355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Чужая мать » Текст книги (страница 9)
Чужая мать
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Чужая мать"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

7

Быстро тюкали по асфальту каблуки Таниных туфель. Впопыхах она надела давние туфли на тонких каблуках – когда их носили! – она любила эти туфли за легкость и шастала в них по дому, она вообще любила легкую и высокую обувь, идущую к ее ногам, длинным и таким скорым, что Костя еле поспевал за ней.

На углу она вдруг остановилась, дала Мишуку денег, наказала купить в молочной творог и отнести дедушке, а потом остаться на Сиреневой до вечера, чтобы вечером рассказать, как прошел этот день.

– Кстати, – насмешливо заметила она, повернувшись к Косте, – ты мог бы зайти к главному и потребовать, чтобы отцу наконец поставили телефон. Столько лет обещают... Напомни, что ты – Бадейкин!

И он потряс головой, соглашаясь с ней.

Но думал о другом – она не зря отправляла Мишука. Само собой – творог, само собой – телефон, все верно, но еще не хотелось ей, чтобы Мишук сейчас был дома и помешал их разговору. Неизбежному, наверно. Когда Таня предупредила, чтобы он не вздумал возвращаться, как нередко делают другие, если не все, мужчины, уходящие из семей, он был уверен, что не изменит своего благородного решения.

И все переменилось в тот же день.

Таня снова шла впереди, стуча каблуками, а он догонял и отставал, как приблудный пес. А она даже не оглядывалась. Но вдруг – оглянулась. И он, задыхаясь, попросил:

– Подожди, если можно, к тебе есть просьба.

Поравнявшись, они медленно двинулись дальше, и он сказал, что им придется помолчать об их утреннем разговоре. Это не должно дойти до старика. Без всяких шуток, это убьет его. Молчать...

– И как долго? – спросила Таня, внимательно глянув на него.

– Хоть сквозь землю провались, как ты смотришь! – сказал он почему-то обрадованно, но она осталась неприветливой, ничто не дрогнуло в ее лице.

– Как долго? – повторила Таня.

– Ты ж не хочешь, чтобы он скорее умер?

– Балда! – ответила Таня. – Я согласна молчать хоть годы, если ты сейчас же уйдешь из дома.

– Куда?

– Меня это совершенно не интересует. Если не решаешься к своей Дульсинее, убирайся к любому товарищу.

– У меня нет товарищей.

Таня жестоко промолчала. А он подумал, что любовь к ней взяла его целиком, без остатка, ему, кроме ее участия, не нужно было ничего. И никого. А она усмехнулась наконец:

– Как же так, Бадейкин и – без друзей?

– Давай не тратиться на насмешки. Подумай о Мишуке. Как ему объяснить, если я уйду к другу, которого, скажем, откопаю?

– Вспомнил о Мишуке!

Минуту опять звучно стучали ее каблуки и шаркали его ботинки, и вдруг он вскрикнул:

– Я придумал! На садовый участок уйду!

– И будешь там жить?

– А что? Всем скажем: весна! Весенние заботы. Решил помочь отцу, порадовать его. А «кибитка» там – дворец. Изумительная, восхитительная, как воскликнула бы наша Зина. И правда, изумительная «кибитка».

– Если будет что-то нужно, звони и заходи.

Понятно, она хотела, чтобы он сейчас же оставил ее. Он не будет ей звонить, беспокоить.

– По-моему, там все есть. Лишь бы ты не проговорилась!

– Еще раз балда.

– Мишуку объяснишь... про садовый участок... Горько все это, Таня.

– Не унывай.

И она пошла, а он остановился. Она шла, а он смотрел, как она удалялась, исчезая за лицами, плечами, спинами других прохожих. Хотел быть честным и хорошим, освободить ее от себя, как от обузы, а оказался... «Это так заурядно, – сказала Таня, – что противно». С той минуты он стал ей противен. И ведь можно согласиться с ней. Хоть завой!

Как бы ни было трудно, приходится жить дальше. Жизнь требовала – пересчитать деньги в кармане, сообразить, хватит ли до получки – на еду, если купить будильник, чтобы не опаздывать на работу. Будильник, наверно, придется забрать из дома. Он раскопал в кармане две копейки, ту самую монетку, которую дала ему Таня еще в грузовике (хорошо, кстати, что шофер-верзила ни рубля не взял), и вот уже звонил Тане.

Едва он спросил, может ли зайти за будильником, а то еще, чего доброго, заспится на свежем воздухе, Таня ответила, что, конечно, может, но лучше завтра, когда ее не будет, она уже уйдет на работу. А Мишук в школу. Так что никого не будет. Ему завтра, насколько ей помнится, заступать после обеда, авось не проспит, ручные часы с ним? В принципе он может заглядывать, когда ее нет дома, и брать еду, которая, как всегда, будет его ждать на кухне, на столе. С запиской? Разумеется, если надо.

– Какая ты щедрая! – сказал он.

– Я не щедрая, – ответила Таня. – Это твои деньги.

И положила трубку. Еще бы две копейки. Для звонка Юле. Да, да, чтобы сразу. Он зашел в булочную, купил себе авоську, хлеб, сахар и выбрал из сдачи нужную монетку. Будка еще была пустой.

– Юля? – спросил он, когда ее подозвали. – Это ты?

– Костик! – закричала она. – Я уж и не знала, что подумать. Мама утешала, а я... чуть живая! С ума схожу! Можно ведь...

– Подожди! – прорвался Костя сквозь ее всхлипы.

– Я чуть стою...

– Юля! Я должен тебе сказать... Юля! Что ты молчишь?

– Ты же просил молчать.

– Все откладывается. Ты слышишь?

– Ты передумал? Костик, я ведь не просила тебя, ты сам настаивать начал... Так теперь хоть позволь узнать: что случилось?

– Заболел мой отец. Да, тяжело. Сердечный приступ, «скорая помощь». Нет, дома остался. Ну, такой, не поехал, и все! Ну, Юля, я же говорю, он такой! Да, странно...

– Костик, – попросила она, – не обманывай меня. Если ты скажешь, что сам опомнился, я пойму... Я ведь и не мечтала, честно скажу.

– У меня беда, а ты про себя! Беда, понимаешь?

– Непредвиденно как-то.

– Беда – всегда непредвиденная штука. Можешь пойти к нам домой, на Сиреневую, двадцать семь, под любым предлогом, пожалуйста, и увидишь, что я не лгу, отец лежит...

– Костик, прости меня! Я дура, глупая!

– Ну, хватит. Мы с тобой не сможем встречаться, пока отец...

– Месяц, два, три?

– Как это определить?

– Но звонить ты будешь? Я буду ждать.

– Юля, в душе непросто, как будто ухнули по ней кузнечным молотом, а она ведь не чугунная. Впрочем!..

– Костик, ты что, смеешься?

– Да подумалось вдруг, что чугун и тот бьется. Очень легко. Раз – и все!

– А отцу ты сказал? О нас.

– Нет. И не могу. Мой отец – рабочий человек.

Юля помедлила секунду.

– Это особый человек?

– Еще бы!

– Не влюбляется, не целуется? Святой, что ли?

Подразнить она его хотела? Чего-то он не понял.

– Почему? Обнять чужую бабенку при случае не откажется, но таких кренделей, чтобы уйти из дому, оставить ребенка, этот человек не одобряет, а про моего отца можно сказать – не выносит. Не ошибешься.

Из трубки пошли резкие гудки – как иглой закололи в барабанную перепонку. Набрать еще раз – монетки нет. А с улицы в стекло стучал мальчишка, ростом, правда, на голову выше Кости. Костя вышел из прозрачного, как аквариум, футляра, где люди запечатывались на несколько минут со своими страстями и тайнами. Разговор оборвался неожиданно, и не было ясно, хорошо это или плохо, но ему стало легче...

Человеку, наверно, однажды необходимо освободиться от всей предыдущей жизни, как от груза. Чтобы вновь пережить тот момент, когда говорят: «Жизнь прекрасна!» Этот воздух с солнцем, эта зелень, прущая из-под ног – травой, из веток – листьями, эта яркость вокруг – они прекрасны! Куда ни повернешься – хочется рисовать.

«Бабушка» Сережа повторял, что работать надо каждый день. Каждую минуту. Носить в кармане обыкновенный блокнот и с маху зарисовывать все и всех. Например, пассажиров в автобусе – вполне достаточно крохотных остановок, а зато какая натура попадается – читающие или спящие, самые малоподвижные модели. Или, например, детишек у развозки с мороженым. Заразительные лица и позы. И как терпеливо в этих позах стоят. Будто шевельнутся, и все мороженое в ящике у тети или дяди растает.

Когда-то он пробовал рисовать и пассажиров в автобусе, и детей на улице – без настроения и особого успеха. Его натура усердно позировала со всех сторон: деревья, трава, земля. И ему всегда было мало серого карандаша, ему требовались краски. Он не мог без них, чтобы не обесцветить мира. Этого, который слева и справа сиял сейчас. И был прекрасен.

Скорей за город, в «кибитку»! Как лодка без паруса, она понесет его... Куда? Этого он не знал, но лодка почему-то казалась ему нетонущей.

Когда старому горновому выделили садовый участок, он не захотел его брать. У его домика на Сиреневой есть, мол, приличный палисадник. Но заводская комиссия подняла на смех и размеры палисадника и растущую там сирень – два облезлых куста – так, что отец обиделся за свою непородистую растительность.

На переходе весны в лето по всей Сиреневой, перед окнами и окошками, пенилась сирень. Были ревнивые жители, например Валеркина мать, которые ухаживали за махровой персидской. А у Бадейкиных росла самая неказистая, но с давних пор – родная, своя. И менять ее не хотели, как любая мать не поменяет своего ребенка на чужого, даже и лучшего в глазах соседей.

Эта сирень не росла тут, а жила.

А садовый участок согласились взять. Правда, отец еще поупирался. Он, потомственный металлург, и понятия не имел, с какого бока подступать к фруктовому дереву с ножницами, или как там называется этот инструмент. Никогда не занимался удобрением-опылением и все такое прочее. Но ему ответили, что наука это нехитрая, зато увлекательная, а заводское садовое товарищество, объединившее неутомимых стариков, организует консультации и будет объяснять, что садовые ножницы называются секатором.

В конце концов он тогда впервые пожаловался на сердце, а в ответ дружно замахали руками: «Вот там и укрепите!»

Все хотели, чтобы первый участок на отведенной заводу пригородной земле вскопал и засадил старый горновой Бадейкин. Из уважения к нему. И чтобы для остальных в садовом товариществе был пример. Знали, что Михаил Авдеевич ничего не умеет портить.

И вот в углу участка сколотили домик под толем – с кладовками для лопат, граблей, ведер, будущего урожая и довольно светлой комнатой для отдыха. Мать и Зина украсили ее занавесками с хризантемами несусветно чернильного цвета, но лен был отличным. Под окном приткнулся диван, не новый, со скрипучими пружинами, будто в нем поселился оркестр веселых гномов, но вполне пригодный, чтобы поспать часок и больше.

В ожидании урожая одинокое окошко глазело на жалкие прутики будущих деревьев робко и тоскливо, по стеклу все время катились капли, свиваясь в мокрые ниточки. Первая весна выдалась надоедливо сырой, и пришлось Косте прикатить на тачке бездыханную «буржуйку», как еще в оные времена нарекли эти чугунные печурки, установить подальше от деревянных стен, посередине комнаты, и растормошить в ней пламя. И лопаты не ржавели в темной кладовке, дверь в нее не запиралась, всей семьей гнули спины на участке, кроме одной Тани, которая над ними потешалась, потому что ее грядки не влекли. Она ни разу и не была здесь, сколько ни вспоминай. Не пила с устатку чаю при керосиновой лампе, зажигаемой вечерами.

Еще через парочку годов с могучей линии, протянувшейся мимо, спустили в садовые домики электричество, и в строении, ласково названном «кибиткой» – то ли по-турецки, то ли по-цыгански, словом, «кибитка» и «кибитка» – это вошло в быт, – залучился сегодняшний свет.

А яблони незаметно разрослись. И вишни тоже. И вот уже все баловались вареньем из вишен собственного урожая. Лето подпалило молодые деревца, вишня созрела суховатой, но варенье удалось, как все удавалось матери, и пахло из розеток чем-то неповторимым, может быть особым запахом материнской удачи, на которую не жалелось старанья.

Добравшись наконец до своего участка, Костя почувствовал, что устал. Так устал, что не посмотрел даже на ближние деревья и кусты.

Единственное, на что хватило сил, – это этюдник. Он лежал, завернутый и перевязанный, в темном углу кладовки, где пахло мшистой сыростью. Завтра... И сейчас же это желание – на рассвете вытащить этюдник из мешка – загородилось четким и крупным «НЕТ». Впервые в тишине «кибитки» родилась мысль, которая только и может родиться в одиночестве и тишине, как страх. Он хранил этюды разных лет на антресолях – куда еще их денешь в маленькой квартирке? Но там и Таня прятала какие-то домашние вещи. Перебирая свои запасы, она, конечно, смотрела на его этюды. Без сомнений, все они побывали в ее руках. И не раз. И если бы ей что-нибудь понравилось... Значит, ничего? Ничто не задержало ее взгляда? Не вызвало и словечка?

А Таня оставалась высшим судом.

Ночью он плакал на старом диване. Рухнув на него, он сразу забылся, не слыша, как гномы настраивают свой оркестр. А ночью проснулся с мокрыми глазами...

Тогда, на вокзале, Юля смешно спросила: «Кем же ты хотел стать?» Смешно и грустно. Неважно, кем он хотел стать. Говорят же, и верно, всякий труд достоин уважения. За этим открывается свобода жизни, которой ему не дали распорядиться. Свобода выбора. Для него она оказалась опасной, потому что...

Ему помешали. Помешали стать собой.

Он никогда не назовет вслух имен этих, помешавших ему людей, не упрекнет их, но он мог назвать их себе. Было горько и сладко чувствовать себя несчастным по вине людей, которых он любил. Отец и Таня. Все оставалось непоправимым, он понимал, что возможность посвятить жизнь тому, для чего родился, потеряна. И если даже заговорить, это не поможет. Ничто не утешало. Как ни крути, а это называется «крушением судьбы».

Запомнилась фраза в какой-то хорошей послевоенной книге: «Он вывалился из счастья, как из самолета». Но там на пути к счастью были бомбы, осколки, пули, домой пришел инвалид. А здесь?

До той минуты, как он подумал, что Таня пересмотрела все его «листы», скопившиеся на антресолях, он был уверен: и Таня. А что, если виноваты сами «листы»? Он ведь никогда не верил в себя. Отцу смешно было слушать «бабушку» Сережу, а ему страшно. Да, слушая, он иногда взглядывал на себя со стороны, и становилось страшно. Правда ли, он сумеет?

Ночью непросохшие доски пахли сыростью еще сильнее, и этот запах словно бы прикасался к нему. Холод подступал со всех сторон. Лампочка в «кибитке», оказывается, сгорела, а спичек у него осталось – две, и Костя берег их для сигарет. Но что же делать с этой омерзительной ознобной дрожью?

В темноте, на табуретке, Костя нашел легонькое, будто выветренное, байковое одеяло, накрылся и закурил. Каждый раз, когда он ворочался, гномы играли громче и веселее. Они были веселый народ, очень кстати посланный ему в компанию... А какую музыку завели, когда он поднимался! Костя затопал к кладовке в надежде отыскать там что-то теплое.

Сгорела его вторая спичка, обжигая пальцы. Зато он снова закурил и в розовых отблесках после каждой затяжки разглядел на гвозде ватную отцовскую куртку. Сейчас положит ее поверх тонкого одеяла... И славно!

Он начал заметно согреваться.

Поглядел в окно – небо вызвездилось и размахнулось во все стороны без предела. Гномы затихли, потому что Костя больше не ворочался. Звенящая тишина понесла «кибитку» сквозь звездную ночь. Костя закрыл глаза и провалился если не в сон, то а похожую на него дремоту...

А ранним утром вышел на бугор за садом. Мама всегда говорила не «утром», а «утречком» – от любви к земле, к свету, к каждому листу и каждой травинке. Солнце всходило, и после дождя все было в его отблесках, вся земля блестела, как будто сама стала солнцем. Лишь сзади, за спиной, недалеко отползшая ночная пухлая туча еще держалась над городом, и дотлевающие городские огни казались придавленными к земле, лепились к ее холмам.

Да на дне оврага угадывалась молочная лента виляющей там речки. В овраге еще не развеяло тумана, он таял на глазах, исчезал... И овражная речка становилась рекой. Лилипутские острова походили бы на разнесенные по всей воде листья кувшинок, если бы с них не вставали свои березы и кусты.

И вдруг, скинув с себя остатки тумана, река блеснула нестерпимой резью.

Этюдник! Быстрым шагом он пошел за ним и остановился, оглянулся, чтобы увидеть сразу и небо, все напитанное, напоенное весной, и землю в блистающих осколках реки. Зачем ему все это без Тани?

Что-то сделало в нем поворот: а ей это надо? Ей? Нет. Как странно, она сама была солнечной, от ее кожи пахло быстрым загаром, бесцветный, но острый запах прачечной от простыней реял над ними до той минуты, пока Таня не коснется их, но сама она будто никогда и ничего не замечала из окружающего мира. Даже весеннего.

И опять – поворот. Написать эти осколки света на дне оврага назло ей, для нее? Может быть, она и не рассматривала его этюдов, перебрасывая их на антресолях, не удостоила, так сказать. Пусть! И он побежал, чтобы раскрыть этюдник, пока река не погасла.

8

Такая мать была у Юли, что совсем не умела повышать голоса, только покачивала головой с поредевшими волосами. И тихо приговаривала:

– Я тебе талдычу, талдычу, Юленька. Брось, не майся!

– Мама! Но я ничего и не хотела! Ты же знаешь, как вышло это. Сам признается мне: «Не уходил бы от тебя». Ну, я и улыбаюсь: «Оставайся!» А он вдруг: «Возьмешь совсем?»

– Значит, порядочный.

– А я? – возмутилась Юля. – Кукла бесчувственная, что ли?

– Если порядочный, то или совсем, или никак. На то и порядок.

– Это плохо?

– Намучаешься.

– Почему?

Юля спешила в свой вокзальный буфет, а мама – поспать, когда уйдет Юля, потому что только что вернулась с ночного дежурства. Однако слово за словом, и не заметили, как вместо того, чтобы разбежаться, прочней уселись. Одна взобралась на кровать, стянув с себя тяжелые ботинки на толстой микропоре, другая оторвалась от зеркала, перед которым собиралась на работу, как на парад, и, глянув на ручные часы, опустилась на стул, чтобы дослушать мать, хотя оставалось всего три минуты. «Целых три минуты!» – переиначила Юля.

Мать объясняла:

– Почему? Он же перед всеми захочет порядочным оказаться, никого не обидеть. Иначе порядочному нельзя. Со всеми постарается поступить по-человечески. Это хорошо, но и плохо.

– Почему? – опять спросила Юля.

– Не бывает так, чтобы двум сторонам было хорошо. Изведетесь вы!

– Он первый, что ли? Один на всей земле из дома уходит?

– Потому и знаю, что не он один...

– Непонятно, что происходит. Непонятно?

Что-то не давало Юле согласиться с матерью. Она задумалась и насупилась. Мать спросила:

– Что тебе непонятно, доченька?

– Не мне. Тебе, мама.

– А что?

Юля встала и отошла. Часть просторного окна выступала из-за кровати, на которой горбилась уставшая мать, и, взявшись рукой за старомодную никелированную спинку с шарами, Юля ткнулась лбом в холодное стекло, чтобы остудить себя хоть немного.

– А то, мама, что я не о себе забочусь. А о нем. И я ему помогу. Я знаю, что сделаю...

– Что?

– Пойду.

– На работу к нему?

– Очень я там нужна! Я пойду...

– К его друзьям?

– Каким? Я и не знаю никого!

– Слава богу. Друзья в такой момент спаяны. Единой семьей. На то они и друзья.

– Пойду...

– К ней?

– Еще чего придумала! Заладила. Не приставай!

Другая, может быть, вспылила бы сейчас, в оборот взяла дочку, а Юлина мать тихонечко рассмеялась.

– Есть, конечно, способ, чтобы вы были счастливы... Засесть мне у двери с ружьем в руках. Вы – жить, а я сторожить. Чтобы он не бегал на сына смотреть, к жениным подругам – узнавать, как она там? На все – время. И ребенок первый обвыкнется, и жена, и отец, все обвыкнутся! – закончила она, и Юля еще раз посмотрела на часы:

– А! Уже опоздала. Сейчас позвоню, пусть вызывают Фросю. А я...

Обе замолчали, не двигаясь с места. Задумались. Может, об одном, а может, о разном. Может, вспомнилось Юле, как она запускала пальцы с раскрашенными ногтями (ползарплаты отдала за этот французский перламутр!) в Костины вихры и перебирала их, эти вихры с сединками, только в упор заметными в пшеничной густоте. Ничего не стало в жизни дороже, чем гладить эту голову. И она обнимала его, молчуна, чтобы задержать на какие-то минуты. Ничего не стало в жизни дороже, чем вот так обнять его. Во всем, самом высоком, есть земное, которое, может быть, выше всего, и от этого вдруг и становится горячо на душе. Может, само счастье наступает, когда высокое и земное соединяются?

В последний раз Костя ушел, объявив ей, чтобы ждала его насовсем, и первой, кому она рассказала о непредвиденной новости, была мать. У нее не было подруги ближе матери. Может быть, у всех девушек так, кто знает.

Мама выслушала и, поработав своей рукой под бельем в шкафу, извлекла оттуда тряпичный узелок с деньгами.

– Купишь свадебное платье, вот.

– Ты ж до случая берегла, раньше говорили, на черный день.

– А радость – не случай? Радость всего дороже... Светлый лучше, чем черный.

Вспомнили, как давно уж, лет десять назад, выходила замуж соседка, а шустрая Юлька стянула у нее фату и напялила на себя, выкамариваясь перед зеркалом. Принялись ругать ее почем зря и мама, и сама соседка, а Юлька плакала и тянула: «Да-а, все хочут быть невестами!»

Посмеялись, вспомнив это, а посмеявшись, мать предупредила:

– Ну, теперь держи его крепче!

– Зачем?

– Чтоб не удрал.

– Разве они удирают, женихи?

– Они? Чемпионы. Твой отец так удрал, что до сих пор неизвестно где! А то – училась бы, и платил тебе как миленький!

– Мама! А ты называла его миленьким?

– Как во все времена. И все люди.

– Сейчас и люди другие, и время совсем другое!

– Что верно, то верно. Говорить стали меньше, а бегать научились шибче. Ну, смеюсь, смеюсь...

Они и правда смеялись.

Юля снова подошла к зеркалу и стала причесываться для другого маршрута. А мать раскрыла на коленях детскую книжку, которую вынула из-под подушки. Она пристрастилась к детским книжкам с картинками и читала их, сторожуя в универмаге, а дома собрала себе, можно сказать, детскую библиотеку. Одной рукой она гладила книжку, а другой потирала лоб, не нравилась ей непонятная Юлина затея. А Юля заявила еще решительней:

– Пошла.

– Да куда ты?

– Знаю, куда.

Она застыла перед зеркалом натянуто и неподвижно еще на миг, как перед фотоаппаратом, и ушла, не обронив больше ни слова.

Шагая по тротуару, думала: чем понравился ей Костя, чем взял ее? Неправильное лицо, длинные зубы, волосы на висках вьются беспорядочными колечками и мягкие, как у младенца. А ее мечтой и эталоном были настоящие мужчины с колючими усами.

Продолжала изо всех сил хаять его в гудящем автобусе и на каждой остановке грозилась выйти, но все же ехала. Вот на этой остановке взять и сойти, последней? Мать права: ей, наверно, лучше бы так! А ему? Не за своим же счастьем она ехала.

Ей открыла пожилая женщина, лицо в морщинах, но все же чем-то неуловимым перекликающееся с Костиным лицом, выражением глаз, что ли...

– Здравствуйте.

– Вы к кому?

– К Михаилу Авдеевичу.

– Из больницы?

Юля покраснела от смущения, и на донышке сердца засвербил стыд.

– Нет, я... я, – надо было врать, а что – никак не придумывалось. – Ну ладно, я в другой раз...

– Да кто вы?

– По общественной линии...

А женщина почему-то обрадовалась:

– Правда? Раньше-то по этой линии к нему без отбоя, а теперь... Вас как зовут?

Она ответила и сама спросила, как называть старушку, а та уже сунула за внутреннюю дверь голову.

– Миша! Тут к тебе.

И вот уже Юля топталась в своих сапожках перед стариком, лежащим в постели, и руки его – неживого цвета, поверх одеяла из верблюжьей шерсти, напугали Юлю, и белые усы напомнили моржовые клыки, которые могли в бой вступить, если бы старик не был так слаб. Клыки с трудом шевельнулись от улыбки, попытавшейся выбраться из-под них.

– Садитесь, – еле слышно предложил старик.

– Куда?

– Куда хотите... На стул. Или вон, кресло придвиньте из угла поближе ко мне. Я слышу все, не волнуйтесь, а сам говорю тихо.

Она пододвинула кресло, расстегнула и развела свой плащ, а присев, распустила кашне, будто устраивалась надолго, и лишь потом поинтересовалась у себя: зачем? Скрестила пальцы и покрепче сжала ладони, чтобы унять, хоть каплю, расходившиеся нервы.

– С завода? От молодых, наверно? – спрашивал он шепотом, но все бойчее.

– Нет, Михаил Авдеевич, я сама по себе.

Лоб его над серыми бровями озадаченно наморщился, вдруг заледенив гостью страхом. Что-то не то она сказанула. Помрачнел старик и все молчит и молчит. И уже когда казалось, что она может так и сама навсегда голоса лишиться, он не спросил, а сказал, утверждая:

– От Кости вы.

– Костя меня не посылал!

– Значит, сами пришли?

– Может, я сделать чего смогу? – заторопилась Юля. – Из буфета продукты принести. Из своего, любые... Я мигом!

– Ты в буфете работаешь? – спросил он, смягчившись самую малость, но Юля почувствовала это и в голосе, и во взгляде.

– На вокзале, – ответила она.

– Там и познакомилась с моим Коськой?

– Он ночью туда пришел.

– После смены?

– Да.

– И стал ходить?

– Да.

– Часто?

Она молчала, а его голос становился все напористее, и она прошептала:

– Я пойду?

– Нет, уж сиди, раз пришла. У нас с тобой неизбежный разговор, такое дело... Ты не явилась бы ко мне, я бы сам отыскал тебя. Такое дело... – повторил старик. – Это хорошо, что запросто пожаловала, спасибо тебе, Юля, я правильно называю, не сбился?

– Я – Юля.

Ее лицо меркло, как лампочка, от которой отключили ток. Завяло на глазах, и Михаилу Авдеевичу даже стало жалко ее. Он посмотрел на гостью пристальней. Была она, конечно, видом подешевле Тани, но моложе и – есть поглядеть на что. Чернявая, как цыганка, и глаза добрые, и следит за собой, не отнять.

В минувшие недели он не раз спрашивал себя, отчего это Таня с Костей забыли их, не ходят в дом на Сиреневой, как раньше, а вот и разгадка! Он-то считал, не совпадают у Тани с Костей свободные часы, это случается у рабочих людей, и не может Таня наполнить старый дом своим смеющимся голосом, словно бы не говорящим, а поющим со звучной силой. Он любил этот голос. И вспомнилось, как Костя смотрел на жену, ликующий, и в каждом его взгляде была любовь. А тут вон оно что!

Не совпадали свободные часы, а вот уже в кресле сидела и красавица, ночами наливавшая Косте по стаканчику в своем вокзальном буфете...

О чем говорить с ней дальше? Он потрогал усы. А она вдруг вся посветлела, как будто снова включили ток.

– Я Костю не видела давно, испугалась, а вдруг заболел? Ведь со всяким может быть!

– Это я.

– Грех радоваться, а я радуюсь, что не он. Простите. – Она подобрала ноги. – Страшно было ничего не знать. А теперь я ляпаю, наверно, совсем не то, что нужно. То ли от радости, то ли от страха.

– Ничего не знать – самое страшное, – подтвердил Михаил Авдеевич. – Потому и благодарю тебя, что пришла.

Уйти бы поскорей, подумалось Юле, все сказано, что нужно и можно. И старик болен, Костя не обманул.

– Он жениться на тебе обещал, Коська? Ты его к себе домой водила?

Юля коротко и быстро тряхнула головой: да.

– Семью оставить задумал?

Она еще раз тряхнула головой.

– И ты согласилась?

– Да.

– Легко поддакиваешь, Юлия... не знаю, как по батюшке.

– Нелегко. Но кажется – легко, потому что не это главное.

– А что? Ну, скажи. Чего молчишь?

– И скажу. Все доляпаю, как баба.

– Какая же ты баба? Ведь училась?

– Еще бы! – улыбнувшись, она провела рукой по угольным ресницам. – Обучили! А характер остался необразованный, бабий.

– Плохо тебе, Юля? – догадался он, опять испытывая к ней участие. – Ну, давай... говори что хочешь... о себе.

– Я не о себе.

– А о ком?

– О Косте.

– О Косте?

– Мне плохо, вам плохо, а ему хуже всех.

– Ему?

– А как же! Вы меня сами на правду-матушку потянули, Михаил Авдеевич. Так слушайте. Бывает, что у человека жизнь в семье ну никак! Разладилась. Но он терпит. Он свою работу любит и хотя бы там от всего спасается. Или – наоборот. Худо на работе, бежит в семью, опять есть где спастись. А если и там и там?

– Как?

– Если все не по сердцу? И домой не тянет. И работа хуже каторги.

– Ты что болтаешь? Какая каторга? С ума сошла? – Михаил Авдеевич и не заметил, как привстал на локтях, а Юля продолжала:

– Простая. Осужденному хоть срок свой дали, когда-никогда, а выпустят! А...

– Не плети!

– Он художником хотел стать? Для вас это не секрет. И талант у него для этого есть, вы знали! Не забыли?

– Замолчи, пока живая!

Однако доброта исчезла из ее глаз, они стали совсем цыганскими.

– Я живая. И вы еще... Мы живем, а он уже похоронил себя. И вам он ничего не может сказать, потому что... любит вас!

– Замолчи!

– Вы его похоронили заживо, вы один и откопать можете.

– У него дед был металлургом, и я – металлург, и он... Все начала начал... – старик закашлялся, а Юля договорила, вставая:

– А может, для того вы все начала и держали в руках, чтобы сын стал художником? Вот какие у меня бабьи мысли...

Руки не выдержали, Михаил Авдеевич опять упал на спину и стал ждать, когда Лена войдет и освободит его от этой вздорной бабенки, но Лена почему-то не входила, а она продолжала мирно и печально:

– Я не просто баба, я еще и глупая, – и даже улыбнулась. – Больше я, конечно, не увижу вас. Простите меня, дай вам бог здоровья, а я... Сама себе яму вырыла. Лишь бы Костя...

Собрав все силы, Михаил Авдеевич снова приподнялся и прохрипел:

– Во-он!

И наконец распахнулась дверь. Но в комнату вбежала не жена, а Зина, визжа:

– Уходите! Немедленно! – Она зацепилась за порог и чуть не упала. – Папа! Кто это такая? Кто вы такая?

А когда Юля засуетилась, попятилась и вышла, Зина снова позвала:

– Папа! – и повторила, едва он медленно открыл глаза: – Кто это?

– Художница... – Радуясь, что Зина вовремя пришла и что раньше сил не хватило встать и вытолкать эту самую гостью, он вернул себе хоть крохотную способность пошутить. Она и правда ведь художница в своем роде. – Ты смотри, Зина, матери ни слова, чем тут у нас закончилось...

– Ничего не случится с цацонькой, а вот ты помолчи...

– А где мать?

– Вышла куда-то...

– Вечно так, – проворчал бывший горновой и тут же упрекнул себя, что зря срывает зло на жене, а Зина ликовала, что у нее подвернулся свободный часик, и она, конечно, домой, и проклинала эту художницу, похожую на цыганку, пока не спохватилась, что до сих пор кричит. Чего кричит-то?

– Просто ты громкий человек, – прошептал отец.

– Нет, – возразила Зина, – кричу! На кого кричу? Ее же нет уже!

– Щитовидку надо лечить. Все думают, крикуха ты, а это щитовидка. Поезжай...

– Куда?

– На юг, к морю. Куда врачи прописывали. Я всю жизнь мечтал, а так и не доехал, не видел моря.

– Вот и поезжайте с мамой!

– Сначала ты. Расскажешь нам, какое оно, а потом уж мы...

– Да в Ялту нелегко с путевками. Я ведь не рабочая...

– Сам схожу на завод, в профком. Завтра и пойду! – сказал он, радуясь, что там и увидит Костю, который не показывается на Сиреневой, ясно почему. Боится.

– Лежи! – сказала Лена, входя. – Сейчас перекусить дам. Принесла кой-чего...

А Зина прибавила:

– Вставать из-за какой-то путевки, еще чего не хватало! И дадут, так я не смогу сейчас поехать, у меня же вечер: «Рабочая династия»! Давай поедим, папа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю