Текст книги "Чужая мать"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
Когда кончилась ночь, на рассвете, Юля дождалась наконец громко слышных шорохов ключа в замке, клацанья самого замка и легкого переступания мамы по полу. Мама всегда разувалась и по коридору шла в мягких шерстяных носках, на цыпочках. «Я вкрадываюсь домой, как мышка, – говорила мама, – чтобы никого не будить».
– Я не сплю, мама.
– Так и знала.
– Почему же он мне не позвонил, мама? Ни разу!
– Видно, ему тоже нелегко, Юленька. Исключительный мученик.
Приподнявшись на своем просторном диване, Юля посмотрела на мать, присевшую поверх постели у окна, за которым начинало дымиться утро.
– Что это такое – исключительный мученик?
– Есть такие.
– Хорошие они или плохие?
– Может, самые лучшие!
– Ну, так я сделаю ему подарок! Я не буду разлучницей. Сяду сейчас, дошью Людочке платье, чтоб не поминала лихом, а потом, – громко восклицала Юля, ликуя и смеясь, – продадим мебель и укатим в поезде!
– Куда? – цепенея, спросила мать, хотя с детства предупреждала Юлю, чтобы не смела «кудыкать» на дорогу.
– К Тому Сойеру. Она звала.
– А квартира?
– Поменяем!
– У нас тут город рабочий, хорошее снабжение.
– А там – безработный, что ли? Тамара говорила, два буфета на вокзале и люди нужны. – Юля снова глянула на озадаченную мать и взмолилась: – Не могу я тут жить. Ну, что я буду ям стоять на пути? Не могу! Не такая я баба!
– Да какая ты баба?
– Ненормальная, мама... Всем желаю счастья. Как дура!
17Шоссе углублялось в лес, и машина тонула в зелени. Лопоухий орешник забирался в сосняк, зеленая гуща становилась непроглядной, но и чистые поляны вдруг попадались. Лежали среди зарослей, как пятна солнца, а между ними и небом был только прозрачный воздух, открытый лучам и сини. Промелькнет такая поляна и надолго исчезнет, а к асфальту снова толпами лезут молодые сосенки в свежих хохолках. И в быстрой «Волге» освежающе пахнет сосной.
Этот запущенный лес снился ему среди бархатных песков аравийской земли и помпезно-красивых, может быть из-за их непомерной высоты, индийских пальм. Лес плыл и плыл в раме смотрового стекла, и Лобачев чувствовал, что и две недели назад и сейчас больше всего предпочитал поезду автомобиль из-за леса. В поезде так близко лес не почувствуешь. А тут – под рукой. Остановиться, посидеть на траве, подышать? Велеть водителю?
Уже несколько раз приходила в голову эта мысль, а молчал, и мчались дальше. На то была причина посерьезней леса.
Неужели он сегодня увидит ее? Он обещал Тане приехать. Сам думал, ну, через месяц, но и две недели еле выдержал. Уже не раз в его жизни отмечалось везенье, которого он побаивался. Все шло как нельзя лучше – до некоторых пор, а потом срывалось и неудержимо катилось вниз, иной раз кувырком. Это в личных делах, поэтому допустимо такое ироническое и пышное сравнение, которое он выдумал сам себе: вдруг лопалась тяга на фуникулере счастья.
В первую неделю после приезда он ждал от Тани письмо, даже телеграмму. Хотя бы о кауперах. Ничего не поступало. Через две недели он стал искать предлог для командировки. Привязываться к кауперам не хотелось, главный докладывал ему о ходе монтажа, все шло без происшествий, и цепляться за это дело было нечестно. Он не позволял себе такого в работе. Никогда.
А покой куда-то девался. В министерстве это начали замечать даже не очень внимательные женщины и мужчины. Он уже годился, чтобы написать трактат для бравых кавалеров и для себя, недавнего, о том, как это самое чувство, без которого вроде бы легко обойтись, в неурочный час хватает тебя за горло. И, не замечая опасности, попадаешь в число тех, для кого, как давным-давно говаривали, только и свету в оконце что она. Странно, но факт. Не зарекайтесь, пижоны! Я никого не хочу обидеть, наоборот, расположен ко всем и могу поправить строчку в своем трактате: не зарекайтесь, друзья!
