Текст книги "Таежный бурелом"
Автор книги: Дмитрий Яблонский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– А я бы, товарищ председатель Совета, унтера прямо в казармы комендантом, – посоветовал Коренной. – Хватка в нем акулья.
– Не возражаю. Опытный человек и там нужен. Как, товарищ Ожогин? Решайте сами, но прямо скажу, порт для нас сейчас самое важное.
Предложение Суханова пришлось по душе, и Тихон, не искавший легкой жизни, согласился.
ГЛАВА 7
Свежее, с легким морозцем утро. Солнце еще не взошло. За Сайдарским перевалом, над вершиной Ягоула, разгорелась утренняя заря. Зажигались занесенные снегом пики горных кряжей.
Тайга еще не растеряла золотистый наряд. Зеленой стеной стояли едва припорошенные снегом ели. Среди травы зрелая клюква пламенела, словно разбросанные щедрой рукой тлеющие угли.
Покачиваясь в седле, оглядывая знакомые просторы, Федот раздумывал о последних событиях.
Отгремели орудийные залпы в Петрограде. Пал Зимний дворец. Съезд Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов образовал новое правительство во главе с Лениным. Вот и свершилось то, о чем мечталось. Но в Раздолье ничего, по существу, не изменилось. Вместо атамана Жуков стал называться председателем исполкома, а советскую власть в уезде возглавил его брат Флегонт. Народом, говорят, избраны. Верно, присмирели Жуковы, юлой вертятся, в друзья напрашиваются, но он-то, Федот, не слепой, насквозь их видит – на языке мед, а под языком лед.
На перевале колючий северный ветер бросил в лицо пригоршни снега, жесткого, как железные опилки. Мороз щипнул щеки, проник за воротник. Федот надвинул шапку на брови, поднял воротник полушубка, поудобнее уселся в седле.
Путь в Черемшанку не близкий, верст тридцать, Там на охотничьем промысле работала семья Ожогина. Пристроился к ней и Федот – хватит спину на толстосумов гнуть. Потрогал драгунку, подарок Тихона. С таким оружием в одну зиму можно стать на ноги.
За перевалом гора полого спускалась в распадок. Лайка, трусившая за лошадью, вспугнула филина. Тот с фырканьем взлетел на сук лиственницы и, свесив шею, стал дразнить пса. Пес кружился вокруг дерева, взлаивал, царапал когтями ствол, а филин, вращая янтарными глазами, щелкал клювом, словно посмеивался.
Сценка эта отвлекла Федота от его мыслей. Стал думать о другом. Вспомнилось письмо из Владивостока. Тихон писал о военно-полевом суде, об Октябрьском восстании, о встрече с Сухановым, об организации Красной гвардии. Теперь он работал в порту грузчиком и командовал красногвардейским отрядом.
– Образовала парня тюрьма, прозрел, – сам с собой рассуждал Федот. – Командиром стал, вот оно что.
Хорошая зависть к другу проснулась в сердце. Как ему там ни тяжело, вдали от родного дома, а нашел свою дорогу дружок. Обрадуется и дядя Сафрон, когда узнает о письме. Хороший старик, без его помощи он, Федот, сгинул бы, как затравленный волк.
Жуковы все сделали для того, чтобы лишить своего бывшего батрака средств к существованию; богатые мужики только злобно косились на него, когда он заговаривал о работе, не удостаивая его ответом. Жуковы подозревают его в поджоге своих амбаров. Правда, Селиверст обсчитал его при расчете, но амбаров Федот не поджигал и вообще в тот день не был в Раздолье. Но как докажешь свою невиновность? Да и Федот считал, что так им, живоглотам, и надо.
Федот слез с лошади, подтянул подпругу. Жеребец запрядал ушами, тревожно заржал. Сев на лошадь, Федот приподнялся на стременах. Где-то в стороне под лапой зверя треснул сук. Послышалось рычание, под сильным ударом свалилась сушина. Захлебнулась в злобном лае собака. Лошадь всхрапнула, шарахнулась в сторону. Подбирая круче повод, Федот сжал шенкеля, сорвал из-за плеча винтовку. Конь, танцуя на задних ногах, пятился в чащу.
