужно, убийства, убийства, и теперь эта война. А американцы, они что, сошли с ума – посылать туда своих молодых мужчин, они никому не нужны; когда где-то воюют, их сбивают в кучу и посылают туда на смерть. Как будто они больше ни на что не годны. Снова и снова. Никто ничему не учится, это ложь, будто люди учатся на своей истории, если бы хоть один урок был усвоен, бомбы не падали бы на Вьетнам, а молодые парнишки… Юлии снова стали сниться ее братья, впервые за много лет. Ее мучили кошмары, связанные с этой войной. По телевизору Юлия видела стычки американцев с полицией – тех американцев, которые не хотели войны, и она тоже не хочет войны, она на стороне тех американцев, которые бастуют в Чикаго или в университетах, и тем не менее, когда она уехала из Германии, чтобы выйти замуж за Филиппа, она выбрала Америку, то есть она на другой стороне. Филипп хотел, чтобы Эндрю ехал учиться в Штаты, и если бы так случилось, то сейчас он, вероятно, был бы частью той Америки, что направляет водометы и слезоточивый газ на тех американцев, которые протестуют. (Юлия знала, что Эндрю консервативен от природы или, лучше будет сказать, стоит на стороне власти.) Новая женщина Джонни, которая, судя по всему, бросила его, сейчас сражается на улицах против войны. Юлия ненавидела и боялась уличных сражений, до сих порей снились страшные сны о том, что она видела в тридцатые годы, когда возвращалась в Германию навестить родителей, – страну уничтожали банды, которые дрались, били стекла, орали и бегали по ночам по улицам. Сердце и мозг Юлии разрывались между противоречивыми картинами, мыслями, эмоциями.
И ее сын Джонни постоянно упоминался в газетах – он выступал против войны, и Юлия чувствовала, что он прав. Но ведь Джонни никогда не был прав, она знала это лучше, чем кто-либо, но предположим, что на этот раз он все же прав.
И Юлия, не сказав Вильгельму ни слова, надела шляпку (ту, что максимально скрывала ее лицо и с самой плотной вуалью), выбрала немаркие перчатки (политика у нее подсознательно ассоциировалась с грязью) и отправилась послушать речь Джонни на митинге, посвященном войне во Вьетнаме.
Митинг проходил в зале, который Юлии показался коммунистическим. Все улицы вокруг заполняла молодежь. Такси высадило ее перед главным входом, и, пока она шла внутрь, на нее глазели одетые как цыгане или бродяги молодые люди. Те, кто видел ее прибытие на такси, говорили друг другу, что она, должно быть, шпионка ЦРУ, в то время как другие при виде пожилой дамы (здесь не было никого старше пятидесяти лет) высказывали предположение, что она заблудилась. А третьи принимали Юлию за уборщицу – из-за ее шляпки.
В зале яблоку было некуда упасть. Человеческая масса в нем вздымалась, опадала, качалась. Запах стоял отвратительный. Прямо перед собой Юлия увидела две головы с жирными немытыми волосами – неужели у девушек напрочь отсутствует самоуважение? Потом она поняла, что это не девушки, а мужчины. И от них воняло. Шум стоял такой, что она не сразу услышала, что выступления уже начались. На сцене стоял Джонни и с ним Джеффри, чье чистое добронравное лицо было ей так знакомо, но и он отрастил волосы и стоял, широко расставив ноги, и бил правой рукой воздух, словно рубил, и всячески выражал свое согласие с тем, что говорил Джонни, а говорил он все то, что Юлия уже много раз слышала: американский империализм – рев согласия; военно-промышленный комплекс – свист и крики; лакеи, шакалы, капиталистические эксплуататоры, продажные твари, фашисты. Все так бурно выражали согласие, что почти ничего не было слышно. И потом на сцене появился Джеймс, как легко он держится на публике, такой большой и учтивый, но вот превратился в кокни; а рядом с Джонни стоит чернокожий мужчина – она наверняка его тоже видела раньше.
На платформе уже собралось много ораторов. Лица у каждого светились чванством, чувством собственной правоты и триумфом. Как хорошо ей все это было известно, как боялась она этого. Они с важностью расхаживали взад и вперед под яркими прожекторами, выкрикивали свои фразы, которые она угадывала, все до одной, по первому слову. И слушатели были единым целым, толпой, они могли убивать, могли восстать, и они все пылали… ненавистью, да, вот что это было. Но если ободрать с митинга все дурацкие клише, то сама Юлия согласится с ними, она на их стороне; как так, ведь они отвратительны, это же грязь; но больше всего она ненавидит жестокость войны. Юлии трудно было стоять – она прислонилась к стене, вокруг нее грубияны и задиры, кто знает, может, у них есть дубинки. Юлия еще раз посмотрела на платформу сцены, увидела, что сын узнал ее и что его взгляд был одновременно торжествующим и враждебным. Если она не уйдет отсюда, то вполне может стать мишенью его обвинительных речей. Юлия протиснулась через толпу к двери; к счастью, далеко она не отходила. Ее шляпу сбили набок – она не сомневалась, что намеренно (и была права). Вслед пожилой женщине неслись предположения, что она из ЦРУ. Она пыталась придерживать шляпку. У дверей Юлия заметила высокую молодую женщину с широким лицом, раскрасневшимся от возбуждения и алкоголя, и с беджиком распорядителя на лацкане. Узнав Юлию, та громко воскликнула, чтобы слышали ее коллеги:
– Ого, кто бы мог подумать? Да это же мамаша Джонни Леннокса.
– Разрешите мне пройти, – сказала Юлия, которая уже начала слегка паниковать. – Выпустите меня.
– Что, не нравится? Колется правда? – фыркнул юноша, от запаха которого Юлию едва не стошнило. Она прижала к носу ладонь.
– Юлия, – сказала Роуз, – а Джонни знает, что вы здесь? И что вы здесь делаете? Приглядываете за сыночком? – Она оглянулась с ухмылкой, ожидая одобрения.
Юлия пробралась за дверь, но помещение снаружи было полно теми, кто не попал внутрь.
– Дорогу матери Джонни Леннокса! – крикнула Роуз, и толпа разделилась надвое. Здесь, где речи не звучали, а передавались из уст в уста, не было той атмосферы толпы, неизбежности насилия. Молодые люди таращились на Юлию, на ее помятую шляпу, на ее перепуганное лицо. Она дошла до выхода. Там, почувствовав слабость, она вцепилась в косяк.
Роуз спросила:
– Вызвать вам такси, Юлия?
– Не помню, чтобы я разрешала вам называть меня Юлией, – сказала старая дама.
– О, простите, миссис Леннокс! – притворно воскликнула Роуз, снова оглядываясь посмотреть, одобрили ли ее окружающие. И потом добавила со смешком: – Ну и дерьмо!
– Должно быть , ancien régime, [10]10
Старорежимная (фр.).
[Закрыть]– сказал кто-то с американским акцентом.
Юлия встала посреди тротуара. Дурнота одолевала ее. Роуз осталась на ступеньках позади нее и громко объявила своим приятелям:
– Мамаша Джонни Леннокса. Она пьяна.
Показалось такси, и Юлия взмахнула рукой, но оно не собиралось останавливаться для такой взлохмаченной, явно ненормальной старухи. Роуз сбежала с лестницы, догнала такси, и тогда оно притормозило.
– Спасибо, – выговорила Юлия, забираясь в автомашину. Она все еще прижимала к лицу платок.
– О, не стоит благодарности, прошу вас, – язвительно процедила Роуз и повернулась к входу, ожидая смеха, и получила его.
Уезжая, Юлия слышала, как из окон зала вырываются всплески аплодисментов, криков, скандирования: «Покончим с американским империализмом! Покончим с…»
Когда Джонни покидал митинг, Роуз воспользовалась удачным случаем и пробилась к звезде коммунистов, чтобы сказать ему как равному:
– Ваша мать была здесь.
– Я знаю, – ответил Джонни, не глядя на нее. Он всегда игнорировал ее.
– Она была пьяна, – рискнула продолжить Роуз, но он обошел ее и удалился, не сказав больше ни слова.
Сильвия не забыла своего обещания. Она договорилась с неким доктором Лехманом, чтобы он посмотрел Юлию. Вильгельм знал его и знал, что он занимается проблемами здоровья в пожилом возрасте.
– Нашими проблемами, дорогая Юлия.
– Гериатрия, – сказала она.
– Слово – это всего лишь слово. Договорись, пожалуйста, чтобы он и меня проконсультировал.
Юлия вошла в кабинет и села на стул перед доктором Лехманом. Весьма приятный мужчина, подумала она, хотя и молодой. На самом деле он был средних лет. Немец, как и она? С такой фамилией? Тогда, может, еврей? Беженец, спасшийся от таких, как она? Примечательно, как часто она стала думать о таких вещах.
У Лехмана был безупречный английский: по-видимому, врачам не нужно было говорить на кокни, чтобы получить работу.
Юлия догадывалась, что он многое понял о пациентке уже по тому, как она подходила к стулу, и, разумеется, с ним предварительно говорила Сильвия, а уж изучив результаты анализа ее мочи, измерив давление и выслушав сердце, врач знал о ней больше, чем она сама.
Он сказал с улыбкой:
– Миссис Леннокс, вам посоветовали обратиться ко мне в связи с проблемами, имеющими отношение к старости.
– Такое складывается впечатление, – ответила она и увидела, что доктор уловил ее неприязнь к теме.
– Вам семьдесят пять лет.
– Верно.
– В наши дни это не слишком преклонный возраст.
Юлия решила открыться:
– Доктор, иногда я чувствую себя так, будто мне все сто.
– Вы позволяете себе думать, что вам столько лет.
Юлия ожидала услышать нечто совсем иное и, приободрившись, улыбнулась этому человеку, который не собирался давить на нее ее же возрастом.
– С вами все в порядке – с точки зрения физического здоровья. Поздравляю. Хотел бы я быть в такой хорошей форме. Но увы, все знают, что врачи не следуют собственным рекомендациям.
Теперь Юлия позволила себе усмехнуться и кивнуть, словно говоря: очень хорошо, перейдем к делу.
– Я часто сталкиваюсь со случаями, подобными вашему, миссис Леннокс. С людьми, которых убедили, что они состарились, хотя это еще не так.
«Вильгельм? – подумала Юлия. – Неужели он…»
– Или они сами себя в этом убедили.
– И я тоже? Ну… возможно, так и есть.
– Я собираюсь сказать кое-что, что может вас шокировать.
– Ну, доктор, меня непросто шокировать.
– Хорошо. Вы сами можете решить, когда стать старой. Сейчас вы на перекрестке, миссис Леннокс. Вы можете сказать себе, что вы старая, и тогда вы умрете. Но можете сказать себе, что вы еще не состарились.
Юлия подумала над его словами и кивнула.
– Полагаю, вы пережили какое-то потрясение. Смерть? Но это не важно, что именно случилось. Я замечаю в вас признаки скорби.
– Вы очень умный молодой человек.
– Благодарю вас, но я уже не молод. Мне пятьдесят пять.
– Вы могли бы быть моим сыном.
– Да, мог бы. Миссис Леннокс, я хочу, чтобы вы встали с этого стула и ушли от… вашей нынешней ситуации. Вы можете принять такое решение. Вы не старая женщина. Вам не нужен врач. Я пропишу вам витамины и минеральные добавки.
– Витамины!
– Почему бы и нет. Я сам их принимаю. И приходите еще раз через пять лет, и тогда мы обсудим, пора ли вам стареть.