На асфальте мелькали тени ближних деревьев. Когда-то не было ни асфальта, ни дороги, березы и сосны росли здесь, их плоть, казалось, проступала теперь тенями. Но дорога несла в себе не только этот след, она сама была свидетельством человеческого стремления к прогрессу, а к нему причастен и некто Лобачев, которому между тем было грустно смотреть на тени вместо деревьев. Противоречив человек!
Сделав это заключение и внутренне улыбнувшись ему, Валерий понял, что просто прячется от мыслей о своем странном везенье, с которого началось недавнее пребывание там, куда он ехал.
Сначала он заметил эту женщину, поразившую его.
Оказалось, что она и есть Таня Бадейкина, именно та самая, что занимается кауперами.
Она – Бадейкина? Костина жена? Это было завидно, обидно, ужасно!
Но у нее, у Тани, с Костей возник разлад, и явный, хоть она почему-то и не пускалась в разговоры об этом. Ну, можно понять, всякий домашний разлад роняет женщину в чужих глазах, вот она и помалкивала.
Он боялся познакомиться с ее проектом переделки кауперов. А вдруг наивно, примитивно, не годится? Он не смог бы удержаться от откровенных слов.
Ого! Оказалось, она просто – золото! Ее можно было уважать и ценить.
Было неясно, к чему придраться, чтобы поехать на завод.
И вдруг пришло извещение, что на заводе, во Дворце культуры, проводится вечер ветеранов, и его попросили помочь мероприятию, он же прекрасно знает на этом заводе всех старых людей. Сам из этого города. Начальство повыше сказало: вечер провести посолиднее, речи, благодарности, подарки, ну, а заодно, конечно, он проконтролирует, как одевают кауперы, и может задержаться для этого.
Вот когда ему сказали, что он едет, Валерий испугался везенья. Все шло так хорошо, что обязывало предпринять меры, предупреждающие какую-нибудь очередную нелепость, которая все сорвет.
Помешать мог прежде всего дорогой старик. И этот старик – Бадейкин, перед которым он не мог лицемерить.
Лицемерие с некоторых пор вроде и не порицалось и стало оружием для самых бойких. Они могли одного и того же человека хвалить на собрании и ругать в кулуарах, стараясь быть хорошими перед всеми, и все почему-то не удивлялись, а говорили об ораторе: он правильно его ругал; и даже еще мало, есть за что, и правильно хвалил, потом, что от него многое зависит. Друга можно было поносить дома, если он прохиндей и подводит на работе, и так же сердечно прославлять в официальном месте. Ну, и верно, не предавать же его, друга, вслух! Н-да...
Он так не может. Он поэтому и не зашел к старику в прошлый раз, хотя обещал. Старик ничего не знал о его встречах с Таней, но вполне достаточно было того, что знал он сам, Валерий.
Надо скорее увидеть Таню... потом поговорить напрямую с Костей, со стариком, со всеми!
Завод выплыл башнями своих домен из-под грозовой тучи. Эта туча недавно отгрохотала свое и пролилась щедро – по наклонным улицам еще скатывались потоки.
Рабочий день кончился, но главный, предупрежденный звонком из министерства, ждал его. Поблагодарил за режиссера и оператора кинохроники, о которых договорился Валерий Викторович, это потребовало немалых хлопот, они сами сказали.
– Значит, уже прибыли?
– Да, завтра вечером снимут во Дворце культуры выступающих и все такое... А с утра хотят запечатлеть стариков... ветеранов... в цеху, у домны. Всех... кто жив. На выпуске чугуна.
– На выпуске?
– Такой у них план.
– А что? Дело!
Главный стал говорить, что надо бы привезти стариков пораньше, ребята из кинохроники объяснили, что снять даже короткий кадр – не быстрая штука, а многие старики живут на дальних окраинах, он поручил своему водителю, но одна машина...
