355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Чужая мать » Текст книги (страница 6)
Чужая мать
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Чужая мать"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)

НА ПОЛДОРОГЕ
1

И тогда он увидел девушку, которая ему улыбалась. Она была в джинсах, прикрытых белым передником, в занятной блузке с мелкими голубыми цветами, вроде незабудок, в вязаной кофточке внакидку. Стояла у вокзального буфета, под электрическими часами, стрелки которых показывали уже второй час ночи. И улыбалась.

Он не поверил, что молодая буфетчица может заулыбаться непрошеному ночному посетителю, выйдя на стук из-за казенной дверцы в стене, рядом с буфетом, оторопел поначалу, а теперь поспешил приблизиться к ней, словно боялся, что она растает, как дух.

Поспешность не помешала ему заметить, что у нее были большие, донельзя черные глаза. Именно про такие обычно говорят «цыганские», но в тех сияет если не надменность, то гордость, а эти были переполнены добротой.

– Ну? – спросила она. – Чего?

– Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты... – ответил он. – Простите, если не к месту... и поэтому пошловато... Ничего более подходящего не могу придумать.

– Да и это не вы придумали.

– Что верно, то верно. Согреться хочу, – он передернулся, будто продрог, а она развела руками:

– Мы закрылись! Пусто!

За изогнутым стеклом буфетного прилавка действительно не было ничегошеньки.

– Я умру, – серьезно сказал он.

– Вы алкоголик?

– Нет, – обиделся он, мрачнея.

– Ужас как боюсь алкоголиков, – доверчиво призналась она и, потянувшись, заглянула за Костину спину.

Вокзал и ночью – обиталище. На дальних скамьях, подогнув ноги, спали обутые люди, но перед закрытым буфетом не было никого, и Костя грустно обронил:

– Я один.

– Садитесь, – она махнула рукой на столик в темном углу прибуфетного пространства, но он не сел, а шагнул за ней к той самой двери, в которую постучал и за которой оказалась комнатка, забитая всякими ящиками.

А еще в ней белел глянцевый шкаф, ну точно такой, как у них с Таней дома, на кухне.

Добрая девушка или совсем молодая женщина, у которой муж мог быть каким-нибудь расторопным работником железной дороги, достала из шкафа кусок колбасы, чуть длинней огурца, и соленый огурец к ней и потрясла над головой слежавшимся пирожком, напоминающим по размеру ботинок, по крайней мере детский.

– Холодный!

– Я люблю.

Голова у нее была причесана виртуозно, как на картинке, витки волос, тоже черных, держались, не падая. А в руке наконец блеснула бутылка. Когда все встало и легло на столик, он опять подумал, что это неправда, и хотел сказать: «Как в сказке!» – но она опередила:

– Повезло вам! Подружка едет, Тамара, детская кличка у нее – Том Сойер... Я и задержалась после работы, чтобы повидаться. Ой, уже и поезд!

За окнами повеяло шумами и запахами приближающегося локомотива, девушка рванулась с места, но Костя поймал ее за руку:

– А как вас зовут?

– Юля. А вас? Отпустите меня, Костя. Я сейчас вернусь.

– Жду.

– Вы сообразительный... И симпатичный, – добавила она.

В институте некоторые девушки считали его даже красивым, то есть удавшимся природе, он об этом не думал и не заботился, что есть, то и есть. Длинное лицо, чаще всего разочарованное – по давним причинам. Сейчас оно, если глянуть в зеркало, еще больше удлинилось, потому что похудело, сплющилось, и на щеки подковами легли ранние, но глубокие морщины. И уши стали заметнее торчать врозь. Тем ощутимей коснулись ласковые слова. Их давненько уж вымели из домашнего обихода. Как сор из комнат.

Говоря по совести, больше всего он хотел, чтобы Таня поняла, как ему скверно. Вот сейчас нальет себе побольше и выпьет. А ведь ему это даже противно. Отчего он забрел сюда? От одиночества. Жуткая это штука, Таня. Казалось, что со всякой бедой буду к тебе бежать, к кому же еще? Как же это получилось, что вдруг он здесь?

И сейчас же припомнилось, как однажды, после ночной смены, он явился домой навеселе. Чересчур громко хлопнул дверью, я в тот же миг в коридоре возникла Таня с полуголыми плечами, на ходу влезая в халат.

– Пьяный?

– У нас на печке газовщик оказался именинником, ну, позвал, мы и пошли, человеки же, и мастер – не автомат...

Он объяснял, а она гвоздила его холодными глазами.

– Еще раз придешь таким... Ты придешь – я уйду!

– Танечка... Первый раз!

– Мне не нужно второго... Пьяный муж. Не ждала!

И ушла – правда, пока в комнату, но сказано было так, что он понял – ее не остановит даже Мишук. Таня – женщина с характером, несгибаемая. Металлург.

Но ведь и он металлург из семьи почетного металлурга! Как назло, его это не радует и не вооружает. Неужели и правда, он был рожден для другого? Об этом лучше не думать. А почему? Сколько ты будешь прятаться от себя, Костя?

Мучительно стало – самое время напиться, чтобы ни на что не отвечать себе.

Он плеснул в стакан и выпил залпом. И тут же весь сморщился. И, повертев головой, проглотил изо рта остатки, потому что выплюнуть было некуда. Вот тебе и отвел душу.

«Слушайте, какое хамство!» – едва не закричал Костя на весь вокзальный зал среди ночи. И вскочил из-за столика. И запетлял вокруг, не в силах успокоиться. Ну почему это даже приятным людям, а буфетчица Юля сразу показалась ему такой, нельзя верить? Возмутительно. Даже бесчеловечно! Вода! Обыкновенная вода!

Он покосился на дальние двери, где еще проходили какие-то редкие фигуры с чемоданами. Ночной поезд оставил в их городе совсем немного пассажиров, и уже донеслись в зал звуки его отхода. Ну, сейчас вернется она, эта самая Юля!

Костя снова заходил, уговаривая себя: «Не злись! Не превращай происшествия в посмешище».

Память возвратила к ночи, когда впервые пришел домой нетвердой походкой. На именинах у газовщика пилось. Все думали – за именинника, а его подгоняли мысли о своем. Рассказать бы тогда Тане все, но она уже закрыла за собой дверь. Таня! Родная! Неужели он считает ее родной только от нужды иметь на земле родного человека?

Проводив жену взглядом, Костя направился в кухню, сдернул с гвоздя гитару и попел без голоса, лишь шевеля губами, а играл, не касаясь струн. Наверно, смешно это выглядело, но чего не бывает с человеком, отгороженным от мира толстыми стенами?. А что он пел? Не помнит...

– Плывем от счастья? – спросила Юля, подходя. – Привет от подружки.

– Доброго ей пути, – ответил Костя и переставил бутылку на столе поближе к Юле. – Вода.

– Пе... пе... пере... – она боролась со смехом и даже опустилась на стул, чтобы ей было легче, – перепутала! Не нарочно, Костя, честное слово... Ой! А ключ уже охраннику отдала.

– А это куда? – Костя показал на нехитрый набор посуды.

– В буфет засуну. Чепуха! Что же делать?

Костя пожал плечами.

– Не хотела! – повторяла Юля, прижав ладонь к груди. – Представляю, как вы... – и она опять залилась. – Я ж сказала, что боюсь алкоголиков. Не того, что заденут там, оскорбят... Я такому отвечу! Мне смотреть страшно!

С ее смехом проникло в душу забытое тепло.

– Ты специально эту бутылку держишь? – спросил Костя. – В борьбу включилась?

– Есть такие, что и не замечают...

– Ну да?

Таня, которая умела смеяться празднично, любила смеяться, теперь жила в тишине. А Юля все качалась, доставая лбом до столика, и каждый раз, откидываясь, не забывала поправлять волосы. Ее затейливая прическа не разрушалась.

Они хохотали оба, и это сближало их, а десять минут назад он мог бы об заклад побиться, что разругает буфетчицу.

– Ты молодец, Костя. Заходи завтра... – она глянула на него и добавила: – Если хочешь... – И вдруг выпрямилась, и остатки смеха смахнуло с ее раскрасневшегося лица без следа, а большие черные глаза стали еще больше. – Отчего это ты, Костя, даже ночью ищешь проклятую бутылку? Тянет? – спрашивала она с той озабоченностью, которая не знает подделок. – Что стряслось, Костя?

И как ударило. Сколько ждал этого вопроса от Тани, а услышал от чужой женщины, ночью, на вокзале. Сидя напротив, она подперла кулачками подбородок и ждала ответа, не торопя. Таня всегда спешила...

– Понимаешь, – сказал он, – начинать надо издалека, отсюда не видно... С детства...

– Ну, и начинай!

А он вдруг испугался никому не нужной откровенности, брови стянуло накрепко.

– Долгая это, в самом деле, песня, Юля! А коротко – обрыдла мне моя жизнь!

– Батюшки! Жизнь?

– Ну, работа, – поправился он. – Это одно и то же.

– Нет, разное, – возразила Юля, – Если жизнь – это конец, а работу можно и переменить. Ты что делаешь-то?

– Доменный мастер.

Юля стала разглядывать его, онемев и не понимая. Шутит? Доменным мастером стать в их городе мечтал и будет мечтать не один мальчишка. Он догадался, о чем она думает, и сказал:

– Сам себя презираю...

Никто им не мешал. Настала минута откровенности, редкая, но самая интересная в жизни.

– Кем же ты хотел стать? – спросила Юля.

И столько заинтересованности было в ее словах, столько доверия к нему, что он лукаво шепнул ей, словно они, маленькие, делились тайнами:

– Художником.

– С детства? Учился рисовать?

Она была неглупой и ничего не пропускала мимо ушей. Костя кивнул. А Юля быстрее закачала головой, так, что длинные серьги заплескались под ушами.

– Не знаю, что и сказать...

– Ничего и не скажешь, – улыбнулся Костя.

– Жена у тебя ласковая?

– Жена у меня и умная, и ласковая... Потрясающая у меня жена! – ему честно хотелось восторгаться своей Таней.

– Ну, тогда она все поймет, – повеселела Юля.

– Нет... В том-то и дело, что нет!

– Почему?

– Мы вместе, на одном заводе... И завод для нее родней дома. Живем в разных комнатах...

– А как она сейчас относится к тебе?

– В основном смеется.

– И ты смейся! – посоветовала Юля дерзко.

– Над Таней? – оробел он.

– Вообще. Потому что жить надо весело, если хочешь, чтобы это была жизнь!

– Ишь, какая ты!

– Такая.

– Да я рад бы посмеяться иной раз, – Костя глубоко вздохнул, – а не выходит...

И они замолчали.

2

В самом деле, смеялась над ним Таня. Будто это доставляло ей удовольствие. Чем ему становилось больнее, тем ей веселее.

– Левитан! – кричала она в магазине, и люди вокруг, потешаясь вместе с ней, косились на него. – Авоську!

С детства Костя писал пейзажи. Никто не заставлял, он сам увлекался деревом, кустом, водой, светом, и Левитан был его богом, естественно.

– Левитан! На прогулку с Мишуком. Поживей!

– Где Мишук?

– Давно ждет во дворе.

– С велосипедом?

– Да, да! Слава аллаху, он не такой рассеянный.

Почему – аллаху? Для язвительности, наверно.

А почему это вообще так бывает, что свои люди или не замечают боли, причиняемой друг другу, или даже радуются ей? Немыслимо. Может быть, надо спросить об этом Таню? Сказать ей резкое слово? Но он молчал, несостоявшийся Левитан, как загипнотизированный. Потому что все еще любил ее.

Помнишь, Таня, как мы встретились в металлургическом? Легкая, с беленькой, слегка золотистой головой, ты сбегала по лестнице и вопреки своему правилу, а у тебя было такое правило – проноситься, пролетать мимо всех, без оглядки, – оглянулась. Вероятно, очень уж забавным показался тебе студент, поднимавшийся навстречу. Вытянутое лицо и уши в стороны. Мы, Бадейкины, все ушастики. И Мишук у нас с тобой – ушастик...

Первый раз увиделись на лестнице, а скоро – в библиотеке. Честно говоря, Костя ждал ее там каждый день, но, едва она появлялась, он прятался в читальном зале. За высоким прилавком улыбалась библиотекарша, давно разгадавшая, в чем дело. Может быть, назло этой улыбке Таня и окликнула однажды:

– Молодой человек!

На нее зашикали, Костя не представлял себе, как они могли, – казалось, ей все разрешается, – и плюхнулся за стол, уткнулся в книгу. И услышал ее шепот:

– Что читаете? Интересно?

Пренебрегая любопытством всех, она уселась рядышком.

«Что прочитали?» – это стало непременным вопросом при их все более частых встречах. А потом они сошли с ума... и это кончилось женитьбой еще в институте. Он был уверен, что женился на лучшей девушке – не в институте, а на всем земном шаре.

Был? А сейчас? Вырвалось... Если оценить все серьезно, он балда, не стоящий Тани. Вот отсюда все и берет начало... А любит он ее, как и раньше. А может быть, и больше...

Они приехали с Таней в этот город, где давно жили и работали Костины предки, когда на заводе догромыхивали свое танкетки, заменившие каталей. Тех самых каталей, которые в первые годы после войны по старинке загружали доменные печи почти вручную. Все было разрушено, разбито, и люди добровольно запряглись в тяжелые вагонетки – «козы». По грязи, присыпанной ржавым слоем тяжелой рудной пыли, потянули полные «козы» к подъемнику, а там, на домне, в жарком облаке, как в костре, другие катали, верховые, сваливали руду в печную воронку. В красном дыму работали, красным воздухом дышали. Сразу и всюду узнавали каталя, выдавала красно-ржавая кожа. Не скроешь! Этот цвет ничем тогда не смывался и сейчас не смылся бы никакими порошками, да и не надо, потому что порошки появились новые, а профессии такой давно уж нет и в помине.

Очень скоро вместо каталей на заводском дворе заверещали гусеницами танкетки, самые настоящие, еще недавно давившие врага на полях боев и переделанные в рудовозы, чтобы день и ночь в домнах варился чугун, нужный всем и каждому, если задуматься, как хлеб.

Эти-то рудовозы на гусеницах, по-прежнему и просто зовущиеся танкетками, они и застали, молодые инженеры. Правда, уже был и новый железнодорожный путь, и танкетки в неумолчном громе подкарабкивались всего-навсего к одной домне, оказавшейся чуть сбоку от нового железнодорожного пути.

Их завод вырастал без плана. По вдохновению. Как дерево. Или как стародавний город – не только с улицами, но и с переулками, с тупиками. К двум домнам по рельсам уже подкатывали вагоны-весы с рудой, а одна осталась чуть в стороне... Если б метров на двести – триста и больше, проложили бы отдельный рельсовый путь, а то – чуточку. И проектный отдел завода, куда, к радости своей, сразу попала Таня, уже искал, как и эту домну «насадить» на те же рельсы. Как?

После работы у своей домны Костя всегда заглядывал в зал, который считался бы просторным, если бы сплошняком не был забит кульманами. Таня работала, склонившись над своим кульманом, своим чертежным столом, но Костя сразу находил ее по солнечной голове. И едва открывал дверь, она оглядывалась и, отведя линейкой длинные волосы от глаз, кричала:

– Один момент!

И, не замечая времени, еще работала не меньше часа до того, как выглядывала в коридор. Костя спрыгивал с подоконника, на котором курил, а она горевала, что должна задержаться. К сожалению, конечно.

– Не сердись, милый... – И без пауз перечисляла: – Мишук из садика – раз, хлеб – два, молоко – три.

И так взмахивала рукою, что боязно делалось – ладонь отлетит. Не любила, когда ей мешают, отрывают от того, что бьется где-то рядом, да еще не дается. Костя запихивал еще один окурок в спичечный коробок, потому что на окнах заводоуправления распускались цветы, а пепельниц не было. Чтобы не курили в коридорах...

Таня, как ни странно, придумала самое дешевое и надежное решение. Из вагонов руду стали ссыпать на постоянные транспортеры, а те переносили ее к злополучной домне. Дело пошло, на заводе сказали: еще раз доказано, что все гениальное просто. С Таней стали здороваться важные начальники, а молодые рабочие показывали на нее пальцами:

– Таня Бадейкина!

Всем нравилось, что она носит эту фамилию и поддержала ее заводскую честь. Старого горнового Михаила Бадейкина Таня с первых дней жизни в этом городе стала называть папой. Контакт, взаимопонимание... Костя радовался. С улыбкой слушал, как часто Таню называют снохой дяди Миши, как редко женой Кости Бадейкина. Но, может быть, потому в ту пору его особенно потянуло к полузабытому этюднику? Каждый свободный час он уезжал за город. Не для того, чтобы напомнить о себе, выделиться в другом, а чтобы отвлечься. Все равно он никому не показывал своих этюдов, всегда был умопомрачительно застенчив, хуже, пуглив, и друзья ругали его еще в детстве, только «бабушка» Сережа говорил: «Молодец, Костя! Не спеши. Ты успеешь!»

«Бабушка» Сережа учил их живописи не в классах специальной школы, не в светлой мастерской, а в Доме пионеров, разместившемся под куполом старой церкви. Сняли с нее кресты и колокола, повесили под ветры и дожди тех лет алое полотнище флага, и они бегали туда резвее и обязательней, чем былые прихожане на молитвы.

Ах, «бабушка» Сережа! Если б видела его Таня! Он носил чеховскую бородку, и пенсне, и соломенную шляпу от солнца, таким он и помнится, таким водил маленьких мальчишек и девчонок «на натуру», на пологий склон оврага, где тогда были почти дикие места и грибы, а сейчас растут яблони на участках заводского садового товарищества.

Там, на склоне, мальчик Костя написал и оставил себе на память (этюд и сейчас лежал в картонной коробке, на антресолях новой квартиры, в новом блочном доме) кусочек живого осеннего пламени на земле. На противоположном склоне оврага буйно полыхал этот куст, готовый переспорить осень с ее увяданием и тоской.

Костя писал его, забыв обо всем, что могло стеснить и связать. Кажется, впервые писал так – не по-детски размашисто.

– Ай да Подплясок! – прошептал «бабушка» Сережа за его спиной, а скоро позвал всех.

Куст, казалось, распалил себя. Да, в нем бушевала сила, спорившая с обреченностью.

– Смотрите, – кричал «бабушка» Сережа, – это же неверьятно!

Наверно, чтобы скорее выразить свой восторг, он всегда восклицал «неверьятно!» – через мягкий знак – для сокращения тягучего, как товарный состав, длиннющего слова.

Сергей Иванович называл их бездарностями, не прощал им пропусков занятий, опозданий, ничего не прощал, а в душе был добрее всех. Довольно быстро разгадав это, они, мальчишки и девчонки из кружка, и прозвали его «бабушкой». За терпение. За нежность. За все лучшее в человеке.

А Костю звали тогда Подпляском...

Да, его звали Подпляском, Таня и не знает этого. Он всегда подпрыгивал за этюдником. Подпрыгивал и выбрасывал в сторону, к банке с водой, руку, чтобы пополоскать кисть. А погоняв ее по палитре, которую он сам себе делал все больше и больше, потому-то ему не хватало красок, снова прыгал к картонке или холсту, как будто мог опоздать, для мазка и отскакивал, чтобы посмотреть на этот мазок с расстояния.

Тогда «бабушка» Сережа впервые назвал его «Подпляском».

Успокоившись, он объяснил им, что нечто невероятное вышло, потому что Костя не занимался подробностями, а писал куст, как в наши дни говорят, общей массой. В этом весь секрет бушующего куста.

Костя слушал о своей работе, как о чужой. Он забыл, что это его работа. Он сам себя забывал, когда писал. И приплясывал, забывшись...

Через много лет ему не удавалось даже рассказать об этом Тане, ее не занимало увлечение мужа живописью, и он молчал, а она гневалась, крича:

– Господи! Есть же у нормальных мужиков хобби, даже вывихи, называй как хочешь, но – понятные! Рыбалка, футбол-хоккей, автомобиль, марки, домино... мало ли что там еще! А этот – мажет, мажет! Ну, помазал и – хватит! Так нет! Хорошо, укрась квартиру, вешай на стенки, пожалуйста. Тоже нет. Помажет и сунет на антресоли. С ума сошел?

Почему же? Он ненормальный? Правда, полночи пел на кухне – без слов и музыки... А все же пел и играл! Что ж тут ненормального? Ему все кажется, что крупицы беспечности, сейчас он скажет совсем непутевое слово – безответственности, когда можно, например, сигануть с береговой кручи в незнакомую реку, да еще если Таня смотрит на этот никому не нужный, глупый прыжок, содержат в себе что-то от счастья. Быстро все прошло...

А почему, собственно, быстро? Мишуку уже десятый год... «Неверьятно!» – сказал бы «бабушка» Сережа, единственный старик, который до седых волос оставался ребенком, готовым всем вокруг отдавать себя.

Может быть, этим привлекла и Юля?

Иногда он заходил на вокзал. Разговаривали, отдыхая. Домой возвращался поздно, тревожась, что Таня пожалуется на эти поздние возвращения отцу, но она молчала, доказывая, что не жалобщица. И еще, конечно, спасибо ей, берегла отца, помня, как болен Михаил Авдеевич. Приступы, приступы... Жизнь остывала в нем, как огонь в печи. Жутко думать, но и эта мысль пронзала душу по пути домой.

А дома сгущалось угрожающее, как динамит, молчание. Когда Таня перебралась спать в комнату к Мишуку, сначала охватила недобрая радость: «Не ушла!» Потом спросил сам себя: «А куда ей уходить?» Чужой город... На заводе ее все любили, но ведь ко всем не уйдешь и на заводе жить не будешь. Она одна. И так ему жалко стало Таню – до физической боли под ребрами, что дал себе слово – в ближайшее воскресенье поехать на вокзал и объявить Юле, что знакомство их обрывается.

До воскресенья оставались считанные дни. Работа посменная, и чаще всего он просыпался, когда Таня была уже на заводе, за своим кульманом, – сейчас там решалось что-то с кауперами. А Мишук – уже в школе. И все тяжелее было от ощущения, будто проснулся совершенно один. Один – не в квартире, а на всем белом свете.

Он привык к бутербродам и холодным яйцам, сваренным вкрутую. И запискам Тани, настроченным стремглав, как телеграммы, и обязательно лежавшим на кухонном столе. Лишь иногда в записке – насмешливая фраза: «Заварка кончилась, хлебни молока, говорят, вкусно и питательно».

По воскресеньям семья иногда собиралась.

Но перед тем воскресеньем, вечером, Таня отправила Мишука к деду, на Сиреневую, в другой конец города, а сама после молчаливого завтрака быстро принялась мыть посуду – ложки громко звякали о тарелки и бурлила в мойке вода. Вытерев руки, Таня хотела уйти, но он вдруг жалобно попросил:

– Посиди со мной.

А когда она, подумав, отодвинула табуретку и присела, как можно ниже нагнул голову.

– Так и будем сидеть? – спросила Таня.

– Не знаю, с чего начать...

– Хорошо, я помогу. Ответь, в конце концов, себе и мне на вопрос: «Как ты живешь, Бадейкин?»

Он стал подыскивать слово, способное расположить Таню к тому, чтобы она набралась терпения и выслушала исповедь. Коротко на этот ее вопрос не ответишь, но ведь можно исповедаться хоть в выходной? Нужного слова никак не находилось, и Таня, не дождавшись, сама ответила на свой умный вопрос:

– Примитивно ты живешь, Костя.

– Да, – подтвердил он, цокнув языком.

– Еще молодой человек, – всплеснула Таня своими тонкими руками, – а впечатление, что тебе уже ничего не интересно!

– Старый молодой человек...

– Но ведь это страшно, – подытожила она, вставая. – Для молодого – это все равно что мертвый!

И ушла, не оглядываясь, по коридору их квартиры своим летящим шагом.

Все у нее было особенное, свое. Этот летящий шаг. И быстрые движения рук – не торопилась, а от рождения была стремительной. И шея, на редкость длинная, наклоненная вперед, словно бы для того, чтобы не казаться такой на редкость длинной. И глаза – серые, круглые, устремленные вперед, как прожекторы. Иной раз она пролетала мимо, казалось, ничего не видя. Но в глубине ее глаз жило выборочное внимание ко всему, что она не считала посторонним для себя. И губы – особенные, неповторимые. Плоские, почти без припухлости, но очень резко обрисованные губы.

Спокойными во всем ее облике были только волосы, бело-золотистые, падающие на спину длинным, волнистым потоком или заплетенные в полукосу и все же рассыпающиеся внизу или в толстую косу, брошенную за плечо. Спокойные, как она ни мешала этому, ничего с ними поделать не могла.

Вечером Костя вспомнил о Юле и все же поехал к ней, чтобы не откладывать. По дороге все время звучали куски утреннего разговора: «Как ты живешь, Бадейкин?»

Юля встретила его печальными словами:

– У тебя ямы под глазами.

Она была приодетой, похоже, ждала его каждый вечер. Он смотрел и думал, какой же удивительно складной она была – до совершенства. Это ей даже мешало. Каждая черточка на лице и каждая пуговка на одежде прилажены безукоризненно – и живое переставало быть живым. Лицо Юли напоминало сочно отретушированную фотографию.

Сразу после печальной фразы Юля улыбнулась:

– Не забыл, что надо смеяться?

– Над собой?

– Ну... Опять заныл!

– Больше не буду.

– Пойдем, я провожу тебя, – предложила Юля, когда пришел час закрывать торговлю.

– Нет, я тебя.

– Ну, пошли.

Землю в городе никак не могли закатать, загладить, убить. Свежий, крепкий асфальт все равно лопался под напором жалких травинок, которые оказывались сильнее, проседал под лужами, не высыхавшими из-за частых дождей. Капли и сейчас сползали по темным стеклам, за которыми спали горожане, набираясь сил на завтра. И там, дома, спала Таня, обхватив Мишука, вернувшегося от дедушки. А под бульварными фонарями блестели влажные листики, выглянувшие навстречу весеннему солнцу, бывшему в этот час еще где-то очень далеко от земли.

У многоэтажного дома на одной из центральных улиц Юля спросила:

– Тебя ждут?

Он молча и отрицательно помотал головой, не сомневаясь, что так и есть. Ей не понравилось его молчанье...

– Не мучайся ты! Проснешься однажды и, еще не глянув в окно, почувствуешь простор. Простор!

– Где проснусь?

– Хочешь ко мне?

– Как это понимать?

– Зову. И все тут.

– Современная женщина?

– Фу-у! При чем тут современная?! Я и тысячу лет назад могла тебя позвать! Ты мне приглянулся, еще в тот, первый раз... Хотя у тебя была такая горестная рожа!

...В комнате у Юли все было аккуратно, как на ней самой: телевизор, сервант, пухлый диван – полный ассортимент домашних удобств. Из уютного мира нескладно выпирала высокая железная кровать каких-то догороховских времен, с силой притиснутая к окну. А на ней – гора белоснежных подушек.

– Чья это?

– Мамина.

– А где мама?

– На дежурстве.

– Кто она?

– Ночной сторож в универмаге.

– Мама хорошая?

– Мамы у всех хорошие...

На рассвете он брел из Юлиного дома через город – не домой, а куда-то, сам не знал куда, и курил. Улица давно сменила асфальт на булыжник и все круче забиралась вверх, подсказывая неземной маршрут. Вот так бы и уйти в небо. А что?

Проехавший грузовик обдал его грязью, и вдобавок шофер громко обругал, крикнув среди вполне понятных слов что-то похожее на «боярин». Вероятно, из-за шляпы. Со студенческих лет он носил шляпу. Первую однажды купила в подарок Таня...

Тьма впереди ветшала, и небо там начало зеленовато светиться. Костя оглянулся. Эта окраина была самой высокой, город расселся внизу. С противоположной стороны, облачно распухая, на него наползали дымы металлургического завода и химического комбината, не размываемые никакими дождями.

Завод выплыл из дождя, как корабль с тремя боевыми башнями доменных печей. Все другое – великанские стаканы кауперов, перевитых трубами, даже издалека казавшимися толстыми, цеха в пупырчатом бетоне и водянистом стекле, железные лестницы, которых на заводе было больше, чем трапов на корабле, переходы и площадки, – все висело в воздухе ниже домен. Рельсовые пути на палубе рудного двора блеснули в разрывах дыма, откликаясь солнцу, выглянувшему из-под завала туч.

«Кораблем» завод всегда называл отец, может быть потому, что так и не доехал до моря, не увидел ни одного живого корабля и «плыл» всю свою жизнь на заводе. Сквозь время...

Он помнил завод таким, каким молодые увидят его разве лишь на древних картинках.

Горновой Михаил Бадейкин стоял на своем месте, когда задувалась первая отремонтированная, или, как говорят металлурги, «раскозленная», печь после гражданской войны. Выпускал рекордные плавки в тридцатые годы.

Для Кости это история, а для него – молодость. Тогда он был даже моложе сегодняшнего сына, встречающего этот рассвет на улице.

Михаил Бадейкин снова «козлил» свою печь, когда город с кровью и слезами оставляли захватчикам, а очень скоро, после освобождения, в печи закипел металл, потому что еще не кончилась война, и отец пробивал летку, чтобы днем и ночью из домны потоком вырывался чугун. Для снарядов.

«Домна – не гусли, – говорил отец, – она всегда играет».

И правда, домна – вечный труженик. Можно сказать, вулкан, построенный руками человека.

Отец не раздувал щек, ввалившиеся ямки на которых сейчас густо прикрыты белыми усами, но, конечно, гордился, что Костя тоже стоит у домны. Он был горновым, а сын шагнул дальше – мастер. На заводе, если произносилась их фамилия, уточняли: «Пенсионер или мастер?» Для отца Костя пошел в металлургический...

Самый сложный разговор предстоял не с Таней, а с отцом. Сначала с Таней, а потом...

Но как он будет говорить с ними, научившись молчать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю