355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дон Делилло » Имена » Текст книги (страница 22)
Имена
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:31

Текст книги "Имена"


Автор книги: Дон Делилло



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)

Это оказался Дэвид Келлер. Он пробовал приподняться и сесть. Сзади он был весь в пыли – спина, рубашка, затылок. К рубашке прилипли сосновые иголки. Он тяжело дышал. Обычный человеческий звук, как дыхание человека, бегущего по улице.

Я произнес его имя и медленно, чтобы не испугать, переместился в его поле зрения. Он сидел в нескольких ярдах от тропинки, среди пяти-шести довольно больших камней, и опирался рукой на один из них, ища положение, в котором меньше чувствовалась бы боль. На камнях были ржавые пятна мха. Сначала я подумал, что это кровь. Кровь сочилась из его левого плеча, капая на запястье и бедро.

– Их было двое, – сказал он.

– Я видел одного.

– Откуда ты взялся?

– Бегал. Наверху.

– Цел?

– Он убежал в другую сторону.

– Ты его рассмотрел?

– Он был в сандалиях, – сказал я.

– Они слишком долго ждали. Хотели застать врасплох. Думали сделать все по правилам, такое у меня впечатление. Затаились, выжидали. Но я увидел его, увидел пистолет и побежал прямо на эту сволочь. Прямым курсом. У них обоих глаза на лоб вылезли. Я бежал во весь дух. Разозлился, просто озверел. Увидел пистолет и бросился. Вроде он выстрелил один раз. Попал в плечо. Когда он спустил курок, я уже почти сшиб его на землю. Тут выскакивает другой, стреляет. Я лежу на первом, его пушка зажата где-то между нами. Другой был футах в пятнадцати выше нас, вон у тех деревьев. Он стреляет еще раз. Первый выворачивается из-под меня и бежать. Перепрыгнул через овраг и удрал за ту стенку. Пистолет потерял. Наверное, он в овраге.

Рассказ утомил его, он задышал чаще. Он все время облизывал губы, а затем вытер пот с тыльной стороны ладони, проведя ею по рту. Кровь капала на блестящие красные штаны.

– Как ты?

– Так себе. Болит, зараза, сил нет. Есть кто поблизости?

Я увидел на другой стороне улицы, у стены здания, нескольких человек – они стояли там и смотрели на нас. Над ними, выше и ниже по улице, маячили люди на балконах, молчаливые наблюдатели в халатах и пижамах.

– Я этого ждал, – сказал он. – Вопрос был только, в какой стране, какой способ они выберут. Могло быть хуже, дружище. Точно тебе говорю.

Линдзи стояла в больничном коридоре, глядя, как я приближаюсь. Она излучала страх, светилась им. Я боялся ее тронуть.

Ко мне пришел человек из Министерства охраны порядка. Мы сидели на кухне и пили «нескафе». Он был среднего возраста, заядлый курильщик, чья энергичная повелительная манера была производным от сноровки, которую он проявлял в обращении с сигаретами и зажигалкой. Я спросил его, принял ли кто-нибудь на себя ответственность за этот акт. Так мы говорили о происшедшем: акт.

Да, в редакции нескольких газет поступили телефонные звонки. Ответственность взяла на себя группа под названием «Борцы за народную независимость». Никто не знал, что это за люди. Учитывая то, как они реализовали свой замысел, сказал он, надо еще подумать, стоит ли принимать их всерьез. Оружие, найденное на месте преступления, оказалось пистолетом калибра 9 мм, чехословацкого производства.

Он спросил меня, что я видел и слышал.