– Используйте мою! К чему так длинно?
– Спасибо, Валерий Викторович.
– Чью смену наметили для съемки?
– Константина Бадейкнна. Вообще эта семья – чуть ли не в самом центре. Отец Михаила Авдеевича – горновой первых послеоктябрьских лет, сам он – личность известная, сын – мастер домны, жена сына, Таня, – един из ведущих инженеров заводского проектного отдела, вы знаете, старшая дочь – Зинаида Михайловна – директор Дворца культуры! Вот какая династия!
Покоробило, что главный назвал Таню запросто – Таней, но об этом пока не стоило беспокоиться.
– Телефон Бадейкину поставили?
– Дело дней...
– Куда, кому позвонить? Поставили бы завтра, как было бы уместно!
Инженер на телефонной станции, с которым он связался, все знал о телефоне для Бадейкина и обещал постараться.
– Ну ладно, – положив трубку, сказал довольный Валера. – Глянем на кауперы... Татьяна Антоновна уже ушла с работы?
– Ее в школу вызвали. Что-то там с сыном... шустрый мальчишка, говорят...
Он осмотрел кауперы, сделал несколько пометок в блокноте и понял, что должен немедленно увидеть Таню. Не игрушки же все это! Если уж перед другими не хочешь лицемерить, так чего же надувать самого себя?
Опять накрапывал дождь, и главный предложил ему свою пластиковую шапочку, похожую на беретку, чтобы прикрыть слегка седеющие кудри, скажем прямо, величественного вида. Он отмахнулся – пусть мокнут. Водителя еще раньше отпустил устраиваться в заводской гостинице и отдыхать, а к ее дому поехал на обыкновенном автобусе. Возникла первая мысль: и хорошо, что на автобусе, надо поберечь Таню от пересудов, «Волга» со столичным номером слишком заметна. Вторая мысль: как долго еще беречь? Третьей не успело родиться, потому что он увидел Таню.
Она спрыгнула с подножки встречного автобуса на остановке и пошла через простор большого перекрестка, вся на виду, совсем одна. Навсегда запомнится это мгновение...
Опять повезло – только подъехал, и она!
Таня пересекала улицу быстрым шагом, короткие полы ее плаща отскакивали от коленок, ветер трепал и загибал хрустящие углы, легкий серый шарф, обнимавший длинную шею, пузырился и реял. Она придержала его рукой, входя в солнечное пятно. Вечернее солнце, словно бы для фотографа, кинуло на нее свет.
– Таня!
– Валерий Викторович!
Она остановилась.
Он подбежал, поздоровался, чмокнув ее руку, и спросил, что с сыном.
– Развел гигантский костер у школы.
– Так уж и гигантский. Из чего?
– Собрал с окрестных строек мусор, доски... Гору. Увозил грузовик.
– Один мальчишка столько собрал?
– Да.
– А зачем ему потребовался такой костер?
– Директор считает, в честь какой-то девочки. Чтобы она увидела с четвертого этажа, из спортивного зала, где занималась гимнастическая секция.
– Великий человек!
– Пожарники приезжали.
– Им нечего делать.
– Я веду Мишука домой, втолковываю, что у него еще все впереди, не надо обгонять время. Вырастет, будет девушкам цветы дарить. А он мне...
– Что?
– «Цветы всякий сумеет, пусть такой костер разведет!» Смех и грех.
И тут они остановились у дверей ее подъезда, и Таня сказала:
– Пожалуйста, я одна.
– А сын?
– Отправился к деду.
Пока поднимались по узкой, очень гулкой лестнице, он думал, как невозможно и хорошо было бы высыпать ей под ноги самосвал цветов, и завидовал художнику Пиросмани, который однажды с телеги засыпал цветами всю улицу, где жила его любимая, но сейчас деликатность требовала, чтобы у него не было даже цветка в руке, а потом возникнут другие заботы и желания. Жизнь несовершенна!
Это было второе важное открытие за день, столь же глубокое, как и первое, и он опять улыбнулся.
– Валерии Викторович!
Таня ждала у распахнутой настежь двери квартиры.
– Викторович, Викторович, – повторил он и захохотал, потому что получилось похоже на ворчание.
А ворчать было не обязательно, потому что все шло как нельзя лучше, и даже подумалось, что на этот раз везенье его, самое счастливое за всю уже немаленькую жизнь, обойдется без катастрофы. Тьфу, тьфу, тьфу.
– Валерии Викторович, – повторила Таня, – перед тем как с радостью принять вас дома, я должна сказать, что... помню все, и наши прогулки под весенними деревьями, и ваши честные слова, но... теперь их лучше всего забыть.
– И мне? – спросил он.
– И вам. Лучше всего. Я, наверно, виновата, что сразу не сказала вам этого? Вот, сказала.
Было бы на что сесть, он сел бы, но он стоял на лестничной площадке и только спросил:
– Таня! Что произошло? Вокруг вас.
– Ничего. Ровным счетом.
– А с вами? Что происходит с вами?
– Не знаю. Мы не будем об этом говорить? Ладно? Пожалуйста!
Она была такой же легкой, упругой, напружиненной. Расстегнула плащ, поправила волосы... А он... Ну, что? Не смотреть на нее? Уйти? Вот за этим он и ехал сюда? Все?
Дверь в кухню быта тоже распахнута настежь, оттуда, навстречу им, летело последнее солнце этого дня. Таня пошла туда стремительно и как-то испуганно. Откуда было знать Лобачеву, что утром она сама закрыла кухонную дверь. А сейчас – настежь. И догадалась: Костя заходил переодеться. Ведь съемка. «Что же Костя надел?» – подумала она, вспоминая, как кинохроникеры предупредили, чтобы ветераны и молодые обратили внимание на одежду. Да не все ли ей равно?
В кухне она увидела на стенах акварели. Нашел место, где повесить! Испугался, что за комнатные стенки от нее нагорит?
Пузатый кувшинчик рыжел на траве. Солнце касалось его, и он смеялся, веселый и нелепый. А почему нелепый? Одинокий и на траве. Почему на траве-то? Ведь это ее кувшинчик, она купила, чтобы подарить Косте, но... Стоял себе с другой посудой в серванте. А выбрался на траву. И мостик из двух досок с березовыми перилами, какой в деревнях, кажется, называют кладкой. Впрочем, кладка из бревен, наверно. И тот самый рассвет, о котором рассказывал Мишук. Вспарывая воду, свет утра трепетал в реке.
– Валерий Викторович! – вспомнила Таня. – Гляньте! А я пока займусь кофе... До сих пор пользуюсь вашей зажигалкой.
Сунув для удобства руки в карманы и раскачиваясь на носках, Валерий рассматривал этюды.
– По-моему, превосходно.
– Смеетесь?
– Условимся, я говорю сегодня только серьезно.
– Условились, – согласилась Таня. – И скажите, вы знаток, ценитель? Ну, вы часто смотрите живопись? Я – нет.
– Мы оба знаем – у настоящего есть одна особенность. Его видно сразу.
– Это работы, – сказала Таня, ставя на стол чайник с кипятком и разбрасывая по чашкам растворимый кофе, – моего мужа, Кости.
– Коська... Его так звали, маленького.
– О картинах, картинах! Хотите посмотреть еще? Нужно достать коробку с антресолей. Помогите, Валерий Викторович. Вон стремянка.
Поистине судьба неисповедима, и под дулом пистолета Лобачев не мог бы предсказать, что будет сегодня в этой квартире стоять на стремянке с пыльной коробкой на голове. Тяжелая коробка оказалась набитой старыми акварелями Кости.
– Вот это что? – спросила Таня сразу, раскидав по полу листы, где кольцами свивались рыжие, желтые, фиолетовые туманы, закипавшие от жара, клубилась загадочная душа огня. – Абстракция?
– Портрет.
– Опять смеетесь? Вы же обещали.
– Я и не смеюсь, – сказал он. – Это чугун. Неужели не узнаете?
– Где? – Таня повернула к себе лист с полыхавшим туманом. – Неужели детская рука?
– Мог и Михаил Авдеевич схватить Коську под мышки, поднять и показать в «глазок», как рождается чугун, а может, это, так сказать, поздняя попытка, ставшая тайной в коробке.
– Не смейтесь же! – крикнула Таня.
– Я грущу. О Косте.
– Валерий Викторович! Извините, но я не выношу декламации. Почему – грущу?
– Костя прозевал себя. Он неудачник. Может быть, тут ответ на вопрос, которого я не рискую задать. Старомодная женская слабость – предпочитать несчастных. Прикинуться несчастным, что ли? Но... все есть! Положение, любимое дело, квартира, машины – казенная и своя... На дачу записался. Будет и дача! А жизни – не сделано. Все есть, а счастья нет! Это не по-божески... Почему, Таня? Вы умная, скажите мне – почему?
– Знаете, на бога надейся, а сам не плошай. Счастье дастся нам труднее, чем мы думаем. Оно не дается, не берется... Оно, так я поняла, создается.
Таня встала и подошла к окну. Он и не знал, что у нее могут быть такие медленные движения, такие задумчивые повороты головы. До сих пор казалось, она существует для радости, и голос у нее поэтому готовый к смеху, и шаг легкий.
– Уже поздно, а светло, – сказала Таня. – День увеличился. – И повернулась к нему. – Кажется, я поняла самую простую истину: не бывает счастья с налету и на всю жизнь.
– Я пойду, – сказал он. – Меня главный ждет. – И допил глоток кофе. – Спасибо.
И ушел, сказав еще какие-то необязательные слова, а Таня принесла на кухонный столик зеркало и вытащила из сумочки черный карандаш, чтобы поправить брови, чем-то занять себя. Подумалось, что хоть сейчас-то ей никто не помешает. И едва поднесла к брови карандаш, как в кухонную дверь постучали. Вернулся Лобачев? Но как он мог попасть в квартиру? Ведь входная дверь закрылась.
– Да! – крикнула она.
Дверь тихонько отошла, и на пороге вырос Костя – не в парадном, но все же темном костюме, с галстуком. «Он был дома?»
– Прости, Татьяна, – сказал он. – Я не успел переодеться и уйти. Вышло так неожиданно...
– Где ты прятался?
– Во многих местах. Сначала – в ванной. Потом перебрался в комнату Мишука – ближайшая дверь. Потом... – его блуждающий взгляд упал на акварели. – В «кибитке» сыро, пусть повисят немного?
– Так что – потом?
– Когда вы кухонную дверь закрыли, я переполз в большую комнату, где шкаф, – он не назвал ее, как раньше, «нашей».
Таня расхохоталась:
– Представляю себе, как это выглядело! И ты все слышал?
– Нет. Когда я не ползал, а сидел, то затыкал уши пальцами.
Она уже не смеялась, плечи ее приподнялись, серые глаза округлились.
– Вот не думала, что муж у меня такой чудак! – сказала она.
– Чудак, Таня, – согласился он и опять глянул на картины. – Это все я для тебя писал и принес...
Таня молчала, а он повернулся, и его длинная спина, чуть покачиваясь, стала удаляться.
18Утречком, надев белую рубаху, Михаил Авдеевич вместе с Зиной отправился на завод.
– Зачастил ты что-то, – провожая их, упрекнула мать.
– Не волнуйся, – попросил он, – а то раньше меня помрешь от волнения, а я не перенесу.
– Грешник! – отмахнулась она. – Чем тебя на обед порадовать? Клюквенный кисель сварить?
– Свари.
Съезжаясь, старики надевали через плечо широкие алые лепты. Кто побрился, кто усы подкрутил, у кого просто помолодели глаза. Видели друг друга по случаю и все реже, но дружба не проходила, даже крепла, потому что в воспоминаниях отстаивалась бессловесная мужская любовь. Радовались встрече, благодарили Зину и приветствовали ее, а она все поправляла что-нибудь, кому – воротник, кому – лепту.
Режиссер, похожий на атлета-тяжеловеса с тонким голосом, несколько не соответствующим облику, расставил стариков полукругом, на почтительном удалении от летки, после того как старики потолпились группами и потолковали с молодыми о разных разностях под стрекот аппарата.
Вдруг завертелись мощные вентиляторы в своих металлических оплетках. И сейчас же, чуть не заплакав, режиссер попросил остановить их, оказалось, что старики стоят как раз между тумбами вентиляторов, и буря, поднятая над литейным двором, перекрутила на стариках алые ленты, выбила из-под парусиновых кепок и разметала висюльки волос, у кого они были. Стали приводить себя в порядок и выяснять, как, не останавливая вентиляторов, унять этот искусственный ветер, и выясняли до тех пер, пока не подбежал Костя и не предупредил всех требовательно:
– Время!
– Время – наш командир, – подхватил режиссер, вскинув обе руки, и Зина с высокой площадки боковой лесенки, на которой стояла, как на капитанском мостике, крикнула:
– Замечательно! Надо записать, – выхватила блокнот с карандашом и записала про время и поправила завитой локон под миниатюрной шляпкой, купленной для Ялты.
А Костя уже махнул рукой, чтобы подводили бур. Установка двинулась по рельсовой дуге, но раньше, чем она заработала, к Михаилу Авдеевичу, отгребая соседей, пробрался дядя Афон, встал рядом и сипло зашептал:
– А мы так себе и будем стоять? И только?
– А что?
– Могли бы и лётку тронуть пикой, как бывало.
– Зачем?
– Познакомить людей, как раньше делали. Сразу будет видно, до чего шагнули вперед.
– Мы с тобой могли бы, а кто и с палочками... Глянь на Пантелея.
Самый бесстрашный, способный, бывало, чуть ли не прикурить от чугуна Пантелей стоял, опираясь на подрезанную палку подбородком, всегда он был маленьким, а сейчас застыл каким-то седым карликом, гномом, а глаза ждали...
Электрический бур разделывал глиняный заслон лётки.
– Выпуск, а мы стой, – ворчал Афон. – Комедия – не могу!
– А ну, дыхни! – велел Михаил Авдеевич. – С утра успел? Молчи, а то пожалуюсь Клаве.
– О-хо-хо!
– Вот тебе и хо-хо!
– Да кто мне поднёс-то? Сама Клава и поднесла.
– С чего это? – не поверил Михаил Авдеевич.
– Министерская «Волга» подкатила – не за кем-нибудь, а за мной. Самим Валерой отряжена... Пожалуйте, Афанасий Петрович! Ты не очень-то!
И притихли вмиг. Чугун пошел.
Он шел легко и воздушно, вздымаясь и сбрасывая с себя летучий пепел, хлопья которого бабочками зареяли в вентиляторных вихрях. Бабочки были иллюзорными и рассыпались от любого.. прикосновения, казалось, даже от взгляда. И, несмотря на головокружительные старания вентиляторов, в литейном становилось жарче и жарче.
Сгустком белого света чугун вырывался из пробуренной, продырявленной лётки и растекался по желобам, чтобы уронить свои, сияющие струи в чугуновозные ковши, которые разольют его по «чушкам».
Ветераны вытирали пот в складках морщин. Или слезы? Кто их знает!
В одном месте желоб вдруг переполнился шлаком, пенная жижа нарастала, угрожая хлынуть в металл, испортить его, и Афон закричал, но Костя сам увидел и опередил – двое горновых по его команде крюками уже наращивали перемычку, а еще двое очистили сток, для шлака, и шлак, вскипая и ерепенясь, схлынул. Все это оператор снял.
– Молодцом, Константин Михайлович! – крикнул режиссер, летая по всему двору, словно его внушительное тело стало легким, как воздушный шар, и никак не держалось на месте под вентиляторами. – Часто это бывает?
– При каждом выпуске, – ответил Костя. – Не одно, так другое.
А режиссер, с микрофоном в руке, уже подбежал к Михаилу Авдеевичу:
– Не хотите несколько слов сказать в микрофон, прямо здесь, в литейном?
– Нет, – завертел головой Михаил Авдеевич.
– О своей династии, хорошо бы!
– Пусть о нас другие говорят, у меня такое правило.
– Хорошая фраза. Записали? – спросил он помощников.
И выпуск кончился, и съемка кончилась. Режиссер надернул на лоб кепочку с большущим козырьком, похожим на те, какими обычно рыбаки на берегах их речушки заслонялись по воскресным дням от солнца, неудержимо хлещущего из своей небесной лётки.
Старые дружки крепко пожали руки и разошлись до вечера, до встречи во Дворце культуры. Но Афон не отпустил Михаила Авдеевича:
– Мне помощник нужен.
– Куда?
– Да пустяк! Скосил траву на участке, пропадает трава, а душа не терпит, обещали телегу на заводе, сложим воз и отвезем одной тетеньке.
– За чарку? – без зла спросил Михаил Авдеевич, скорее озорно.
– Ну, люди! – воскликнул Афон. – Никуда от них не денешься. Нет подумать об одинокой тетеньке, о живой корове, так они – о чарке!
– Давай, поехали. Только что ради живой коровы!
Так они в этот день оказались на садовом участке, овеянном запахами первого сена, пряным духом, от которого, как в детстве, замерло сердце. Лошаденка, разнузданная Афоном, тут же принялась жевать траву, может быть впервые попав на такое приволье после многолетнего сухого пайка, а они вооружились вилами и граблями.
Михаил Авдеевич волновался – получится ли, но сразу выяснилось, что руки сами помнили. Этого нельзя забыть, как нельзя разучиться плавать. Вилы набирали крупные охапки сена, и те, одна за одной, безостановочно взлетали на телегу.
Поначалу работали молча, прощая друг другу, что с одной стороны телеги вздулся горб, а с другой сено ложилось ниже, пришлось разровнять, раза два ковырнули землю, сделав вид, что не заметили, разок сшиблись вилами над телегой, и один удивленно хмыкнул, а другой сказал:
– Отдохнем, брат?
И начали изредка приостанавливаться, вытирая тылом ладоней помокревшие лбы, и опять размахивали вилами, словно подхватывали мелодию, которую слышали они одни, не давая ей угаснуть.
– И покажут нас на экранах? – спросил Афон.
– Тебя нет. Курносый больно.
– Хрен с ним, – сказал Афон, – а приятно!
– И сама Клава чарку поднесла.
– Да, придется Валеру попросить, чтобы каждый день «Волгу» присылал.
– А что? В министерстве ему поручат.
От неожиданного и милого дела, оттого, что не расстались сразу после утренней встречи, у них было такое хорошее настроение, о каком можно только мечтать.
– Гей, стой ты, чертяка! – прикрикнул Афон, замахнувшись вилами на лошаденку, которая иной раз оттягивала телегу быстрее, чем они успевали подобрать сено.
– Выпряги, – посоветовал Михаил Авдеевич, остановившись. – Дай свободу живой лошади. Думай не об одной корове.
И пока Афон освобождал от хомута и выводил из оглобель заводскую конягу, ежедневно перевозившую по исхоженным маршрутам какую-то рухлядь со склада на склад, Михаил Авдеевич постоял маленько, прислушиваясь к себе. То ли кольнуло слева, то ли предупреждало об осторожности предчувствие этой боли.
Афон пустил лошадь, дав ей шутливого пинка для вида, а Михаил Авдеевич стоял, опасаясь, что шевельнется – и боль схватит и все застопорит. И отменит радость. Будешь тут торчать для ничего.
Затомило, что так и не поговорил с Таней. Не было у него толкового слова, и мать не подсказала, а молитвы читать – все равно что лясы точить. А может, права мать? И не надо никаких слов?
Жить бы подольше. При нем они не посмеют разбежаться, а там – одумаются...
Ну, правда, солнце светит, трава пахнет, Афон песенку мурлычет, чего тебе?
– О чем думаешь? – спросил Афон, подходя.
– Знаешь, Афон, какое у человека самое трудное дело в жизни?
– Ну?
– Прожить свою жизнь.
С одной стороны воза образовалась тень, и они упали спинами на мягкое сено, будто подперли воз.
– Шутник! Ты всегда веселый был, Миша. Помнишь, как мы первый раз возили отсюда сено?
– Тетеньке?
– Дяденьке... Соорудили воз, сел я – дерг за вожжи, а конячка меня не слушается. Ноль внимания. Ну, полный ноль!
– Чего это так?
– Друг мой привязал вожжи к оглоблям, я их и погоняю, а конячка траву жует.
Они смеялись, а боль лезла под лопатку. На воз он еле взобрался, Афон и руками подсаживал, и плечо подставлял. А когда, качнувшись, выплыли на дорогу, Михаил Авдеевич спросил:
– Далеко твоя тетенька живет?
– А что?
– Сворачивай, брат, в больницу...
И так обыкновенно прозвучала его короткая просьба, что Афон еще пошутил:
– По сиделке, что ль, соскучился?
А он только подумал: хорошо, что не дома, никого пугать не придется, зато в самого проник незнакомый страх...
Он попытался отвалиться на пахучее, неколкое сено, и тут же застонал, и нашел силы опять присесть.
– Лежи! – приказал Афон.
– Сидеть лучше.
Воз двигался, и глазным стало движение. Воз поднимался над заборами, над крышами садовых домиков и даже над деревьями, а окружением стало небо. В нем было много воздуха.
– Косу бы, – прошептал Михаил Авдеевич.
– Да есть у меня коса! Чем же я косил? Пальцем, что ли? Эт, человек! Обкосим и твой участок, успеешь. Нам во Дворец культуры через два часа. Как тебе, Миш?
– Ко-ря-во...
Коняга уже бежала рысцой, и воз покачивался, и свежее сено шуршало в нем, будто ветер гнал и гнал по асфальту вороха сухих листьев. Шуршащий шум был непрерывным, как у моря, наверно.
Афон подгонял конягу вожжами и бормотал:
– Держись, Миша... Старайся, родной... Чего ты говоришь?
Он приблизился к другу, коснулся щекой белых его усов, но слов разобрать не смог, рваные и тихие звуки уже не дотягивались друг до друга.
– Кос... Кос
«Все косу требует, – догадался Афон. – Или Коську зовет?»
Какая-то тревога выгнала Елену Степановну на улицу. Она ждала мужа к обеду, но обед уже не первый раз остывал, Зина звонила домой по новому телефону, поставленному сегодня, кричала, где отец, тоже волновалась, и что это, мол, за хозяйка, не знает, где ее муж, сама принялась разузнавать, снова позвонила и сообщила, что добилась в хозуправлении – дядя Афон взял телегу и поехал на участок, а отец, конечно, с ним, вот люди, поехали за сеном, другого времени не нашли, и Елена Степановна успокоилась чуточку, но все же вместе с Мишуком добралась до угла.
Отсюда я увидели воз. Он уже въезжал на Сиреневую. Лошаденка, притомившись, шагала понуро. Прохожие, давно не видавшие на городских улицах возов с сеном, оглядывались, и кое-кто улыбался. А Елена Степановна вскрикнула:
– О-о! На сене едут. Как мальчишки. Надо же! Два деревенских деда, ну что ты скажешь.
Воз был еще далеко, когда Мишук разглядел и встревожился:
– А чего это он сидит... а он лежит?
И бабушка схватила Мишука за руку и потянула навстречу. Они бежали, и уже Мишук тянул бабушку, проклинавшую тяжелые ноги, и она остановилась, а Мишук бросился вперед. Хотелось, чтобы дел привстал и показал свои снежные усы, но дед не шевелился, и захотелось, чтобы рядом объявился папа, были его рука и голос.
Но папы не было, а воз странно остановился в отдалении. И опять медленно поехал навстречу.