Золотистые облака сеяли на землю бриллианты, которые ударяли по такси, взрываясь крошечными кристаллами, или скользили по стеклам окон, и их тени создавали рисунок из точек и пятнышек – такой же, как на маленькой вуали Юлии, скрепленной на голове крупной заколкой. Апрельское небо из солнечного света и дождика на самом деле было обманом, потому что на календаре сентябрь. Юлия оделась как всегда. Вильгельм сказал ей: «Моя дорогая , liebling,дражайшая Юлия, я хочу купить тебе новое платье». С протестами и ворчанием, но довольная в душе, Юлия объехала с ним лучшие магазины, где Вильгельм привлек к процессу молодых женщин – поначалу высокомерных, но быстро поддавшихся его обаянию, и в конце концов стала обладательницей бархатного костюма цвета кларета, ничем не отличающегося от тех, что она носила на протяжении десятков лет. Облаченная в него, Юлия с удовлетворением думала о деликатной шелковой строчке по краю воротника и манжет, а также об идеальной розовой шелковой подкладке – это была ее защита против варварского мира. На сиденье рядом с ней Фрэнсис согнулась вдвое, занятая сменой чулок и каждодневных полуботинок на низком каблуке на выходные туфли и черные блестящие чулки. А в остальном ее рабочая одежда (Юлия заехала за Фрэнсис в издательство) была сочтена вполне адекватной случаю. Эндрю сказал, что хочет отметить кое-что, но что наряжаться не нужно. Что он имел в виду? По какому поводу торжество?
Пока такси медленно пробиралось среди машин и автобусов к дому Эндрю, они сидели бок о бок в дружеском и чуть настороженном молчании. Фрэнсис думала, что за все годы жизни в доме Юлии она так редко ездила со свекровью в такси, что могла перечислить все такие случаи. А Юлия думала, что между ними нет интимной близости, но тем не менее молодая женщина (ну же, Юлия, она уже давно не молода!) ни нам миг не задумалась перед тем, как снять в ее присутствии чулки, показывая белые плотные ноги. Вероятно, никто не видел обнаженных ног Юлии за исключением ее мужа и врачей с тех самых пор, как она стала взрослой. Видел ли Вильгельм? Никто не знал.
Они согласились в том, что Эндрю, скорее всего, хочет отпраздновать получение места в одной из тех огромных международных организаций, которые вдыхают и выдыхают деньги и управляют делами мира. Когда он получил свою вторую степень в юриспруденции (степень с отличием), то снова покинул бабушкин дом и поселился в съемной квартире с другими молодыми людьми, но вряд ли надолго.
К тому времени, когда они подъехали к Гордон-сквер, свет растаял. Крупные капли падали с темного неба и шлепались, невидимые, о землю. Дом был приличным, такого не стыдятся: Юлия гадала, не это ли было причиной того, что Эндрю не пригласил их раньше, – стыдился своего адреса или условий, но если так, то зачем вообще уезжать из дома? Ей не приходило в голову, что Эндрю задыхался под прессом их с Фрэнсис власти и опыта. «Что – я? Да ты шутишь! – говорят родители, когда эта ситуация повторяется из поколения в поколение. – Я – угроза? Да это такая крохотная жалкая вещь, мое я, всегда едва цепляющаяся за краешек жизни». Эндрю должен был уехать из дома, чтоб выжить, но однако его пребывание там во время получения второй степени не было таким тягостным, как раньше, поскольку он обнаружил, что больше не боится неодобрения категоричной Юлии и не мучается мыслями о несложившейся жизни матери.
Лифта не было, но Юлия резво взошла по крутым ступеням, покрытым ковром, который был когда-то хорошим. Квартира, куда их впустил Эндрю, продолжала тему, поскольку она оказалась большой и заставленной разнообразной мебелью, причем некоторые предметы были великолепны, но доживали свои последние дни. Десятки лет здесь обитали студенты или молодые люди, только начинающие трудовую жизнь, и следующим этапом для большинства обстановки станет свалка. Эндрю провел их не в просторную общую гостиную, а в маленькую комнатку, отделенную от нее стеклянной перегородкой. В большой гостиной двое мужчин читали, девушка смотрела телевизор, а в малой гостиной стоял красиво накрытый стол – белая скатерть, бокалы, цветы, серебро и плотные салфетки. Приборы на четверых. Эндрю сказал: