Текст книги "Чужая мать"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Автобуса долго не было, и они побежали.
Отец редко выбирался из дома, скрывал свою сердечную хворь от родных и чужих, словно бы стеснялся сочувствий. Заводские знакомые при встречах спрашивали:
– Ну, как?
– Лучше всех! – отвечал им отец.
И, вскинув руку, они трясли ею в воздухе, тем самым выражая добрые пожелания. Чем сильнее трясли, тем больше, значит, желали.
Смешно, но у людей не хватало времени, чтобы остановиться и поговорить. А сам, Костя, когда ты был у отца, сидел рядом и разговаривал, никуда не спеша? Давно. С появлением Юли ты все реже заходил в отцовский дом...
Костя оглянулся на Таню – она оказалась рядом и чуть не налетела на него. Волосы, плохо прибранные в это утро, вылезали из-под темной косынки, тонкая шея еще больше вытянулась вперед, и все вдруг показалось родным, как никогда. А утренний разговор – диким вымыслом. И вместе с тем где-то, в глубине мозга, проползла мысль: уже ничего не придется объяснять отцу.
Пока, устав бежать, шагали по бульвару, над головой повисло серое облако и пролилось дождем, внезапным и быстрым. Не хочешь, а поверишь: природа оплакала человека. Значит, был хороший...
До сих пор жизнь щадила Костю – не приходилось хоронить дорогих людей, расставаться с ними навсегда, кроме... Однажды в дом на Сиреневой, куда они сейчас торопились, прибежало без предупреждений, совсем так же, как сегодня Мишук, трое или четверо ребят с криком:
– Он умер!
– Кто?
– Сергеи Иваныч!
Имя прозвучало как-то непривычно и оторванно от человека, которого он любил, и Костя не сразу догадался, о ком речь.
– «Бабушка» Сережа!
И едва дошло до сознания, Костя выскочил из-за обеденного стола, сорвал шубейку с крючка и понесся с ребятами, никак не попадая на бегу во второй рукав. Так и бежал по морозной улице с шубейкой на одном плече, без шапки. Они спешили, будто могли что-то изменить.
А теперь – отец... Два любимых им человека, не дотолковавшихся между собой до мира, как два врага, ушли. «Бабушка» не раз бывал на Сиреневой, убеждал отца, что Костя обещает стать самобытным художником, это его дорога... Отец сначала смеялся. «Художником? Большим, говорите? Это потому, что город маленький!»
А потом ругался неуступчиво и воинственно. Для него художник был ничуть не лучше фотографа, которых на базаре – пруд пруди. Из-за этого бежать от печки, где варится не что-нибудь, а чугун, от труда, накопившего наследственную страсть? Ересь! Давно это было, около двадцати лет назад.
Среди сквера металось косматое пламя перед мокрым памятником солдату Великой Отечественной. С автоматом в руках. Капли дождя стекали по каменной плащ-палатке... Дорожкой, то розовой от кирпичных осколков, то желтой от песка, прошли мимо.
Косте хотелось на весь город крикнуть: «Отец!», он и кричал это про себя, потому что вслух кричать было уже бессмысленно: никто не отзовется.
Таня с разбегу упала на скамейку.
– Может, на остановку? – спросил он, пугаясь за нее. – Подождем автобуса?
Но тут из-за бульварных лип вынырнул Мишук, скрывшийся минуту назад:
– Бежимте! Я остановил грузовик!
Наверно, это был самый большой грузовик изо всех, существующих у нас. Втроем влезли в кабину к шоферу, верзиле, который откинул дверцу и весело пригласил:
– Залазь, бояре!
Может, так стало модно величать теперь незнакомцев? Может, это был тот самый шофер, что как-то на рассвете обругал Костю, окатив перед этим грязью?
– Знаете, сколько мне обещано? – спросил шофер, хохоча.
– Все ваши будут, – пообещал и Костя.
– Сто рублей! – крикнул Мишук, задрав глаза, полные слез. – А что?
И Таня резко повернулась к сыну, и Костя смял брови, взрослые еще как-то реагировали на нелепые мелочи, в отличие от Мишука, для которого выдуманные ценности в этот миг не имели никакого значения.
– А ревешь-то чего? – озадаченно спросил шофер. – А, мужик?
– У нас дедушка умер, – сказал Костя, чувствуя, что сын не в силах протолкнуть сквозь слезы ни звука.
– Кто такой?
– Мой отец.
– Дела-а... – протянул шофер и прибавил газу.
Опять спешили, будто могли что-то сделать. Раньше надо было спешить...
Липы с машущими на ветру листочками отстали, и рябые, словно градинами побитые скамейки отстали, а вот оборвался и асфальт... Никого не хотелось пускать в свое горе, и Костя отвернулся, но шофер постучал его по плечу и протянул открытую пачку вечного «Беломора».
И едва взял себя в руки после третьей-четвертой затяжки, пришла непростительно отставшая мысль о матери. Как она сейчас?
– Мишук! А тетя Зина дома?
– Ра... ньше ушла...
– Таня, у тебя есть две копейки? Пожалуйста!
Впереди замаячила стеклянная будка телефона-автомата, зажатая кустами.
– Ей, на... верно, уже дядя Афон по... звонил, – пробормотал Мишук.
– Тогда не будем останавливаться.
Отстала и телефонная будка... И началась родная Сиреневая, с кустами, которые скоро зацветут за каждым штакетником белым, розовым, фиолетовым, с деревенскими разливами воды, будто ей здесь было вольготнее. Приближались. И – остановились по знаку Тани, тронувшей шофера за локоть. Костя стыдливым комком попытался сунуть ему все бумажные деньги, собранные по карманам, но шофер накрыл его кулак своей тяжелой рукой.
У калитки, под выглянувшим солнцем, кремово сиял фургон «скорой помощи». Чего он тут еще торчит, и опять подумалось о матери, и боль в груди разрослась до неслыханных размеров, с нею Костя и ворвался в родные двери, крича:
– Мама!
Мать выкатилась в кухню из спальни, и на мягком лице ее зацвела улыбка.
– Танечка! Костенька! Вместе приехали? В кои веки! – Она тут же повернулась и сунула голову назад, за дверь. – Отец! Таня с Костей! Не буду, не буду, доктор, все!
И Костя сел на табуретку и посидел с сомкнувшимися веками, кусая губы. Только постукивал обоими кулаками по столу, пока не ударил крепче и не позвал:
– Мишук!
– Да, – ответил забившийся в угол Мишук, – я никогда не видел, как умирают! – И повернулся к бабушке: – А ты как закричишь! – и вдруг заревел благим матом. – Я не хотел!
В его рев врезался смеющийся голос Тани:
– Да что вы, глупые! Иди ко мне, дурачок. Он испугался. Перестань.
Выбравшись из угла, Мишук прижался к матери, а там, у стенки шкафа, рассыпался и зацвел поплавками букет старых бамбуковых удочек отца. «Может, еще не раз...» – глядя на них, подумал Костя, снова понял, что пронеслось мимо, и вскочил.
– Таня!
Он бросился к ней, стиснул, не умеряя сил, как в лучшие годы, Ткнулся в щеки, в нос, куда попало. Мишук, еще заплаканный, улыбался до ушей. Бабушка погладила его по вихрам:
– Я думала, ты за тетей Зиной полетел.
– Нет, – сказала Таня, – он домой.
– Я домой...
– Он домой, – повторил Костя, взял удочку и помахал над собой до свиста.
Они с отцом еще не раз посидят у реки, и старик скажет что-нибудь особенное. Праздничное настроение овладело Костей оттого, что все оказались вместе, чтобы делить радость. Зины не было, но сейчас прибежит, мать подтвердила, что Афон позвонил ей. Зина добрая и полна самой быстрой готовности помочь другому, это она восприняла от отца больше всех, если такое можно измерить. А дядя Афон? Вон мать рассказывала, как он спохватился, кинулся в Валеркин дом, вызвал врача по телефону, без него бы...
Бывают дни и часы, которые все меняют. Может быть, настал такой день, такой час? Настроение, овладевшее Костей, снова воспротивилось воспоминаниям о том, что было утром. Ничего не было! А что, если стоять на этом? Выйдут на улицу, возьмут с собой Мишука и пойдут домой. Ничего не было!
Дверь за спиной открылась. Из замершей в тишине спальни выбрался дядя Афон, снова затворил за собой дверь и покашлял. Потом приподнял ладонь с растопыренными пальцами и повертел ими возле уха, о чем-то рассуждая без слов. Костя поймал его за руку:
– Ну, что там?
– Баталия...
– Непонятно, – сказал Костя.
– То есть? – спросила Таня, любившая точность в выражениях.
Афон уселся и снова покашлял, но Елена Степановна отрезала:
– Больше ни капли!
– Да бог с ней! – отмахнулся Афон. – Михаил в больницу не хочет. Доктор сказали, что приведут ребят с носилками, а ребята – богатыри, а он в кровать вцепился: не троньте! Теперь доктор сели в кресло, газету вынули из кармана и читают, а он лежит себе и даже носом не шмыгает. Такая вот забастовка с обеих сторон, сидячая и лежачая. «Я без вас не уеду!» – «А я с вами не поеду!» – и Афон развел руками.
– Как же так? – спросила Таня. – Ведь больница, доктор...
– Ему дома всегда лучше было, – сказала мать.
Но Косте захотелось поддержать Таню, и он безоговорочно заявил, что надо ехать, больница – это больница...
– Можно мне к отцу? – спросил он дядю Афона.
– Доктор не велят. Опасаясь поддержки родственников и друзей. А может, просто беспокоить не дают, и верно делают. Нельзя!
От самого рождения, наверно, Афон испытывал такое уважение к медицине со всеми ее тайнами, которыми медики были готовы поделиться с тобой по первому зову, что он и одного врача упоминал во множественном числе. Величал.
Беспомощно затоптавшись, Костя не успел схватить Мишука, сказавшего: «Вам нельзя, а мне можно», и Таня поздно протянула руку, и Мишук скрылся в спальне.
Послышались тяжелые, но быстрые шаги, щелк задвигаемой щеколды, лязгнувшей своенравно и на весь дом, потому что на комнатных дверях с незапамятных времен щеколда была большая, как на воротах, поставленная руками самого отца или еще его отца, когда не делали изящных, крохотных, современных дверных задвижек.
Щеколда стукнула как раз перед носом Кости, и ни он, ни другие не увидели, как обрадовался внуку дед, как сунул в его ладошки свою холодную ладонь и спросил:
– Испугался? – Мишук молча сглотнул комок слюны, а дед попытался погладить его по мягким вихрам, но рука не поднялась, не одолела боли, и удалось только прошептать: – Меня не скоро увезут...
Мишук, конечно, не верил ни в какие приметы, но все же положил пальцы на рот деда, коснулся его белых-белых усов. Мама говорила, что возле удачи надо тихо ходить, как возле птицы, которая может улететь...
– Дедушка! – он хотел сказать ему это.
– Не разговаривать! – велел врач из промятого кресла.
Был он каким-то неприятным, тяжелогрузным. Короткий пиджак не сходился на животе, устроившемся на коленях, а крылато распахнулся. И Мишук подумал, что врачу в самый раз вылететь бы в форточку, но, конечно, тяжесть невероятная и форточка закрыта наглухо.
Газета, читаемая врачом, зашуршала, опустилась, прилипла к животу.
– Мальчик...
– Мне с ним лучше, – перебил дед. – Пусть... Ну, пусть!
И Мишук прижался к деду, стараясь занимать поменьше места на постели, а врач поднял газету.
– Даром время теряете, – вежливо проговорил дед.
– Вы не наставляйте меня, – проворчал доктор, спрятавшийся за газетой. – У меня для этого начальство есть!
– Вы ведь «скорая»... Вас, может, другие ждут.
Врач смял газету и сунул под ручку кресла, а сам поднялся и заходил по комнате, довольно проворно. И остановился:
– Мальчик! Иди поиграй...
– Иди, Мишук, – прибавил и дед.
И Мишук неслышно удалился, а врач спросил Михаила Авдеевича с той душевной открытостью и простотой, с какой вдруг начинают говорить очень уставшие люди:
– Можете вы мне по-человечески объяснить, в чем дело?
– Могу... В больницах умирают... А мне именно сейчас умирать никак нельзя...
– Но она ведь не спрашивает, когда кому...
На толстом лице врача повисла ехидная улыбочка.
– Есть домашние дела у меня. С детьми...
– На жену оставьте, – улыбка исчезла.
– Боюсь, не справится. Она у меня слишком добрая.
Доктор всколыхнулся:
– Так можете вы хоть для нее полечиться? Я хочу, чтобы вы еще долго жили. Для хорошей жены, черт побери!
– Хорошую женщину дала мне судьба, – повторил Михаил Авдеевич. – Терпеливую...
– Можно позавидовать, – врач заходил тише, раздумчивей, – это... это... это... даже слов не подберу, не знаю, как назвать...
– Извините, любовь, – подсказал старый горновой. – Где любовь, там и терпенье...
И врач снова остановился перед самой его кроватью:
– Положение серьезное. Вы не учитываете возраста.
– Я молодой.
– Не валяйте дурака. Вы уважаете правду?
– Больше всего на свете.
– Поэтому и надо ехать.
– Считайте, что я уже вернулся домой – из больницы.
А покамест продолжался этот разговор, в кухню влетела Зина в своем красном пальтишке с норковым мехом, с набитой до отказа сумочкой через плечо. Сумочка еще моталась на тонком и длинном ремешке, а Зина уже кричала:
– Как он?
– Тише! – одернул Костя.
Зина наконец стащила с себя пальто, занявшись этим с разбега, ловко зацепила его за крючок на вешалке и рванулась к комнате, но и ее задержали. Тут только она словно бы впервые всех увидела, оглядевшись.
– Костя! Танечка! Мама! – и, сунув голову за плечо матери, воровато вытерла слезы с глаз.
Стукнула щеколда, из комнаты вышел низенький, хмурый человек, и все уставились на него.
– До свиданья, – сказал он. – К больному сейчас без надобности не входить. Покой и тишина. Чуть что – звоните, – прибавил он уже в дверях и на коротких ногах быстро вынес из дома свое толстое тело.
– Доктор? – спросила Зина. – Доктор!
– Не кричи! – снова одернул ее Костя, крикнув намного громче Зины, и сам испугался: «Да что же это такое?»
С незапамятных времен у него возникли странные отношения со старшей сестрой. Он умел различать ее глубокую доброту, с нервными выходками, однако, иногда похожими на взрывы и способными нагнать удивления и страху, ценил ее, да что там говорить, был готов, если надо, хоть на Камчатку ради нее пешком идти, а вот, случалось, в один миг она раздражала его, и не успевал он остановить себя, как вспыхивал неудержимо.
Меж тем с улицы донесся шум быстрой машины. «Скорая» откатила.
– Изумительно! – воскликнула Зина. – А папа? Почему его не взяли в больницу?
– Потому что папа сам не захотел, – попытался Костя спокойно и вразумительно остудить ее.
– Мало ли чего – не захотел! А врач? Как его фамилия?!
– Зина! – укоряюще закачал головой Костя.
– Вы не любите папу!
– Зинуша, – присоединилась к Косте мать, – он старый. Здесь дом. И все вы здесь, вокруг. Это главное, Зинуша.
– Сорок лет Зинуша и даже больше. В больницу, и никаких разговоров! Ни-ка-ких! Это не врач, а убийца. Вы все убийцы!
– Замолчи! Ухаживать за ним не хочешь? – сорвался и Костя, забыв, что за дверью лежит отец, и отец сам напомнил о себе:
– Костя!
– Тебя! – подхватила мать, стараясь, чтобы Костя скорее ушел. – Костенька! Тебя!
6Встретил его отец совсем уж не предполагавшейся улыбкой. А улыбка для него, Кости, всегда была самой доброй силой. Как-то он подумал, что нет на земле ничего более всевластного, чем улыбка. Люди, имевшие головы и сердца, нуждались еще лишь в улыбке для общения, но забывали о ней, когда что-нибудь швыряло их в злобу, а злоба – в крик, и порой от этого рушились миры и жизни.
Сам он тоже был живым человеком. Отец, конечно, слышал их голоса из-за двери. Дверь была толстой, но и голоса полны позорной свирепости. Совестно. Отец вправе был бы отхлестать.
Однако он улыбался. Глаза его прищурились, а белые усы чуточку оттопырились. И это сразу скинуло напряжение, Костю, как в отцовскую пору говаривали, отпустило. Он понял, что выволочки, при которой отец забывал, что Костя и сам – отец, не будет.
Костя, не дышавший почти до этого мига, теперь втянул в себя как можно больше солнечного воздуха. В спальне пахло лекарствами, запахами близкой пустоты... Вот и дожили. Но колокол еще не ударил...
Стало виднее, что не только лицо у отца, но и руки – бесцветные. Он указывал на старое кресло с ямкой – след ушедшего доктора, фамилию которого Зина хотела записать, чтобы пожаловаться, она это умела, не жалея времени, бедная. Почему-то это вызвало жалость к Зине.
Думая о ней, Костя поосторожней, чтобы не скрипнуть, присел на край кресла и виновато кивнул на дверь:
– Слышал?
– Давно хочу спросить тебя, сын, – начал отец и подождал, набираясь сил. – Ты любишь Зину?
Костя поерзал.
– Мы ругаемся как свои. Как ни странно, все от любви. Больше не буду...
– Вы дружили в детстве. Вся улица радовалась, на вас глядя.
Костя слышал рассказы о том, как Зина перед оккупацией унесла его из города на своих девчоночьих руках, а позже, нянча, завязывала ему бант в курчавую голову, и прохожие спрашивали: «Это девочка или мальчик?» – «Девочка!» – отвечала она, довольная, таща его по улице и так откидываясь, говорят, что боязно было смотреть – вот-вот спина переломится.
– Гнусно это, что я себе позволяю! А не могу удержаться. Выросли и ругаемся.
– Потому что выросли, а все еще как дети. Взрослым людям, Костя, нужна взрослая любовь.
– Она другая?
– Видать, да... Она умнее. И больше, – прибавил отец. – Любовь тоже должна расти.
– Как себя в руки взять?
– Это я тебе сейчас скажу.
Отец полежал молча, с закрытыми глазами, только усы шевелились от дыхания. Костя видел это, потому что не сводил с них взгляда.
– Ну вот... – вздохнул отец. – Вот ты говоришь, вы ругаетесь как свои...
– Поверь, отец!
– Как я могу тебе не верить? Тогда и говорить нам не о чем было бы. Но ведь она – не наша.
– Кто?
– Зина.
– Как?
– Так... – и опять он полежал, не дыша. – Мать ее пришла в наш город милостыню просить.
– Ее мать? Зины?
– Ну да, – шепнул отец и опять открыл закрывшиеся было глаза – теперь они смотрели на Костю из далекой глубины чего-то такого, чему он никак не мог поверить. – Трудно представить кому-нибудь, Костя, чего вместила одна наша жизнь. Безнадежно голодно бывало? Бывало – и не раз...
– Подожди, нищенка на улице?
– Ее нашли мертвой.
– Мать нашей Зины? – повторил Костя.
– Ну да. А Зину мы с мамой... домой...
– Привели?
– Принесли. Она слабенькая была. И махонькая.
Оба помолчали.
– Не по себе маленько. Да я теперь... Чтобы я голос повысил! Не посмею!
– Ну да... Будете дружней жить, как чужие, – улыбнулся отец.
Костя повернулся к окну.
Там, под солнцем, раскинулся совсем не тот город, что стоял на этом месте в то время, другой, с разросшимися парками, на лужайках которых скоро раскроются цветы, и особенно много – перед белоколонным Дворцом культуры, где работала Зина. Она чужая? Да в один миг она стала роднее всех родных! Старый горновой знал своего сына...
И завод был тогда совсем другим. Тощие кобылки привозили на рудный двор свой тяжкий груз в телегах, стояли, обмахиваясь хвостами от оводов, как в хлебном поле, и две домны, крохотные по нынешним временам, возвышались не башнями, а грибами.
Однако домашнее зеркало лучилось солнцем не только из угла комнаты, но из той поры тоже. Оно стояло здесь и тогда.
– А еще знает кто-нибудь? – тихо спросил Костя.
– Кто уехал, а кто забыл.
– А она сама, Зина?
– По-моему, она первая забыла.
– Закурить бы, честное слово.
– Кури потихоньку. Врач сюда никому заходить не велел, так что... безопасно!
– Что ты!
Грудь отца высоко поднялась под одеялом, и Костя затих и приготовился слушать.
– А счастья, – заговорил отец, – счастья ей жизнь не дала. Любила Федю, к свадьбе уже готовились. Были у них надежды не на месяц, не на один год. На жизнь... А война! Искала ли наша Зина других – не знаю, может быть, искала, наверно даже... А вот – одна...
– Жалко, – сказал Костя.
– Жалея, любят сильней. Так по-русски, Костя. Жалость тоже бывает разная... А как ты сам живешь?
Он уже не ждал и ждал этого вопроса. И не огорчился бы, если б отец спросил прямее и резче, даже хотел этого. Хорошо бы сразу разобраться во всем, о чем сам заговорить не мог. Правда была недопустимой для отца. А неправда тем более.
В далеком детстве было событие, когда отец взялся за ремень. Пустяк, казалось... Бегал в магазин за чем-то, а вернувшись, объявил, что сдачу потерял. Сдача-то всего была – десять копеек, гривенник. Но отец сразу догадался по загоревшемуся, как на пожаре, лицу, велел вывернуть карманы и, когда порол, приговаривал: «Не за гривенник, за неправду! Это невозможно прощать!»
Но правды я и сейчас не скажу тебе, отец, потому что... врач ведь запретил тебя беспокоить. И может, и не придется, если все кончится миром. Вот поговорю с Таней. Пойдем домой, и поговорю.
Отец ждал ответа, и он ответил:
– Нормально.
– Ну и хорошо.
– Я пойду, а то врач...
– Иди.
– Ни пуха ни пера.
– К черту.
В кухне еще обсуждалась эта проблема – больница. Даже Мишук включился в разговор, ведущийся без Кости необычно тихо. Мишук доказывал, что в больнице делать нечего.
– Там хоть телевизор есть?
Зина, пытаясь причесаться, перестала драть волосы перед маленьким зеркалом у вешалки, кинула на полку гребень с получерными-полуседыми прядями и воскликнула:
– Телевизор его интересует в первую очередь! А здоровье деда? Ужас какое воспитание! Сплошной моральный разврат!
– Ну зачем же так круто, Зина? – помрачнела Таня.
Но она не могла остановиться, прибавила, что родителям, конечно, некогда, тот на домне днями-ночами, а у той кауперы в голове.
– Зина абсолютно права, – заметил Костя, наклонив голову и мелко тряся ею из стороны в сторону.
– А Мишук погибает, – в растерянности договорила Зина, совсем сбитая с толку неожиданным согласием Кости. – И напрасно ты остроумничаешь!
– Я серьезно считаю, что ты сказала умные слова.
– Не смейся! Я не очень умная, так я хотя бы активная! И поэтому жертвую собой и говорю все в глаза! А ты остроумничаешь, а парень гибнет!
– Успокойся, Зинуша, – попросил Костя с улыбкой, но и она на этот раз не помогла. – Я же сказал, что ты права.
– Вырвать бы тебе язык! – задохнулась Зина.
– Чингисхан так делал, – все еще улыбался Костя.
– Жаль, что на тебя его нет.
– Но я действительно считаю, что ты права! На ресницах Зины повисли слезы.
– Мама! Что же он издевается, а ты молчишь?
– Чай пить давайте, – сказала мать, открыв шкаф и зазвенев чашками.
Таня стала помогать ей накрывать на стол, а Костя подошел и поцеловал мать в щеку, уже обсыпанную, как гречневой крупой, ранними веснушками.
После чая, когда все ушли, Афон позвал Елену Степановну к хозяину.
– Мы ему не помешаем.
В комнате они молча сели и стали там сидеть. У него потеплели и заулыбались глаза. Так вот и смотрели друг на друга, пока Михаил Авдеевич не попросил:
– Открой, Лена...
– Форточку?
– Нет, не форточку, а окно, Лена.
– Окно?
– Окно. Это каприз... Могу я... имею я право на каприз, Лена?
– Никогда ты не был капризным, покапризничай.
Открыть рамы, приставшие за зиму друг к другу, ей помог дядя Афон, и в комнату размашисто хлынул воздух, насыщенный запахами химкомбината, по которым их земляки издалека узнавали свой город, подъезжая к нему.
– Ну вот, – сказал Михаил Авдеевич.
– Понюхать захотелось? – спросила Елена Степановна. – Всегда ругался, даже в центральную газету письмо подписывал, а сейчас понюхать захотелось?
И дядя Афон одобрил:
– Пусть нюхает.