Текст книги "Шестьдесят рассказов"
Автор книги: Дональд Бартельми
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
CRITIQUE DE LA VIE QUOTIDIENNE [30]
[Закрыть]
Пока я читал «Журнал сенсорной депривации», Ванда, бывшая моя жена, читала «ЕИе».Для женщины, чьи занятия ограничивались уходом за ребенком и смотрением в окно – и это после колледжа, законченного со специализацией по французскому языку-«Е11е» являлась прямым подстрекательством к бунту. Ванда была верной и преданной читательницей. «Femmes enceintes, пе mangez pas de bifteck сги!»– призвала как-то «Е11е», и Ванда радостно подчинилась. За весь период беременности она не осквернила свои уста ни одной крошкой bifteck сги.Она культивировала – по рекомендации все той же «ЕЧе» -un petit air naif, то бишь вид и повадки школьницы-переростка. Она то и дело совала мне под нос цветные фотографии какой-нибудь живописной мельницы вБретани, обставленной после реставрации мебелью Арне Якобсена и всякими миланскими штуками из ярко-красного и оранжевого пластика: «Une Maison Qui Capte la Nature». За последнее время на страницах «ЕИе» появилось с четыре тысячи правдивых историй из жизни Анны Карина, врезультате Ванда и вправду стала сильно смахивать на эту кинозвезду.
Нашим вечерам недоставало обещания. Для женатого человека вечерний воздух почти осязаемо пронизан отсутствием обещания. Иди домой, пей положенные девять порций и не думай о глупостях.
Когда ты удобно развалился в своем любимом кресле, когда в непосредственной близости от твоей правой руки выстроилась по струнке шеренга из девяти стаканов, а твоя левая рука рассеянно поглаживает пухлый животик перекормленного ребенка (если у вас не обычное кресло, а кресло-качалка, как у меня в те дни, можете дополнить список тихим, умиротворенным покачиванием) – при подобных обстоятельствах в размягшем мозгу вполне может появиться, а затем и прочно укорениться тоненький росток мерзейшего (нет, это слово мы лучше вычеркнем) удовлетворения, ведущий свое начало из какого– то там хранилища, где сложены все мировые запасы удовлетворения. Ты неожиданно решаешь, что это и есть желанные плоды всех твоих твоих трудов, о которых ты столь долго вопрошал в выражениях типа: «А где же плоды?» Согретый и приободренный сим ошибочным откровением, ты протягиваешь свободную от стакана руку и гладишь ребенка по головке, после чего ребенок смотрит тебе прямо в лицо, трезво оценивает твое настроение и говорит: «Папа, ты купишь мне лошадь?» Просьбы, вроде бы, и разумная, с одной стороны, однако с другой стороны она напрочь разрушает твое блаженное, с таким трудом достигнутое равновесие – по той причине, что она, детская просьба, неисполнима и не подлежит никаким обсуждениям, и ты рявкаешь «Нет!», стараясь вложить в свой голос достаточно силы и убедительности, чтобы раз и навсегда покончить с неожиданным проектом. Но туг же, поставив себя в положение ребенка, которое оказывается весьма незавидным, ты вспоминаешь то давнее, еще до Великой войны время, когда ты тоже хотел лошадь, после чего ты берешь себя в руки, опрокидываешь в рот содержимое очередного (третьего) стакана, придаешь своему лицу серьезное, задумчивое выражение (собственно говоря, то же самое серьезное, задумчивое выражение, которое ты поддерживаешь весь день, дабы сбить с толку своих врагов и защититься от безразличия друзей) и начинаешь говорить с ребенком мягко, ласково и не совсем искренне, убедительно объясняя, что все ло– шадеобразные существа любят широкие, открытые просторы, где они могут без помех бродить, щипать травку и совокупляться с другими привлекательными представителями (-льницами) своего вида, предпочитая их замкнутому пространству запущенной городской квартиры, и что лошади, буде таковая будет приобретена, будет плохо в квартире получившего ее ребенка, и неужели же он, ребенок, хочет, чтобы несчастная лошадь томилась и тосковала, целыми днями валялась в спальне на нашей с мамой кровати, какала на пол, а приходя во вполне оправданную ярость, даже проламывала стенки копытами? Но ребенок, сразу почувствовавший, какое направление принимает разговор, нетерпеливо прерывает тебя взмахом крошечной ладони. «Да нет,– говорит он,– я же совсем о другом», а затем терпеливо объясняет, что нет, он отнюдь не замышляет всего этого, против чего ты сейчас возражал, он имел в виду нечто совсем иное: лошадь, принадлежащую ему, ребенку, но живущую в конюшне, в парке – ну, так, как у Отто. «У Отто есть лошадь?» – изумляешься ты, (Отто это ровесник и школьный товарищ твоего ребенка, ничуть не более развитый и сообразительный, но чуть более удачливый в финансовом смысле) и ребенок кивает, да, у Отто есть лошадь, после чего на его глаза наворачиваются язно демонстративные слезы. Щедро проклиная безответственных родителей Otto– и втайне взывая к небу, чтобы очередной обвал фондового рынка пустил их по миру – ты смахиваешь рыдающего ребенка вместе с его навернутыми слезами со своих колен на пол и поворачиваешься к жене, которая слушала весь этот разговор, обратив лицо к стенке. Взглянув на это лицо, ты несомненно обнаружил бы на нем точно такое же выражение, какое было у святой Екатерины Сиенской, когда та распекала несчастного Папу Григория XI за мерзкую распущенность, царившую в Авиньоне (но ты, конечно же, не можешь взглянуть на ее лицо, так как оно обращено к стенке). Так вот, повернувшись к своей жене, в самом конце отведенного для коктейлей времени, когда из девяти исходных порций осталось только две (а ты давал страшную клятву ни при каких обстоятельствах не пить до ужина более девяти, так как хорошо известно, что бывает с тобой в противном случае) ты спокойно (то есть со всем доступным для тебя в данный момент спокойствием) спрашиваешь, что будет на ужин и на хрена ей приспичило рожать этого возмутительного ребенка. Она царственно поднимается, щедро окатив тебя этим самым air naif и не упустив возможности в полной мере продемонстрировать свои великолепные ноги, вот что мог бы ты иметь, если бы вел себя прилично, выплывает из комнаты на кухню и швыряет ужин на пол, так что, когда через пару минут ты идешь к холодильнику за льдом, твои ноги скользят в безобразной мешанине из свиных отбивных, фруктового сока, sauce diable,датской нержавейковой посуды и красного вина. Видя, что все твои надежды на мирный семейный ужин грубо разбиты и растоптаны (как в переносном смысле, так и в самом прямом), ты решаешь нарушить свое железное правило и выпить одиннадцать коктейлей вместо благоразумных девяти, каковыми ты имеешь обыкновение предварять приход того волшебного сумеречного часа, когда пламя в светильниках еле теп– лется и таинственные тени и т.д. и т.д. Однако, открыв холодильник, ты обнаруживаешь, что эта ленивая сука забыла залить воду в кюветки, так что для десятого и одиннадцатого коктейлей нет льда!Потрясенный таким предательским ударом, ты совсем уже готов бросить на хрен всю эту лавочку, счастливый семейный очаг, и закатиться на вечер в бордель, где можно быть хотя бы уверенным, что никто не будет с тобой лаяться, никто не будет вымогать у тебя лошадь, и пол не будет покрыт скользким месивом из свинины, соуса и прочего. Однако тут же выясняется, что денег у тебя всего три доллара – смехотворно мало для вылазки в бордель, а кредитные карточки там не принимают, так что твои бордельные планы с треском рушатся. По выяснении всех этих безрадостных обстоятельств ты наливаешь себе два сверхплановых коктейля, заменяя отсутствующий лед холодной водой, и возвращаешься в так называемую «жилую комнату», уговаривая себя пожить еще немного в состоянии неустойчивого перемирия с обстоятельствами, а что, собственно, есть же несчастные ублюдки, которым еще хуже, чем тебе – люди, перенесшие неудачную трепанацию черепа, девицы, не приглашенные на всеобщий праздник сексуальной революции, священники, еще не лишенные сана. На часах семь тридцать.
Мне хорошо запомнились эти выходные, когда мы с Вандой спали на узкой гостиничной кровати и ребенок забрался к нам в постель.
«Если тебе так уж хочется перегружать кровать,– сказали мы,– спи в том конце, в ногах». «Но я не хочу спать с ногами»,– возразил ребенок. «Спи с ногами,– сказали мы,– они ничего тебе не сделают». «Ноги брыкаются,– сказал ребенок,– Ночью они брыкаются». «Или ноги или пол,– сказали мы,– Выбирай, что хочешь». «Но почему я не могу спать с головами, как все?» – спросил ребенок. «Потому, что ты еще маленький»,– сказали мы; ребенок заревел, но сдался, а что ему было делать, если доводы противной стороны неопровержимы, приговор вынесен и дело закрыто? И все же ребенок сумел предпринять ответные действия – он описался. «В Бога душу мать,– сказал я, лично сочинив эту распространенную формулировку.– Какого там черта делается в ногах кровати?» «Я нечаянно,– сказал ребенок,– Оно само». «Я забыла захватить клеенку»,– сказала Ванда. «Сорок тысяч великомученников,– сказал я.– Да будет ли когда-нибудь конец этой семейной жизни?»
Когда я разговариваю с ребенком, невиннейшие наши шутки содержат заряд враждебности, способный уложить слона.
«Умойся,– говорю я ребенку.– У тебя лицо грязное». «И совсем не грязное»,– говорит ребенок. «Еще какое грязное,– говорю я,– Я могу перечислить по крайней мере девять участков кожи, облепленных грязью». «Это все тесто,– объясняет ребенок.– Мы снимали посмертные маски». «Тесто!» – воскликнул я, потрясенный самой мыслью, что ребенок вот так вот попусту изводил муку, воду, а небось еще и бумагу на такое легкомысленное времяпрепровождение, как снятие посмертных масок. «Смерть! – воскликнул я, переходя к более убедительным доводам.-Да что ты знаешь о смерти?» «Это конец мира,– сказал ребенок,– для испытавшей смерть личности». «Мир исчезает, когда ты отводишь от него глаза»,– сказал ребенок. Это было верно, так что я не стал спорить. Я вернулся к исходной теме. «Твой отец говорит тебе вымыть лицо»,– сказал я, препроводив себя в тихое и уютное убежище третьего лица. «Я знаю,– кивнул ребенок,-ты всегда это говоришь». «А где они, эти ваши маски?» – спросил я. «Сохнут,– сказал ребенок,– на нагреваторе». (Так он называет радиатор.) Я пошел в комнату, где стоял нагреватор и посмотрел. Ну да, вот они, четыре крошечные пожизненные маски. Ухмыляющиеся физиономии моего трехлетнего ребенка и троих его приятелей. «Кто научил вас, как это делать?» – спросил я и услышал в ответ: «Нас научили в детском садике». Я мысленно проклял проклятый детский сад. «Ну и что же ты намерен с ними делать?» – спросил я, демонстрируя полагающийся интерес к детским проектам. «Может, на стенку повесить?» – предложил ребенок. «Ну да, конечно, повесить их на стенку, почему бы и нет?» – сказал я. «Напоминание, что все мы смертны», – загадочно скривился ребенок. «Что это у тебя за выражение на физиономии? – вопросил я,– Как я должен его понимать?» «Хо-хо»,– сдержанно, но вполне отчетливо хохотнул ребенок. «Чего ты смеешься?» – спросил я. Смех ребенка в сочетании с выражением его лица вселяли страх в мое сердце, в место, где и без того хватало всяких страхов. «Еще узнаешь»,– сказал ребенок, трогая маски грязным пальцем, на предмет их сухости. «Еще узнаю?» «Ты пожалеешь»,-сказал ребенок, жалостливо взглянув на себя в зеркало. Но тут я сильно опережал события, я уже жалел, давно и о многом. «Я пожалею! – воскликнул я,– Да я всю свою жизнь только и делаю, что жалею!» «И не без причины»,– сказал ребенок, сменив жалостливое выражение лица на умудренное. Как ни прискорбно, далее последовал вопиющий случай жестокого обращения с ребенком. Стыд не позволяет мне углубляться в подробности.
«У тебя будут семь лет»,– сказал я Ванде. «Какие еще семь лет?» – спросила Ванда. «Семь лет, на которые ты статистически переживешь меня,– объяснил я.– Эти годы будут полностью принадлежать тебе, делай все, что хочешь. За эти семь лет ты не услышишь от меня ну ни слова упрека, ни одного возражения. Это я твердо обещаю». «Я не могу столько ждать»,– сказала она.
Я помню утреннюю Ванду. Как-то утром, когда я читал «Тайме», мимо меня прошла Ванда, скорбно вздыхая, хотя она вылезла из постели не более тридцати секунд назад. Ночью я пил, и теперь моя враждебность вырвалась из своего логова, как ведьма с реактивной тягой. Когда мы с Вандой играли в шашки, я так злобно на нее щерился, что она могла прозевать тройной поед.
Я помню, как я как-то починил ребенку велосипед. А затем, у вечернего камина, купался в восхищенных благодарностях. Я поступил хорошо, как подобает отцу. Велосипед был дешевенький, за 29,95 или что-то в этом роде, седло у него начало вихлять, и как-то Ванда вернулась с прогулки по парку в полной ярости, что ребенок должен страдать из-за моего крохоборства, она имела ввиду вихляющее седло. «Я все починю»,– сказал я. Я пошел в скобяную лавку, купил двухсполовинойдюймовый обрезок трубы и надел его на стойку седла, чтобы не сползало вниз. Затем я взял гибкую стальную ленту длиной около восьми дюймов и прикрепил ее винтиками сперва к седлу, сзади, а затем к главной стойке рамы. Теперь седло не болталось из стороны в сторону. Такой себе триумф изобретательности и смекалки. Тем вечером в нашей семье царили мир и любовь. Ребенок по первой же просьбе принес мне мои девять стаканов и даже выровнял их в идеальную шеренгу при помощи длинной линейки. «Спасибо», – сказал я. Мы одаривали друг друга лучезарными улыбками, словно соревнуясь, чья лучезарнее.
Как-то я посетил наш детский сад. Отцов приглашали туда по очереди, по одному отцу за раз. Я сидел на маленьком стульчике, дети же тем временем носились по комнате и стояли на головах. Меня угостили маленьким пирожком. Ко мне прицепилась маленькая девочка. Она сказала, что ее отец сейчас в Англии. Она ездила к нему один раз, и его квартира полна тараканов. Мне хотелось забрать эту девочку себе.
После развода, последовавшего за достижением так называемой «точки надлома», Ванда навестила мое холостяцкое логово. Мы пили за все подряд. «За ребенка!» – провозгласил я. Ванда подняла стакан. «За твои успехи!» – провозгласила она, ее участие немало меня порадовало. Я снова поднял стакан и провозгласил: «За республику!» Мы выпили за республику. Следующий тост провозгласила Ванда. «За покинутых жен!»– сказала она. «Ну, ну,– сказал я,– насчет покинутых это ты немного слишком». «Оставленных, брошенных, вышвырнутых», – сказала она. «Мне помнится,– сказал я,– что мы разошлись, вроде как, по обоюдному согласию». «А когда приходили гости,– сказала она,– ты отправлял меня на кухню». «Я думал, тебе нравится на кухне,-сказал я.-Ты же всегда говорила, чтобы я убирался с этой долбаной кухни». «А когда мне потребовалась коррекция прикуса,– сказала она,– ты не захотел платить за аппарат». «Семь лет просидеть у окна, засунув палец в рот,– сказал я.– Ну как тут сохраниться правильному прикусу?» «А когда мне потребовалось новое платье,– сказала она,– ты спрятал кредитную карточку». «А чем было плохо старое? – удивился я,– Поставила бы пару заплат, и все в порядке». «А когда нас пригласили в Аргентинское посольство,– сказала она,– ты заставил меня надеть шоферскую фуражку, усадил за руль, и кончилось все тем, что ты трепался с послом, а я как дура торчала на парковочной площадке, вместе с остальными шоферами». «Так ты же не знаешь испанского,-напомнил ей я. «За все про все,– сказала она,– это не был счастливейший из браков». «Согласно данным Бюро по учету народонаселения,– сказал я,– за последние десять лет количество одиноких людей обоего пола выросло на шестьдесят процентов. Считай, что мы попали в струю». Судя по всему эта мысль не очень ее утешила. «За ребенка!» – провозгласил я, но она сказала: «За это мы уже пили». «Тогда за мать этого ребенка!» – сказал я, и она сказала: «Вот за это я выпью». Правду сказать, к этому моменту нас с ней уже немного пошатывало. «Слушай,– сказал я,– а может, не будем каждый раз вставать, обойдемся без этого». «Слава Богу»,– сказала она и села. Тогда я всмотрелся в нее, стараясь различить следы того, что я видел в начале. Следы сохранились, но только следы. Слабые признаки. Рудименты былой тайны, которая никогда уже не вернется к своей изначальной целостности. «А я знаю, чем ты сейчас занимаешься,– сказала она,– Навещаешь руины». «Совсем и нет,– сказал я,– Ты превосходно выглядишь, если учесть». «Если учесть!»– воскликнула она и вытащила из-за пазухи поразительно большой седельный пистолет. «За почивших в бозе!» – провозгласила она, энергично размахивая седельным пистолетом. Я выпил, хотя и не без сомнений – кого она, собственно, имеет в виду? «За дражайших покойников,– сказала она,– Незабываемых, нежно любимых, высокочтимых, великолепно провентилированных». Тут она попыталась провентилировать меня, с помощью седельного пистолета. Ствол дико раскачивался то вправо от моей головы, то влево от моей головы, а я отчетливо сознавал, что калибр этош оружия способен с избытком компенсировать все огрехи системы наведения. Затем прогремел оглушительный выстрел, пуля вдребезги разнесла бутылку J amp;B, стоявшую на каминной полке. Ванда заплакала. В комнате стоял густой запах скотча. Я вызвал для нее такси.
Теперь Ванде повеселее – наверное. Она живет в Нантерре, изучает марксистскую социологию под руководством Лефевра (чьему перу, не лишним будет заметить, принадлежит «Critique de la Vie Quotidienne»). Ребенок поручен заботам экспериментального детского садика для аспирантских детей, где воспитание поставлено в строгом соответствии с идеями Пиаже – как я думаю. Ну а я – у меня есть мой J amp;B. Компания J amp;B производит его ящик за ящиком, год за годом, так что в обозримом будущем дефицита не предвидится – как говорят знающие люди.
ПЕСОЧНИК
'Уважаемый доктор Ходдер.
** Я понимаю, что как-то не принято вступать в переписку с психоаналитиком своей девушки, однако есть определенные моменты, о которых, как мне кажется, вам следовало бы знать. У меня возникала мысль посетить вас лично, но в таком случае создалась бы, как вы несомненно понимаете, совершенно неловкая ситуация, я пришел бы на прием к психиатру.Ровно так же я понимаю, что этим своим письмом я до некоторой степени вмешиваюсь в проводимую вами терапию, однако вы ведь совсем не обязаны обсуждать полученные от меня сведения со Сьюзен. Я очень прошу вас рассматривать мое письмо, как наш с вами секрет. Яочень прошу вас рассматривать его как сугубо личное иконфиденциальное.
Для начала я хочу подчеркнуть, что мы со Сьюзен очень близки, а потому практически все, о чем вы с ней беседуете, становится известным и мне. Она пересказывает мне и что она сказала вам, и что вы ей ответили. Мы встречаемся со Сьюзен уже около шести месяцев, так что я хорошо знаком с ее историей – или историями. То же самое относится и к вашим реакциям, во всяком случае – в общих чертах. Например, я знаю, что вас раздражает моя манера называть вас в разговорах со Сьюзен «песочником», однако хотелось бы вас заверить, что я не вкладываю в это слово никакого неприятного смысла. Это вполне невинное прозвище, обязанное своим происхождением старому стишку: «Баю-бай, придет пе– сочник/Спи-усни, спи-усни./ Песком глазки припорошит/ И утащит твои сны». (Стихотворение существует во многих вариантах, но я предпочитаю этот.) Кроме того я понимаю, что сейчас вы чувствуете себя не совсем уверенно, виной чему престиж психоанализа, предельно упавший за последнее время. (Обстоятельство, известное вам куда лучше, чем мне.) Это должно вызывать в вас некоторою, более чем оправданную нервозность. Любой специалист, чья методика объявляется сомнительной, испытывает определенное потрясение. Еще бы! (К слову сказать, я очень рад, что вы один из тех, которые говорят, а не просто сидят и слушают. Мне кажется, что это прекрасно, даже великолепно, с чем и хотелось бы вас поздравить!)
Теперь по сути дела. Я отлично понимаю, что желание Сьюзен распрощаться с вами и купить вместо этого рояль вас встревожило. Вы в полном праве беспокоиться и говорить, что она выбирает неверный путь, что под тем, что она говорит, кроется нечто совсем иное, что она прячется от реальности и т.д., и т.п. Валяйте. Но тут существует одна возможность, которую вы, возможно – только возможно– упускаете. Возможность, что ни что ни под чем не кроется.
Сьюзен говорит: «Я хочу купить рояль». Вы думаете: Она хочет бросить анализ и заслониться от мира роялем.
Или: Да, это верно, что отец Сьюзен хотел видеть ее профессиональной пианисткой, что она училась двенадцать лет у Гетцманна. Но в действительности она совсем не хочет бередить свои старые раны. Все, что ей нужно, это мое неодобрение.
Или: Провалившись однажды как профессиональная пианистка, она хочет повторить эту неудачу. Она уже слишком стара, чтобы достигнуть своей первоначальной цели. Спонтанная организация будущего поражения! Или: Она снова увлекается, чем попало. Или: Или: Или: Или:
Характер вашей профессиональной подготовки да и сама ваша наука не позволяют вам задуматься, а что если она и вправду хочет бросить психоанализ и купить рояль? А что если и вправду рояль для нее нужнее и ценнее психоанализа?
Первое и основное, с чем нам следует разобраться, это локализация надежды. Где пребывает надежда – в анализе или в рояле? Будучи психиатром, а не торговцем музыкальными инструментами, вы склоняетесь к первому варианту. Но тут есть существенное различие. Торговец музыкальными инструментами может показать свой товар лицом, вы же, как это ни прискорбно, нет. «Стейн– вей» – величина определенная и хорошо известная, в то время как анализ может оказаться успешным, а может и нет. Я не укоряю вас этим обстоятельством, я просто его отмечаю. (Любопытный вопрос: почему люди так любят, говоря простым языком, подъябывать психоаналитиков? Вот и я, если разобраться, занимаюсь сейчас чем-то подобным. Я имею в виду не враждебность, проявляемую пациентом аналитика на приеме, а другую, самую общую. Этот интересный феномен заслуживает серьезного исследования.)
Может быть, есть смысл описать вам мои собственные впечатления от сеансов психоанализа, у меня их было всего пять или шесть. Доктор Беринг отличался высоким ростом и крайней неразговорчивостью. Вытащить из него фразу: «Какие мысли приходят вам на ум?» было огромным успехом. Вот небольшой эпизод, являющийся, как мне кажется, показательным. Придя на очередной часовой сеанс, я рассказал Берингу нечто, сильно меня взволновавшее (в то время я был сотрудником одной из техасских газет). До меня дошли слухи следующего свойства: четыре черных подростка поймали на пустыре десятилетнего белого мальчика, многократно его изнасиловали, затем засунули в холодильник и захлопнули дверцу (это было еще до распоряжения обязательно снимать с выбрасываемых на свалку холодильников дверцы). Мальчик задохнулся. Я и по сей день не знаю, что же там произошло в действительности, но копы арестовали некихчерных парней и, согласно тем же слухам, лупили их по– черному, добиваясь признания. Я не занимался тогда криминальной хроникой и узнал все это у одного из репортеров, освещавших работу полиции, узнал и тут же пересказал доктору Берингу. Убежденный либерал, он побледнел от гнева и спросил, что я предпринимаю на этот счет? Это был первый случай на моей практике, когда Беринг заговорил. Я был потрясен – мне как-то и в голову не приходило, что я должен что-то на этот счет предпринимать (о чем доктор, по всей видимости, догадывался). Вернувшись домой, я позвонил своей тогдашней свояченице, занимавшей должность секретаря одного из членов городского совета. Нетрудно понять, что моя свояченица была весьма влиятельной персоной – советники по большей части мотаются где-нибудь по делам своего бизнеса, перекладывая все муниципальные проблемы на плечи исполнительных секретарей – так что она без промедления послала шефу полиции запрос, что там происходит, нет ли проявлений жестокости со стороны полиции, а если есть, то насколько серьезные. Нужно заметить, что этот случай приобрел широкую известность, журнал «Эбони» прислал для его освещения одного из своих репортеров, но тот так и не смог увидеть арестованных. Более того, копы ему крепко поднакидали, в те стародавние времена они и слыхом не слыхали, что бывают черные журналисты. Они уже знали, что с белыми репортерами нужно обращаться малость посдержаннее, но черный репортер? Это не укладывалось им в голову. Однако моя свояченица использовала свое влияние (влияние своего начальника) и объяснила шефу, что если имеют место серьезные проявления жестокости, копам лучше бы их прекратить, потому что этот случай привлекает слишком много внимания, и если сведения о жестокости вылезут наружу, это сослужит городской полиции очень плохую службу. Затем я связался с одним своим знакомым, занимавшим довольно высокий пост в Отделе шерифа и предложил ему, чтобы онпредложил своим коллегам малость поутихнуть. Я намекнул на некие конфиденциальные политические обстоятельства, и он подхватил в том же ключе. Отдел шерифа абсолютно независим от полицейского управления, но они квартировали в одном и том же здании городского суда и имели самые тесные связи. В итоге всех этих телодвижений копы назначили на четыре часа дня пресс-конференцию с участием этих четверых негритят – пусть все сомневающиеся убедятся, что они живы и более-менее здоровы, во всяком случае не избиты в хлам. Я тоже пошел, и эти парни выглядели вполне прилично, за исключением одного, лишившегося половины зубов, копы объяснили, что он упал с лестницы. Все мы знаем, как там в полиции падают с лестницы, но тут все дело было в степенижестокости, и пресс-конференция полностью опровергла слухи, что копы забили арестованных чуть не до смерти. Парни вполне нормально ходили и разговаривали, а если чувствовалось, что они до смерти перепуганы, то разве могло быть иначе? Телевизионных репортажей не было – в те времена газетчики имели обыкновение в самый ответственный момент выдергивать какой-нибудь телевизионный кабель из разъема. И никто не удивлялся, нормальный ход. Я понимаю, что подобные разговоры о минимальной степени жестокости производят впечатление черствости и бездушия, но позвольте вам заметить, что по тому времени заставить копов нашего города вывести арестованных на публику было делом далеко не маленьким. Это был своеобразный рекорд. Так что около восьми часов я позвонил доктору Берингу домой, оторвав его, надеюсь, от обеда, и сказал, что эти парни в порядке, более-менее, и он сказал, что прекрасно, он рад это слышать. Позднее присяжные их оправдали, а я перестал встречаться с Берингом. Чем и ограничивается мой личный опыт психоанализа; должен признаться, он оставил у меня довольно неприятный осадок. Можете делать скидку на это мое предубеждение.
Далее. Я должен возразить против вашего замечания, что «открытость» Сьюзен представляет собой некую форму вуаеризма. Это замечание смутно беспокоило меня некоторое время, пока я его не обдумал. Насколько я понимаю, вуаеризм это эротизированное проявление любопытства, основной феноменологический характеристикой которого является дистанция, сохраняющаяся между ву– аером и его объектом. Напряжение между желанием приблизиться к объекту и необходимостью сохранять дистанцию становится невысвобождением энергии либидо, к которому, собственно, и стремится вуаер
[32]
[Закрыть]. Напряжение. Но ваше замечание свидетельствует, как мне представляется, о кардинальном непонимании ситуации. Присущая Сьюзен «открытость» – готовность сердца, если мне позволено употребить такое выражение – абсолютно несопоставима с действиями вуаера. Сьюзен приближается. Дистанция не в ее характере – ни в коем случае: как вам известно, она нередко обжигается, но все равно пробует снова и снова. Как мне представляется, ваше замечание непосредственнейшим образом связано с вашими же попытками «стабилизировать» поведение Сьюзен относительно положения вещей, достижение которого кажется вам желательным. Сьюзен выйдет замуж и заживет припеваючи. Или: В Сьюзен имеется определенное количество креативности, каковое должно быть высвобождено и актуализировано. Сьюзен найдет свое место в искусстве и заживет припеваючи.
Однако, как мне кажется, ваши исходные положения искажают ваше понимание ситуации, и грубейшим образом.
Рассмотрим первый вариант. Вы рассуждаете: если Сьюзен вполне довольна существующим положением (когда она переходит от мужчины к мужчине, из рук в руки, как долларовая монета), или хотя бы считает его удовлетворительным, чего же это она обратилась к аналитику? Что-то тут не так. Нужно сменить картину поведения. Сьюзен должна выйти замуж и зажить припеваючи. Позвольте мне предложить другую точку зрения. А что, если «обращение к психоаналитику» является маневром Сьюзен, связанным с тем, что она не хочетвыйти замуж и зажить припеваючи? Что, если замужество и последующая жизнь припеваючи представляются Сьюзен горчайшей из судеб, а потому, желая оправдать свое неприятие этой нормы, она выставляет себя перед самой же собой как неуравновешенную особу, нуждающуюся в услугах психоаналитика? Что если вы по сути дела узакониваете ту картину поведения, которую желаете изменить? (Когда она говорит, что не поддается психоанализу, вы пропускаете эти слова мимо ушей, а ведь стоило бы прислушаться.)
Возможно, моя логика шатка, возможно, мои догадки стоят на хрупкой основе. Видит Бог, доктор Ходдер, это сложный, запутанный вопрос. Заметив, что Сьюзен художник in potentia,вы проявили, как мне кажется, завидную проницательность. Однако высказывание «Сьюзен найдет сзое место в искусстве и заживет припеваючи» попросту смехотворно. (Я понимаю, что сформулировал его намеренно смехотворным образом – «и заживет припеваючи» – но тут уж смехотворность громоздится на смехотворность.) Позвольте мне отметить, если это ускользнуло ог вашего внимания, что художник обречен терпеть неудачу, это его основное занятие. Даже самое поверхностное знакомство с соответствующей литературой
[33]
[Закрыть](я имею в виду теорию художественного творчества), мгновенно убедит вас, что парадигма неудачи существенно характеризует жизненный путь любого художника. Замыслы не воплощаются, интуиция подводит. «Там» существует нечто, невыразимое «здесь», теряющееся при попытке перенести его «сюда». Это стандартная ситуация. И я отнюдь не говорю о плохих художниках, я говорю о хороших. Такой вещи, как «художник, добившийся успеха» попросту нет (не говоря, конечно же, о чисто житейских аспектах). Так что соответствующее высказывание должно выглядеть следующим образом: «Сьюзен найдет свое место в искусстве и заживет в муках и треволнениях». Дело обстоит именно так. Не обманывайте себя.