Между деревьями показалась оскаленная морда матерого медведя-шатуна. Лайка кинулась на зверя. Клочьями полетела шерсть. Медвежьи глаза налились мутью. Зверь направился было к человеку, но собака вырвала из его паха шерсть вместе с мясом. Медведь взревел и сел на ляжки.
Федот скатился с седла, поспешно накинул повод на сук. Сбросил полушубок, набросил лошади на голову.
Медведь топтался на месте, стараясь зацепить лапой юркую собачонку.
Раздался выстрел. Зверь, преследуемый лайкой, неуклюже подкидывая вислый зад, бросился в чащу. Вбежал на бугорок, обогнул густой кедр и, зарываясь носом в мох, перевернулся через голову.
Федот выстрелил еще раз, прислонил винтовку к сосне. Попробовал жало ножа на ногте большого пальца и подошел к распростертой туше. Ткнул ногой, сказал:
– Жирен! Отъелся Михайло, оттого и неповоротлив. Пудиков тридцать с гаком будет. Лежал бы себе в берлоге, сосал лапу, нет, пошел шляться.
Пес изнемог в трудной борьбе. Он припал к земле, хватал пастью снег. Федот потрепал его пушистый загривок. Пес лизнул горячим языком руку хозяина.
Вдруг из чащи вылетела крупная медведица и, поднявшись во весь рост, пошла с оскаленной пастью на охотника. Видно, запах крови привлек ее сюда.
Федот проворно вскочил, сжав в руке нож, быстро шагнул зверю навстречу. Собрав силы, пес прыгнул, острыми клыками впился в медвежью шею. Зверь затряс головой, пытаясь освободиться от собаки. Охотник изловчился, с маху всадил нож под левую лопатку. Медведица споткнулась, медленно осела на землю. В агонии она подгребала под себя землю когтистой лапой. Из левой половины груди сочилась густая, почти черная кровь.
Разгоревшийся Федот сбросил шапку, снегом смыл с лица медвежью кровь. Вытер нож о жухлую траву и пригоршнями начал пить горячую кровь зверя.
Передохнув, освежевал зверей, разделал туши, распялил шкуры между стволами деревьев. Сделал сруб, спрятал мясо, придавил камнями, чтобы не растащила волчья стая.
Стемнело. Федот расседлал лошадь, распалил костер и растянулся у огня на подстилке из пихтовых веток.
В полдень следующего дня он приехал в Черемшанку. В прокопченном зимовье никого не было. Ожогины охотились. Вернулись они поздно вечером усталые. Сели за стол. Молча хлебали сваренную Федотом похлебку из медвежьего мяса.
Сафрон Абакумович перечитывал письмо сына, радостью светились его глаза. Не зря он поверил сыну: не уронил Тиша голову в грязь, не опозорил его седины. Поднаторел сынок среди мастеровых, правильной дорогой идет, не ошибся, в запряжке не упустил вожжей.
– Старуха-то как там? – спросил он Федота, пряча за пазуху письмо.
– Козырем тетка Агафья ходит… А казаки о Тихоне проведали, лютуют.
– Пусть лютуют. Я на что дубистый и то чуть петлей себе шею не захлестнул, как Селиверст про оказию из полевого суда сказал.
Федот сдвинул брови.
– Правильно Тихон пишет. Становить надо нашу власть, дядю Сафрона в председатели, а Жуковым – по шапке.
Никита поднялся, вытер жирные усы, хмуро возразил:
– Больно верткий. Так тебя и послухали. Без крови власть не уступят…
Федот прошелся по зимовью. После короткого молчания подтолкнул локтем Никиту.
– Охотник, а крови боишься?
– Не звериная, ведь людская кровь, не вода.
Федот обрушил кулак на стол.
– Ишь, добряк выискался! А если бы Тихона не спас георгиевский крест, из него, думаешь, при расстреле водица потекла, а-а? Долго будем вот так, сложа руки, ждать, пока нам шеи свернут? Действовать надо! Вот закончим охоту, заверну ералаш, не возрадуются казачишки.
Никита усмехнулся.
– Горяч, Федот, как необъезженный жеребец. Не играй с когтем медведя, не хватай волка голой рукой за хвост.
– А ты как, дядя Сафрон?
Старик, не ответив, окинул сыновей посуровевшим взглядом, толкнул ногой дверь, вышел наружу.
– Ну, теперь будет думать, – недовольным голосом сказал Никита. – Задал Тихон старику хлопот. А к чему? Все равно не устоим, Жуковых не враз собьешь. У нас ни пороха, ни свинца. Против казачьих пулеметов с кремневым ружьем не развоюешься. Город – другое дело, мастеровщина, она башковитая…
Федот стукнул прикладом драгунки о пол.
– Хочешь костер распалить, а дрова рубить дяде из соседнего села? Мастеровых раз-два и обчелся, а нас, мужиков, как мурашей. Не зря Ленин вон пишет, чтобы крестьяне рабочих поддержали.
Спор разгорелся. Младшие братья неодобрительно поглядывали на Никиту, не соглашались. Дениска пытался было вмешаться в спор, но отец так на него посмотрел, что у того во рту пересохло.
А Сафрон, выйдя во двор, присел на бревне у жарко горевшей нодьи[1]1
Нодья – особая укладка костра, раскладываемого охотниками в тайге зимой.
[Закрыть], опустил голову на колени. То, о чем написал Тихон, взволновало старика. После ареста сына он другими глазами смотрел на мир. Немало способствовал этому и суховей, погубивший все хлеба в Раздолье. Зажали богатеи село в ежовые рукавицы. На кабальных условиях Жуков отпускал зерно, дробь и порох. Сафрон в эти дни пристрастился к газетам, которые невесть каким ветром заносило из Владивостока в далекое Раздолье. Настойчиво, день за днем разбирался в событиях. Прочитал он и статью Ленина «Новый обман крестьян партией эсеров». Главное прочно отложилось в памяти. Протест эсеров против решения Второго Всероссийского съезда Советов о конфискации помещичьих земель возмутил его. Партия, которую он считал крестьянской, обманула, предала.
Кто другой, а он-то на себе испытал и плеть помещика и всю унизительность рабского положения русского мужика. Младшие братья с Орловщины пишут, что они при советской власти землю получили. По-новому живут крестьяне после декрета о земле, сами решают свои дела. Помнит он, ох, как хорошо помнит, как на Орловщине односельчан спрашивали: «Чьи будете?» И крестьяне, согнувшись в три погибели, отвечали: «Мы господ Юсуповых!» А вот и вздохнул мужик, свое имечко вспомнил.
Как ни прикидывай, как ни спорь, а у большевиков и крестьянская правда. В это смутное время только большевистской партии, только Ленину можно верить.
С этими мыслями старик вернулся в зимовье.
Сыновья притихли. Ждали, когда заговорит отец. Глаза Федота требовали ответа. Дениска, косясь на отца, весь подался к деду. Тот повесил полушубок на гвоздь, подсел к столу.
– Пожалуй, Федот прав. Вон и Тихон о том же пишет. Недобитый зверь опасен. Вот только, с какого бока к берлоге подступиться?
– К берлоге, дядя Сафрон, одна тропка!.. – обрадовался поддержке Федот. – Плох охотник, который не освежует зверя. Тихон вон пишет, во Владивостоке фабрики и заводы у буржуйского сословия отбирают, а у нашего живоглота и винокуренный завод и паровая мельница… Гнет атаман мужика в три погибели, аж хребет трещит. До каких пор задарма будет сдавать пушнину?
Поглядел Сафрон Абакумович на детей, на сваленную пушнину, поднялся.
– Ладно, дети, делу сутки, потехе час. Мы, Федот, после охоты еще вернемся к этому разговору… Сейчас не время.
Труд зверобоя тяжел и опасен. Днем он бродит по снегу, скрадывает зверя, а ночью возится со шкурами. Надо их обезжирить, распялить на рогульки, просушить на вольном воздухе.
Сафрон Абакумович сидел на кедровом чурбаке, перебирал выделанные шкурки. Каждую внимательно осматривал, встряхивал, любовался переливами драгоценного меха и горестно вздыхал: такое богатство пойдет за бесценок в жуковские склады.
Вдруг он нахмурился. Долго мял шкурку соболя. Черный, с нежно-серебристым налетом мех трепетал в его руках живым зверьком. Старик протянул шкуру Никите, ткнул пальцем в горлышко, на котором рдело яркое оранжевое пятно – знак высшей ценности.
Никита взял шкуру, осмотрел. Взгляд у него стал колючим.
– Подшерсток сырой, свалявшийся. Плохо обезжирена. Кто делал?
Братья переглянулись, опустили головы.
У Никиты от гнева затрепетали ноздри, глаза сузились.
– Ну! – рявкнул он так, что пламя в светильнике чуть не погасло.
Поеживаясь под немигающим взглядом отца, поднялся Дениска. Осмотрев соболиную шкурку, встряхнул, пригляделся.
– Виноват, батя, недоглядел.
Никита вырвал у сына шкурку, сам принялся за дело. Дорого достался этот соболек, недели две умный зверек путал след. Сотню верст прошли они с отцом, пока загремели бубенцы в ловецкой сети. На снегу дремали, горячей пищи не видели, питались вяленой сохатиной.
– У тебя, Денис, пальцы, как копыта у старого изюбря, потеряли чувствительность, – сердито говорил Никита, приводя шкурку в порядок.
Глубокой ночью ожогинская артель, не раздеваясь, улеглась на нары. Не спалось Сафрону Абакумовичу. До рассвета ворочался с боку на бок. С чего начать, с какой стороны к Жукову приступиться: ведь уездный совет возглавляет его брат Флегонт, а Колька ведает милицией. В газетах не прописано, как создавать новую власть. Прикидывал, рассчитывал каждый шаг, словно на охоте скрадывал свирепого барса.
ГЛАВА 8
Ночью поднялся ураган. Клубы снега носились из конца в конец спящего села. В невидимую щель пробивалась холодная струйка, она и разбудила Федота, только накануне вернувшегося в станицу. Он подоткнул под бок одеяло, прислушался, потом натянул меховые чулки.
На дворе брехала собака, слышался человеческий голос. Федот взял с полки фонарь, надел полушубок, вышел на крыльцо. Дружок вскинул лапы ему на грудь, лизнул горячим языком в щеку и убежал на реку. Приставив ладонь к бровям, Федот озабоченно вгляделся в мятущуюся темь.
С Уссури доносился чей-то голос. Федот прикрыл двери в сени и, помахивая фонарем, пошел, проваливаясь в рыхлых сугробах.
– Сюда-а-а!.. Эгей! – прорвался сквозь завывание урагана голос.
Федот ускорил шаги. Около тороса стояли выбившиеся из сил с опущенными мордами лошади. Из занесенной снегом кошевы торчали чьи-то головы. Около кошевы, похлопывая рука об руку, стоял мужчина в оленьей дохе. Заметив человека с фонарем, бросился навстречу.
– Жена, дочка замерзают.
Федот вырвал вожжи из рук озябшего, ко всему безучастного ямщика, вскочил на облучок, погнал лошадей в станицу.
– В Совдеп! – попросил мужчина в оленьей дохе.
Кони, тяжело поводя запарившими боками, въехали во двор исполкома. Мужчина поднял на руки закутанную в меха женщину, внес в пустой председательский кабинет. За ней из кошевы выпрыгнула девушка в пыжиковой кухлянке. Федот, распаливая камелек, искоса посматривал на приезжих, вспоминал: они жили здесь, в Раздолье, на поселении. Давно это было, он еще в подпасках ходил, лет семь-восемь тому назад, но запомнил этих людей.
– Наташа?! – широко улыбаясь, сказал Федот. – Ох, и выросла! Здравствуй!
Девушка, смутившись, протянула руку.
– Не забыл?
– Разве забудешь?
Приезжий сбросил на пол оленью доху, стащил с женщины камысы, снял меховые чулки. Она протянула маленькие розовые ступни к огню, радостно засмеялась.
– Тепло, Богданушко!
Приезжий наклонился к ней, начал растирать маленькие ступни.
– Как ледышки! Ведь говорил: переждем ураган в Ельцовке, так разве тебя переспоришь.
– Не сердись, Богданушко, мне же ни капельки… – Женщина не договорила. Кашель потряс ее худенькое тело.
Приезжий, встревоженно на нее посмотрев, составил в ряд перед пылающим камельком несколько скамеек, расстелил доху, положил в изголовье мешок с вещами. Девушка прилегла около матери.
Приезжий круто повернулся к Федоту.
– Сходи за председателем, пусть коней немедленно даст.
Близился рассвет. Пропел петух. Ему откликнулся другой. За стеклами в переплетах разрисованных морозом рам просвечивала голубизна.
Облокотившись о стол, приезжий прислушивался к прерывистому дыханию жены. В его памяти встал пасмурный вечер девятисотого года.
…Военно-полевой суд… Он, профессиональный революционер Костров, приговорен к смертной казни… Первое знакомство с Ольгой состоялось в необычной обстановке. Ольга прошла мимо конвоя. Протянула ему букет, обнадеживающе улыбнулась.
– Мы, студенты, добьемся отмены несправедливого приговора.
Жандармский офицер грубо схватил ее за локоть.
– Идите, ничего не добьетесь, он уже по ту сторону жизни.
Ольга сверкнула темными глазами, вырвала руку.
– Отойдите, у вас руки в крови! Я невеста осужденного.
Жандармский ротмистр, пожав плечами, разрешил это, по его мнению, последнее свидание. Костров нехотя беседовал со студенткой. На душе было горько, беспокойно. «Каприз взбалмошной курсистки из богатой семьи», – думал он. Но букет сохранил, что-то светлое помимо воли проникло в сердце.
Смертную казнь заменили каторгой. Венчались в тюремной церкви. И хрупкая Ольга пошла за ним в Зерентуй. Там родилась дочка Наташа…
Сейчас Костров торопился в Петроград. Его вызвали в Совет Народных Комиссаров. Заезжать в Раздолье он не предполагал, но метель притомила лошадей, проплутали в дороге.
Костров оглядел кабинет. Удивился. На стене висели портреты Керенского, Корнилова и Милюкова.
В кабинет вошел осторожной, лисьей походкой пегобородый казак. Небрежным движением скинул с плеч дорогую, на лисьем меху, доху.
Костров бросил на него вопросительный взгляд.
– Селиверст Жуков? Я вызывал председателя исполкома.
Жуков самодовольно улыбнулся.
– Мы и будем-с, собственной персоной-с. Здравствуйте!
– Странно! Что же, Селиверст, не узнал?
– Не имею чести знать, товарищ комиссар, – косясь на маузер приезжего, схитрил Жуков.
Костров задумчиво смотрел на стоящего перед ним кряжистого старика.
…Не забылся длинный путь за Урал, пересыльные тюрьмы, перезвон кандалов, мрачные шахты зерентуйской каторги… Затем Раздолье – место первого поселения. Они с Ольгой батрачили у станичного атамана Жукова. Как-то раз в рождественский день у Жукова шло пьяное гульбище. Прибыли важные гости: войсковой атаман, протоиерей и уездный начальник с женами. На Уссури металась пурга. А войсковому атаману захотелось свеженькой осетринки. «Да чтоб осетр живой был, при мне хвостом бил! – пьяно рыгая, кричал захмелевший атаман. – Ты, Селиверст, уважь мое чрево, а я тебя не забуду». Богдан в тот день выехал в Ельцовку к умирающему товарищу. Ольга с Наташей хлопотали у раскаленной печи. Жуков велел Ольге пойти за осетром. Простудилась жена на подледном лове. Больше месяца пролежала в щелястой, продуваемой ветром избушке. Решили бежать в Америку, спасать ее. Но на берегу Берингова пролива стражники схватили…
Позванивая бубенцами, у крыльца остановилась тройка. Жуков проворно юркнул за дверь. Костров подошел к окну. В кошеве сидел молодой человек в медвежьей дохе. Взмахивая рукой, он что-то говорил председателю исполкома. Потом застоявшиеся кони рванули, кошева скрылась в снежной поземке.
– Кто это? – спросил Костров вошедшего Жукова.
Тот расчесал гребешком бороду, пригладил на висках волосы.
– Начальник уездной милиции, мой старшой Николай Жуков.
– В какую партию входит?
– В партиях я, товарищ комиссар, плохо разбираюсь; известное дело, темен, как крот. Сынок на германском кровь проливал – солдат, фронтовик…
– Какой он все-таки партии?
– Дай бог памяти, – хитрил Жуков. – Социалист он, революционер, кажись, большевик.
– Понятно! – усмехнулся Костров и уставился в председательскую переносицу. – Какая здесь в уезде власть?
– Известное дело – советская, – с едва уловимой иронией произнес Жуков. И стал рыться в бумагах, исподлобья наблюдая за приезжим.
– Советская власть с эсеровской закваской! – хмуро уронил Костров.
В этом восклицании было что-то угрожающее. Жуков переменил игру. Вскочив из-за стола, бочком подкатился к Кострову:
– Голубчик ты мой, Богдан Дмитриевич, здравствуй, прости, родной, сразу-то не признал!.. Постарел ты, изменился… И я ослаб глазами… Эх, жизнь, толчешься-толчешься, а что к чему – не поймешь… Вот не чаял. Пойдем со мной до квартиры, там обо всем и потолкуем. По старинке в баньку, попаришься вволюшку, погреешь косточки…
Ольга впала в забытье. Наташа тревожно смотрела на мать. Костров положил ладонь на лоб жены. Сухо сказал:
– Коней давай. Не до гостевания. Вот документы.
Жуков глянул в протянутые ему бумаги. Лицо его тотчас же приняло подобострастное выражение.
Когда он спустя четверть часа вернулся, Костров шагал по комнате, изредка останавливаясь около скамеек, на которых лежала Ольга.
– Землю бедноте дали? Безлошадным коней отпустили? Кредит зверобоям открыли? Порох, дроби для промыслов раздали? – стал отрывисто спрашивать он председателя исполкома. – А эту дрянь в печку, – взмахнув рукой на портреты, добавил Костров.
Жуков лебезил, отвечал уклончиво и невразумительно.
– Все как полагается, товарищ комиссар, по московскому декрету, значит, – частил он скороговоркой. – Хоть сейчас ревизию! Сожгем, все сожгем-с… Темные мы люди…
Больная застонала. Костров замолчал.
Уже было совсем светло, когда подъехала к исполкому запряженная в кошеву тройка. Звенели колокольцы под расписной дугой. Вороной жеребец бился в оглоблях, косил красноватым глазом на гнедых пристяжных, рывших ногами снег. Слегка пристегивая коренного вожжой, ямщик покрикивал:
– Играй, дьявол! Играй!
А рядом шумела довольно многочисленная, все время пополняющаяся толпа. Видимо, слух о прибытии комиссара, проживавшего в Раздолье на поселении, как-то проник в станицу.
Усаживаясь с Ольгой и Наташей в кошеву, Костров прислушивался к людскому гомону. Сейчас он хотел одного: как можно скорее добраться до города. Там он, конечно, обо всем расскажет, меры будут приняты. На такой тройке они скоро будут в Никольске-Уссурийске. Надо спешить. Телеграмма предписывала ему как можно быстрее прибыть в Петроград.
Толпа придвинулась ближе.
– Ему что! Кони готовы, сел и звени бубенчиками.
– Селиверст-то, бают, в Харбине дом купил.
– Надо б Сафрона позвать, он все обскажет.
– Ленину все прописать бы, он им холку-то намылит.
Костров плотнее запахнул доху. Покосился на Ольгу, вздрагивающую от озноба. Каждый час дорог, жене нужны врачебная помощь, уход и отдых. Но Ольга, прислушиваясь к разговору, приспустила шарф, закрывающий рот, сказала:
– Выйди поговори с людьми. Не чужие!
И, хватив холодного воздуха, закашлялась, прижимая к губам платок, на котором заалели сгустки крови. С немой мольбой глядя на отца, Наташа схватила руку матери, прижалась к ней губами.
– Поедем, мамочка, скорее.
– Нельзя, Наташа! Отец должен поговорить с народом.
Ямщик разобрал вожжи, лихо гикнул:
– Эгей, соколики!
Костров обругал себя за минутное колебание, поднялся.
– Стой, ямщик!
Селиверст Жуков, стоявший на крыльце, крикнул:
– Раззява, чего уши-то развесил, гони-и-и!
Ямщик вытянул жеребца ременным кнутом, нагло подмигнул седокам:
– Сидите, комиссарики! Прокачу, аж дух захватит!
С крутого берега тройка вылетела на широкий речной простор и скрылась в снежной мгле.
– Вернемся, Богдан!
Ольга требовательно посмотрела в лицо мужа. В станице что-то происходило. Надо было действовать, действовать немедленно. Костров выхватил из кобуры маузер, яростно крикнул:
– Кому сказано, назад!..
Между тем мужики, проводив глазами тройку, мрачно переговаривались и хотели уже расходиться. К ним подошел Сафрон Абакумович, выслушал, поцарапал затылок.
– Приходите ко мне вечером, начнем сами действовать.
– Во, дядя Сафрон, это дело! – обрадовался Федот.
Неожиданно тройка взлетела обратно на косогор. Приезжий стоял с маузером в руке. Лицо ямщика было испуганным. Жуков куда-то исчез. Кошеву облепили со всех сторон.
– Здравствуйте, товарищи! Не узнаете?
– Он, он, батюшка! – всплеснулся в толпе чей-то старушечий голос. – Да это ж наш поселенец, Митрич!
Старик Ожогин подошел вплотную к кошеве. В его больших глазах светилась улыбка. Костров спокойно выдержал этот проницательный взгляд, протянул руку.
– Ну, Сафрон, признал?
– С первого взгляда, Митрич, признал.
Старые знакомые обнялись, потрепали друг друга по плечу.
– Ты что, не начальствовать сюда приехал?
– Нет. В Питер еду. Интересуется Владимир Ильич Ленин положением дальневосточного крестьянства, вот и вызвали меня в Петроград.
Сафрон Абакумович взял под локоть Ольгу и, пошучивая с застенчивой, повзрослевшей Наташей, повел в свой дом. Знакомые крестьяне обступили их.
– Тихон-то не женился? – вспомнив друга детства, спросила Наташа.
– Он девок, как ладана черт, чурается.
– А ты что же? Вымахал под потолок, а тоже раздумываешь? – подхватил Костров, обращаясь к Федоту.
– Мы, дядя Богдан, с дружком два ичига пара. Припаяешь сердечишками, не оторвешь. А времена-то не для свадьбы, а для драки. Не так ли?
Костров удивился: зорок парень, умен. А ведь давно ли мальчишкой табуны гонял?
– Любовь не курево, отвыкнуть можно.
– Эх, дядя Богдан! – вздохнул Федот. – Баба што водка, начнешь лакать, не оторвешься.
Ольга с Наташей вошли в избу, а Костров присел на крыльцо. Расселись и мужики. Костров достал кисет, набил трубку.
– Как, Сафрон, разрешаешь?
– Кури, Митрич, кури.
Кисет пошел по рукам.
– Ядреная табакуха, нашенская, – восхищались мужики. – До самых пяток прожигает, давненько этакой-то не куривали.
Покурив, мужики притихли. Костров с живым интересом расспрашивал их о положении в уезде.
– Лихолетье на Руси, Митрич, кто взял булаву, тот и атаман. Как жить будем?
Знал Ожогина Костров, старик себе на уме, вызывает на откровенный разговор. И он не стал уклоняться от прямого ответа:
– Охотников до булавы, конечно, много есть и будет, но булава в надежных руках. Теперь не вырвут! Рабочие и крестьяне должны действовать – революция требует риска, смелости, дерзания. Не большевики первые, а Корнилов поднял меч. Они идут к гражданской войне. Кровь будет литься, как вода, и земля пропитается слезами, но народ победит. Сами знаете, волны разбиваются одна за другой, но океан все-таки живет.
Прищурившись, Сафрон Абакумович глядел в упор на Кострова, время от времени кивая головой в знак согласия.
– А нельзя ли все-таки без крови?
– Видел ли ты, Сафрон, дерево, которое выросло, не испытав ударов грозы, порывов ветра? Никакая кровь во внутренней гражданской войне не сравнится с той кровью, которую пролили империалисты.
Мужики одобрительно крякнули. Сафрон Абакумович откинул со лба волнистую прядь.
– А почему во властях подвизаются такие вот, как Колька Жуков?
Костров выколотил трубку, умял пальцем табак.
– А ты, что ж, хочешь и сталь сварить и шлака избежать? Шлак, Сафрон, неизбежен при плавке стали. Не тревожься, Колька от нас не уйдет. Много ли навластвовал Селиверст в Совете?
Скрипнула дверь, на пороге появилась Агафья Спиридоновна.
– Ну и чадят, солнышко померкло, – всплеснула она руками. – Хватит, отец! Гости оголодали, а ты байками их угощаешь.
Сафрон Абакумович усмехнулся.
– Такие байки, мать, сытнее пельменей.
– Ладно, ладно, пошли.
Крестьяне попрощались, разошлись. Костров взял под руку Федота.
– Пойдемте с нами, разговор не окончен.
После обеда Костров, Сафрон Ожогин и Федот Ковригин сидели в горнице. Спорили до хрипоты, обсуждая состав будущего исполкома. Сейчас, когда надо было брать в свои руки власть, одолевали сомнения. Справятся ли? Уезд большой, работы уйма, неурожай разорил много крестьянских хозяйств. Близился сев, а семян нет, лошади отощали. Все задолжали Жукову. У него-то амбары опять ломятся от зерна – у него и сила.
– Ну, а головой в исполком кого? – спросил Костров.
Федот зашагал по избе. Старик Ожогин опустил взгляд на пол.
– Федот, ты фронтовик? – спросил Костров.
– Воевал. Куда денешься, если штык в горло упрут?
– А в партию большевиков не думаешь?
– Гожусь ли, дядя Богдан? Слеп, как котенок. Вот подучусь – тогда вступлю.
– Одно другому не мешает.
Костров скрутил цигарку, протянул Федоту, поднес тлеющий трут. Тот жадно затянулся. Ожогинские глаза, как два острых бурава, впились в него.
– Батрак, фронтовик, башковит, – постукивая ребром ладони о колено, говорил Ожогин. – Чем не голова? Лучше не найдем.
Костров некоторое время молча следил за колечками синеватого дыма.
– Нам нужны две головы: одна поменьше, другая побольше. Я предлагаю Федота в сельский Совет, а тебя, Сафрон, – в уездный. Договорились? Ты как, Федот?
– Я, дядя Богдан, согласен, заварили брагу, надо расхлебывать, – отозвался Федот. – Конечно, не по плечу воз, а тягать надо.
– Поможем, Федот.
Ожогин развязал ремешки, стянул камысы и меховые собачьи чулки. Босоногий прошел к печке. Присел на чурбан, подпер голову руками, прикрыл глаза.
Костров терпеливо ждал ответа. Федот не спускал со старика пытливых глаз.
Старик поднял голову. Поворошил клюшкой в камельке.
– Ох, грехи, грехи! – вздохнул Ожогин. – Льется кровушка людская, ради чего? Один человек только и сказал народу правду… Ленин! Вызов всей шайке кинул.
Сафрон Абакумович тяжело поднялся, зачерпнул из бочки воды, припал к ковшу. Снова присел к камельку. Свесил между колен сомкнутые руки и молча глядел на пламя.
– Ну и долгодум, Сафрон, – заметила Ольга. – Соглашайся, не время гадать.
Она откинулась на подушки.
Ожогин улыбнулся.
– Зверобою порой быстрота мешает: не скоро, да споро.
– Что же ты решил?
– Трудно мне в исполкоме будет, но раз надо, приживусь, как зерно в борозде.
Утром следующего дня Костров связался по прямому проводу с секретарем Уссурийского губкома большевиков. Рассказал о положении в уезде. Его действия одобрили. Было решено кадетско-эсеровский Совет распустить, послать председателем Раздолинского уездного исполкома надежного большевика. Кострову разрешили задержаться до конца избирательной кампании.