На следующий день явился другой посетитель – служащий политического отдела американского посольства. Он показал мне удостоверение и спросил, нет ли у меня шотландского виски. По его словам, он только что побывал в больнице у Дэвида Келлера и провел с ним нелегкую беседу. Мы прошли в гостиную. Я ждал от него вопросов о моей работе, о знакомствах среди местных жителей, но он внезапно спросил меня о банке «Мейнланд». Я рассказал ему то немногое, что было мне известно. Они давали кредиты туркам, внушительные суммы. В Турции у них было только представительство – ни один иностранный банк не имел там полноценного филиала, – так что утверждались эти кредиты в Афинском отделении. Все это он знал, хоть и помалкивал. В нем угадывался прежний толстый ребенок – он был гладкий, молочно-белый, одышливый. Центральное место в его облике занимало грузное, нежно лелеемое тело, внимание к которому сквозило в каждом его жесте, в том, как мягко он ступал по полу, как бережно опускался в кресло, бережно клал ногу на ногу.

Он задал мне несколько вопросов о моих путешествиях по региону. Он не раз приближался к теме «Северо-Восточной группы», но так и не произнес вслух этого названия, так и не задал прямого вопроса. Я пропускал неопределенные намеки мимо ушей, не добавлял к своим ответам ничего лишнего, часто делал паузы. Гость сидел со стаканом в руке, обернув его дно бумажной салфеткой, которую отыскал на кухне. Это был странный разговор, полный уклончивых реплик и подводных течений, совершенный в своем роде.

Но за кем они охотились на самом деле?

Я до сих пор не могу разрешить эту загадку. Я выходил на пробежку в один и тот же час шесть дней подряд. И ни разу не столкнулся в лесу с Дэвидом, если не считать последнего дня. Не я ли должен был стать их жертвой? Не спровоцировал ли Дэвид стрельбу, кинувшись на них раньше, чем они распознали в нем постороннего? Или они просто перепутали его со мной? Такой промах означал бы любопытную симметрию ошибок при установлении личности, особенно если допустить, что наш знакомый Андреас Элиадес стоял за этим актом или был каким-либо образом с ним связан. Ведь именно Андреас спутал меня с Дэвидом Келлером в тот вечер, когда мы познакомились. Он думал, что банкир – я. А его товарищи приняли Дэвида за американца, занимающегося анализом риска? Такая возможность не идет у меня из головы из-за точного соответствия, возникающего в центре всей этой неразберихи, этой мешанины из мотивов, планов и преступлений. Тут чувствуется гармония.

Каков второй вариант?

Никакой путаницы не было. Мы с Дэвидом не похожи внешне, по-разному одеваемся, выбираем разные маршруты для бега. Им нужен был банкир. Они ждали у его дома, увидели, как он вышел в спортивном костюме, поехали к лесу и спрятались в конце самой вероятной тропинки.

И каково же твое мнение?

Я хочу верить, что они все рассчитали хорошо. Мне не нравится думать, что жертвой должен был стать я. Эта версия отдает нас всех на милость случая. Еще одно досаждает мне своей неуловимостью, своим нераскрытым смыслом – это отступающие вдаль человеческие фигуры и то, что есть истинного и надежного в их расплывчатом облике. В тот миг, когда террорист повернулся в мою сторону, я был не только потенциальной жертвой, но и определенно сделал что-то (я пытался вспомнить, что) с целью привлечь его особое внимание. Но он не прицелился и не выстрелил. Вот в чем суть. Похоже, что он не знал, кто я и чего от меня можно ожидать. Я склонен считать это аргументом в свою пользу.

Как по-твоему, был ли ты готов умереть?

Я застыл, охваченный чистым страхом. Мы глядели друг на друга. Я ждал пробуждения своего второго «я», наделенного природной смекалкой, той животной натуры, которую мы приберегаем для подобных случаев. Она подтолкнула бы меня в ту или другую сторону со стратегическим расчетом, зарядив мое тело адреналином. Но было только гнетущее замешательство. Я прирос к месту беспомощный, лишенный воли. Почему я замер там, на лесистом холме, сжав кулаки, перед лицом вооруженного человека? Ситуация призывала меня вспомнить. И главным орудием проникновения в тот минутный ступор было чувство, которое я не мог привязать к вещам. Слова должны были прийти позже. Единственное слово, последний пункт в моем давнем перечне.

Американец.

Где искать связующие нити?

Здесь важны имена. Рассказав служащему Министерства о том, что я видел в сосновом бору, я сообщил ему обо всем, что знал дополнительно, назвал ему все имена. Элиадес, Раусер, Хардеман, со всеми их запутанными отношениями. Я дал ему визитные карточки, добавив приблизительные даты разговоров, названия ресторанов, городов, авиалиний. Пусть следователи определяют хронологию, проверяют маршруты и списки пассажиров. Их работа – охрана порядка. Пусть они размышляют, взвешивают возможности.

Что еще?

Ничего. Я описал события таким образом, чтобы обойти молчанием одно имя, не нарушив при этом логической связности своего рассказа. Я не хотел говорить им об Энн Мейтленд. Мне подумалось, что она вряд ли обидится на меня за такую заботу.

Мы с ней ни разу не обсудили происшествия с Дэвидом в открытую. Эта тема была запретной. Мы позволяли себе лишь красноречивые взгляды. И даже это вскоре показалось нам чересчур демонстративным. Мы начали смотреть друг мимо друга, словно бы в далекие поля. Кого мы там видели – Андреаса? Наши беседы стали ироническими пасторалями, неторопливыми, с повторяющимися намеками на взаимное участие и симпатию.

Линдзи говорила только о том, как я пришел Дэвиду на подмогу, что придавало ее явному стремлению ободрить нас всех еще более благородный колер.

Город побелел от солнца и пыли. Чарлз улетел на свой остров – налаживать радиосвязь, устанавливать инфракрасные датчики. Дэвид поправлялся без осложнений, отпуская стандартные шуточки, с помощью которых многие американцы так старательно уклоняются от разговоров о смерти. В подобном юморе сквозит глубочайшее изумление.

Я вижу их на примитивном шелковом трафарете памяти, дюймах в восьми от своих закрытых глаз, – уменьшенных временем и расстоянием до миниатюрных размеров, сквозь зыбкую пелену визуальных помех, каждая фигурка – будто танцующий красный лоскуток. Это люди, которых я пытался узнать дважды, второй раз посредством языка и воспоминаний. А через них и себя. Они суть то, чем я стал, – я не понимаю, как именно возникает эта связь, но верю, что в результате подводится некий итог и все они, так же как и я сам, обретают вторую жизнь.

Люди сидят на мраморных ступенях Пропилей рядами, точно в классе, и слушают экскурсовода. Их здесь около пятидесяти, с сосредоточенными лицами и обычным туристским снаряжением – сумочками, фотоаппаратами, шляпами от солнца.

На деревянных лесах над ними рабочий нацеливает дрель в огромный блок тесаного камня. Сверло у дрели чуть ли не в метр длиной, и визг его отдается певучим эхом меж стен и колонн.

Здешние камни отшлифованы временем, стерты ногами, гладки и блестящи. На треножнике стоит квадратная фотокамера старого образца, с куском черной материи позади. Она смотрит на Парфенон.

Мы завороженно приближаемся по ровным камням, не глядя, куда ступаем. Перед нами высится западный фасад. Чтобы отвести от него взгляд, требуется мучительное усилие. С улицы я видел это сооружение сотни раз, но не подозревал, что оно такое огромное, такое побитое, грубое, иссеченное шрамами. Ничего похожего на залитую светом прожекторов безделушку, которую я видел из машины в ту далекую ночь, год назад, возвращаясь из Пирея.

Мрамор словно источает мед – этот бледный осенний оттенок придает ему окись железа. Кругом разбросаны камни, они лежат повсюду, когда я поворачиваю к южной колоннаде, – кубические глыбы, плиты, капители, цилиндрические секции колонн. Храм огражден канатами, но этими руинами усеяна вся земля – везде эти крапчатые поверхности, шершавые на ощупь, траченные кислотным дождем.

Я часто останавливаюсь и слушаю людей, читающих друг другу, экскурсоводов, говорящих на немецком, французском, японском, английском, который звучит здесь иначе, чем на моей родине. Это перистиль, это архитрав, это триглифы.

Какая-то женщина нагибается, чтобы застегнуть сандалию.

За уцелевшей стеной простирается большой город в окружении холмов, раскаленный солнцем, погрязший в несчастьях. Дым мелких костров цепляется за холмы и повисает там. Неподвижная кайма, пепел, сыплющийся с неба. Паралич. Ничто не в силах распространяться, кроме звуковых волн, поднимающихся из-под уличных арок, от дрожащих машин, заключенных в бетон. Скоро взрывы здесь станут обычным делом – взрывы автомобилей, зажигательных бомб в офисах и универмагах. Точно чья-то слепая мощь будет сотрясать этот город в течение всего года. И никто не примет на себя вину за самые жестокие преступления.

Я перехожу к восточной стороне храма, где много открытого пространства – обрушенные стены, фронтон, крыша, сожаление о том, что не удалось сохранить. Самое главное, что я выяснил, поднявшись сюда, – это то, что Парфенон надо не изучать, а чувствовать. Его нельзя назвать отчужденным, рассудочным, вневременным, чистым. В нем есть трудноопределимая безмятежность, логика и здравый смысл. Он – не реликт погибшей Греции, а часть живого города внизу. Это меня поразило. Я думал, что храм – отдельный объект, священный шедевр, невозмутимый в своей дорической строгости. Я не ожидал, что от этих камней может веять чем-то человеческим, но все оказалось иначе: здесь действовали не только искусство и математика, нашедшие свое воплощение в его пропорциях, не только его оптическое совершенство. Я уловил его жалобный стон. Вот что остается у истерзанных камней в их лазурной оправе – эта скорбная нота, этот голос, в котором мы узнаем свой.

Среди вертикальных обломков северного фасада сидят старики: женщины в белых носках и тяжелых ботинках, мужчины со значками на лацканах. Курит сигарету охранник в серой фуражке – его окружает аура официальности, праздного многочасового томления. Старая камера на треноге так и стоит одиноко, черную материю на ней колышет ветерок. Где же фотограф, старик в заношенной серой куртке с отвисшими карманами, человек с хмурым лицом и грязью под ногтями? Я чувствую, что знаю его или могу придумать. Он словно вот-вот появится, грызя фисташки, вынимая их из своей белой сумки. Но это и не обязательно, довольно одной камеры.

Люди проходят в ворота группами, вереницами и большими толпами. Одиночек, кажется, нет совсем. Сюда являются в компании, здесь ищут общества и разговоров. Говорят все. Я огибаю леса и спускаюсь по ступеням, слушая обрывки речи на разных языках, сочные, яркие, загадочные, выразительные. Теперь мы приносим в храм не молитву, не гимны и не заколотых овей. Наше приношение – это язык.

Прерия

Он был в гуще толпы, пороженный немотой! В углу, по близости стоял человек и пошатывался как-бы в хмельном оципенении. В одном окне еще осталось стекло, другие, разбитые были закалочены досками и внутри царил через чур тусклый свет, как в индейской глинабитной лачуге. «Детская игра» – раздался голос в суммерках. Это была вдава Ларсен, подруга его матери вся пропахшая кислым молоком. А ище кто-то сказал «Давай же, смилее» как-будто обращался прямо к нему. Это было похоже на один из тех жудких снов, когда он стоял по сиридине в густой тьме, а какие-то неведимки звали его со всех сторон. Он чуствовал себя нещасным, у него путались мысли. «Покорись» – раздался другой голос и это был никто иной, как мерский старикашка с литцом обманчика и хромой ногой, извесный злоумышлиник и пьянитца, урожденный прихлибатель. «Покорись» – твирдил он. Повсюду говорили и другие, но он не понимал что. Странный язык издевался из них как из людей, которым не чем дышать и они дышут словами. Но что это за слова, что они значут? В плотную к нему стоял его отец и барматал на языке, которого мальчик совиршенно не узнавал. Так могли бы говорить ночные птитцы. За ним наблюдал священик. Он улыбнулся мальчику и ободрительно кивнул, но его литцо походило на клачок мрака так и не рассеяный сонцем. За его дружилюбием таилась насмешка. На каком же загадочном языке они говорили? Не на языке ли диких индейцев? Нет, потому что мы знаем про это из евангилий и деяний. Этот древний и загадочный обычий назывался глосалалия, говорение на чужих языках. Для кого-то благодать, а для Орвилла Бентона ужис и проклятие! Слова оддавались эхом в его голове. Из уст людей вылевались целые потоки. Они были похожи на пичальные истории, которые расказываются по очиреди. Чьи это были слова? Что они означали? Никто не мог обьяснить ему в этом захалусном месте. Его свирбило какое-то неприятное чуство. Так же он чуствовал себя в самые темные ночи, когда это ащущение расползалось по нему точно тежелый нидук. Он чуствовал как на его лбу выступают капильки пота. Тежелая рука священика легла ему на плечо, а потом на его юнную голову. «Белые слова» – произнес он кивая. «Чистые как первая пароша». Его взгляд свирлил лоб Орвилла. Он невольно напрякся. Дощ барабанил по крыше как дропь лошадиных капыт и капал через плохо залатаные дыры. Он снял руку с головы мальчика и расправил пальцы так что они затрищали в суставах. «Покорись» – сказала его мать с сердитым вырожением, словно напаминала, что надо хорошо висьти себя перед приходом гостей. Он хотел покориться. Правда хотел! Ему ничего не хотелось больше чем покориться сичас-же, выйти из своего одинотчества и заговорить вместе со всеми.

«Дай волю своим устам! Свяжи старый язык и освободи новый!»

Священик сжимал его своими страшными горячими руками. Он сьежился в апсолютном ужисе. И это тот-же мальчик что безтрепетно брадил среди гнеюших туш и развароченых кишков скота, который погибал на пасбищах от смертоносных бациллов! Орвилл старался заговорить. Чесно старался! Но в его голосе звучало дребизжание, которое он не мог победить. Он прерывался от слабости. «Увлажни уста сын мой» – сказало маячевшее над ним литцо. «Это как детская игра». На этом священослужителе была цевильная одежда с закатаными рукавами, совсем не как раньше, когда они ходили в длинных балохонах с маленькими белыми варотничками. С теми было бы гараздо лехче! Его отец все кивал головой, и это было очень странное зрелюще. Кто-то в толпе высунул вверх руку с трисущимися пальцами. Орвилл обвел глазами всю церковь. Теперь уже говорили многие, одни неторопливо, другие в неврозумительной спежке и панеке. Священослужитель касился на мальчика. Он тихо напивал что-то, похрустывая пальтцами. Мальчик был не из тех кто часто молются, но теперь он закрыл глаза и взмолился, чтобы ему понять и заговорить. Его мать говорила тоже. Она стояла на коленях на холодном полу, плакала и барматала. Любой бедный прихажанин позавидывал бы ей, не слыш он в себе того-же гласа такназываемого духа. Так говорил священослужитель. «Здесь веит мировой ветер. Глас невидимого духа. Услыш его в себе и покорись». Он верил голосам вокрук. Он хотел заговорить голосом духа. У него было калосальное желание совиршить это. Он должен суметь, он хотел переламить себя. Но как мог он заговорить, если не мог понять? Их слова звучали на изнанку, шыворот на выворот! Что они значили? Священик понимал их. Он слушал и говорил. Он мог интерпритировать эту неведомую реч. «Дух есть река и ветер». Даже в своем жудком отчаеньи, мальчик немного порожался тому как говорят эти люди. Когда он пробовал, у него выходило в лутшем случае коекак. Все его слова были исколеченым английским как у зайики перед всем классом. Он даже не знал как начать, его беспомощный язык точно атрафировался. Горькое отчаенье накатило на Орвилла. Словно все мировые беды и напасти разом взвылли в его голове. От ведем, упырей и много оких зверей из его снов истачалась угроза. Его сны были кашмарны. Он представил себе другой мир, спокойный и безметежный. Вокрук простиралась прерия. Во истину, там всегда нашлось бы существо, готовое полезать и защитить неприкаинного пелигрима! По равнинам брадил лозь и, если доверять малве, в холмах попадалась пумма. В прочем, эта побосенка вызывала большие сомнения. «Пуммы не видали тут почитай уж лет пятьдесят» говорили старожилы. Но мальчик не боялся ни одного животного. Он любил эти края всем серцем. У него было свое сакровище, черные кожиные сапоги с халшевой поткладкой, подарок великодушного Лонни Райта – мы уже писали о том, как его поразил рог. «Поршивые новости, сынок» – с ропкой улыбкой. И в этих сапогах он точно взрослый ахотник скитался по прерии: он знал где живут рогатый жаворонок и ястрип, лавец грызунов, смотрел как растут дикие цветы и сонце золотит спелую пшенитцу. Он видел птинца рагатого жаворонка в его гнезде из травы и сорников, когда птинец ише не опирился и мог стать жертвой любого безжалосного хищника. Но эти мысленные сожиления о тех, кто слабее нас, не могли одалеть воспоминание о призрачном ужисе. По полям и лесам, горам и долам, всегда на ногах как индеец, как кратконогий карлиг, спрятаный в высокой траве, он хотел чуствовать расу на литце и шее, видеть на расвете дым бевачных костров.

«Тихий омут» – говорили ему. Что это было, дружилюбие или враждебность? Страшная правда в том, что разнитцы не было. Тихий омут и есть тихий омут. Он пытался скинуть оципенение. Он прислушивался и пробовал заговорить снова. Но странное безсилие не покидало его. Это было как неудавшийся замысл. «Опять твои идиотские выдумки, Орвилл!» Так говорила его мать. Славная женчина, не смотря ни на что! А вот отца гложащего сырную корку – его он не понимал. Это был гнеф отца против единственного сына, виноватого лиш в том, что он родился и работал в поле и дома, ежидневно, не покладая рук. Таковы были безпечные мечтания его юнности. Что ждало в переди? Он не знал и не хотел гадать. Ему только хотелось избавиться от гнитущего бремени непонимания. Все говорили вокрук него, а он не находил в этом ни капли смысла. Он чесно хотел покориться и стать как все, но ничего не мог поделать – они были для него недосигаемы. В глазах священика свиркала злоба. Орвилл читал его мысли как открытую книгу. Это была зловещая пичать судьбы. Ни злости, ни боли не боялся этот соломеноволосый мальчик – лиш ночного мрака и приведений. Психологика! «Если ты умер, тебя больше нет» – так говорила мать, но отец расказывал про смерть полную чипуху с приведениями и выходом из магил. Он попытался поддавить рыдания. Он чуствовал, что дошел до придела. Все было как во сне и одновременно не во сне. Он не обладал этой спасобностью, язык духа, более виликий чем латинский или французкий, не давался его безпомощным устам. Его язык был камнем, уши камнями – такая митафура мелькнула в его мозгу. Он хотел стукнуть себя по лбу как следует, но его руку остановил сверепый взгляд священика. У него отнялись руки и ноги, он онимел и оглох. Что-то талкнуло его: «Беги!» И вдрук его ноги пришли в движение, не спрашивая у головы, куда им отправиться. Он выскочил из скрепучей двери под проливной дощ. В небе свиркали яркие молнии. В нем проснулась невироятная сила, панека и ужис гнали его в перед. Он был крепкий мальчик для своего возроста, и ноги лехко несли его по промоклой земле. Она была серая, а небо черное. Нигде он не видел прерии своей безпечной поры. Лонни Райт давно умер. Он всегда открыл бы дверь любому маленькому брадяжке, даже плохому! Бежать было некуда, но он бежал. Дорога от фермы на рынок привратилась в сплошное месево. Его подошвы скользили и камки грязи брызгались на одежду и руки. Чщетно искал он убежища и знакомых ариентиров! Нигде не было ничего извесного. Почему он не мог понять и заговорить? Его уста были запичатаны, он сам обричен. Он бежал в мокрую даль, все уменьшаясь и уменьшаясь. Худшего кашмара было не придумать. Это был кашмар реальности, павшее чудо мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю