355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Чужая мать » Текст книги (страница 29)
Чужая мать
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Чужая мать"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

20

Береза качалась над лужайкой... Алеша облегченно вздохнул: Анка сидела на пеньке, улыбалась, будто не было в жизни ничего – ни горестного, ни грустного... Она это умела... Алеша коснулся рукой травы и сел, тяжело дыша после бега.

– Я знала, что ты придешь, – сказала Анка, как будто только и делала, что ждала его здесь.

Пятна солнца плавали по реке.

– Ну, что ты молчишь, Алеша?

Обхватив руками колени, он покосился на нее.

– Обязательно говорить?

Вдруг Анка спросила:

– Алеша Ты любишь меня?

Он хотел возмутиться вслух, но сейчас же захотелось сказать, что жить без нее не может, задохнулся и пробормотал:

– А что?

Анка пересела с пенька на траву, прижалась к Алеше, повернула к себе его лицо и поцеловала. Он нашел ее губы и почувствовал на них слезы. И снял черные капли из-под ее глаз.

– Ресницы твои потекли...

– А! – только и вырвалось у нее.

Долетели звуки баяна, долетели припевки...

Анка отвернулась:

– Алеша! Как я тебя люблю!

И все сидела отвернувшись, совсем склонила свою голову, прижала к плечу.

– И что? – усмехнулся он.

– И все.

– Нет, не все! Расскажи все! – потребовал он.

– У меня будет ребенок.

– Наконец-то... сказала... Я давно знаю...

– Не так просто было сказать... – Анка заплакала.

Сейчас бы и швырнуть ей самые хлесткие слова! Оказывается, он, дурак, еще верил, что спросит, а она расхохочется в ответ: «Ты что, не знаешь, как слободка сочиняет? Какой ребенок!» Могли же это быть враки?

Был муж, будет и ребенок...

Анка усмехнулась как-то пугливо:

– Натворила, в общем... Что ж теперь? Умирать?

И повернула к нему лицо в слезах.

– Кто он такой? – спросил Алеша. – Молчи! Мне все равно! Он приставал к тебе? Насильно?

Было непохоже, что Анка собирается отвечать, потом сказала отрывисто и недобро:

– Я запиралась, а подруги называли меня дурой... А я руки себе кусала...

– Ясно.

– Что?

– Перестала кусать руки и пустила. Подруги виноваты.

Анка сидела с прикрытыми глазами, будто отсутствовала. Он тоже закрыл глаза рукой, белого света не хотелось видеть. Сидел так долго, слышал, как Анка вздохнула, и вдруг откинул руку, потому что Анка засмеялась... Неожиданно, как это часто бывало с ней, некстати.

– Алеша! Мне казалось, ты и одного моего отъезда не простишь... Вот как я думала... А руки кусала по ночам, забыть тебя не могла! Мне тебя забыть надо было, потому я и открыла дверь... Не поймешь... Я виновата. Вообразить не могла, что мы с тобой об этом будем разговаривать. Ну, я дура... А тут узнала, что ты пилу на мотороллер придумал... Вон ты какой! Еще глупее!

– Ты меня отсекла? – спросил он, рубанув воздух ладонью. – Напрочь?

– Хватит об этом! – крикнула Анка.

– Отсекла? – повторил Алеша. – А я вот он, рядом...

Анка зажала уши, втянула голову.

Спохватился ветерок, береза затрепетала, и ветви, отяжелевшие от листвы, закачались.

– Послушай, как она шумит, – сказала Анка, поднимая голову, и посмотрела на Алешу. – Разгладься!

Это было слово из детства. Еще маленькой она не любила, когда он хмурился, как дед, и приказывала:

– Разгладься!

И встала порывисто. Алеша тоже вскочил.

– Любишь? – спросил он.

Она зажала ему рот ладонью, постояла, повернулась и побежала прочь.

А ночью в самое сердце ударила тревога: сейчас Анка сложит чемодан и уедет... Она прощаться приходила! «Брось ты бредить!» – сказал он себе и повернулся на бок, стараясь уснуть.

Сон не возвращался...

Не долежав до рассвета, Алеша оделся. Небо в одной стороне еще туманилось рыхлым, темно-серым остатком ночи, а в другой таяло и зеленело. Пустынной улицей Алеша подошел к распоповской скамейке под дубом и сел.

Мимо, переставляя ноги за палкой, шаркала бабка Миронова, верившая в чудеса. Неизвестно, куда она шла. Остановилась перед Алешей. Все же человек, не так одиноко жить. Спросила:

– Что слыхать?

– Наша ракета до Марса станцию донесла, – ответил Алеша.

– Бывают чудеса! – радостно сказала бабка.

Звякнула защелка. Калитка, врезанная в ворота, отошла, и через ее порожек переступила длинная и тонкая нога в сапожке. Анка! Она затворила за собой калитку и оглянулась, увидела Алешу.

– А ты чего тут?

– Так.

В руке Анка держала чемодан.

– Куда? – спросил Алеша, вставая.

Анка нахмурилась. Рассердилась, что он ждал, порылась в кармане платья и вынула согнутый листок. Это была телеграмма. Алеша развернул ее. Слагаясь в строки, зачернели крупные буквы, которыми сообщают людям о радостях и несчастьях: «МНЕ ЗНАМЕНИЕ БЫЛО ЧТО ВЕРНЕШЬСЯ НАШИ ПАЛЕСТИНЫ АХ ЭТИ ССОРЫ ВЗДОРЫ ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЯ ЖДУ КИСТИНТИН».

Ну что ж... Вот и Константин. Словно перемолвились...

– Зачем... мне это показываешь?

– У меня все хорошо, видишь... Я уезжаю.

– Я тебе уеду! Дай сюда чемодан! Слышишь?

Он протянул руку, но Анка отшагнула.

– Дай сюда чемодан! – повторил он.

Тогда она спросила испуганно:

– Алеша! Ты что? Этот человек, он испугался чего-то!

– Ну, так знай, – ответил он. – Я не отстану от тебя!

И Анка отступила еще на шаг.

– Этот человек, он... Я думала, он меня продвинет... Я дрянь!

– Это все копоть. Забудь...

– А люди? Что они скажут?

– Плевать!

– Я сама тебя презирать начну!

– Все равно, – улыбнулся Алеша. – Я тебя прощаю.

– Еще я должна захотеть, чтобы меня простили! – крикнула Анка. – Прощай, Алеша!

– Ты сама сказала, что любишь...

– Потому и сказала, что мне ничего от тебя не надо! Разгладься!

Анка повернулась и таким скорым шагом пошла, будто побежала, а старуха Миронова за его спиной, костлявая и полуглухая, которая до вчерашнего дня не выползала из дома и не знала ничего, плюнула вслед Анке:

– Порченая девка! Тьфу!

Сначала Алеша еще шел за Анкой, потом остановился. Она даже не оглядывалась. Он постоял и побежал к березе. Все уже ярко зеленело в лучах утреннего солнца, и птицы кричали. Алеша взбежал на бугор, чтобы еще посмотреть на Анку. Отсюда ее долго было видно.

21

Вернувшись, он выкурил сигарету на крыльце.

В сумраке дома разносился голос матери:

– Что ж мне с этими бурундуками делать? Двоим хоть деньги от родителей пойдут. А Коклюш?

Она с собой говорила.

Алеша вошел в затхлую комнату и, еще не разглядев лица матери в провале серой и пухлой, как облако, подушки, твердо сказал, что уезжает. Сегодня.

– Ты-то мог предупредить, изверг, что слободке нашей... – мать подкинула сухую руку, – жить да жить!

– Не знал я.

– В своем чреве выносила... Ночные муки за него брала... А он!

Она всхлипнула, и Алеша испугался.

– Уезжаю, – повторил он. – Хоть сейчас не ругайся.

До нее дошли его слова про отъезд, и она поворочалась в постели и пригрозила:

– Только попробуй! Своими руками придушу!

– Смешно это, мать, – ответил он. – Я большой.

И стало жалко ее, будто он уже уехал.

– На работу напишу, что больную мать бросил! Наплачешься! – услышал он ее вопль, выходя.

Ударил дождь, но Алеша не хотел терять времени и бегал по стройке, оформлял документы. Спешил уволиться, чтобы успеть на вечерний поезд. Дождь усилился, все попрятались, только он бегал как угорелый да грохотали рядом два или три бульдозера. Сквозь ливень разносился всюду их сильный весенний гром. Прогремел раскат настоящего грома, упавшего с тучи. Оглушительно, над самой головой.

Получив расчет, Алеша выскочил из конторы и встретил Петюна Куцурупа, бригадира.

– Эй, – сказал тот, – мокнешь?

Алеша и не заметил, что промок до нитки: вся одежда облепила тело.

– Да вот... Мокну.

– Держи.

– Что это?

– Ребята скинулись. – Петюн сунул ему в карман толстый сверток. – Тебе.

– Зачем?

– По глупости... – улыбнулся Петюн, показав щелочки меж зубами – они у него были редкие.

Алеша побагровел: довольно толстая была пачка денег.

– А кому прислать?

– Мне... Дальше я разберусь. Это чепуха. Есть и поважнее. Меня мать учила. «Самое главное в человеке – душа. И чем она больше, тем и жизнь больше». Наверно, отсюда и слово такое – великодушие. Слыхал? Старое слово. И что интересно – неверующая была мать... Так вот, Алеша. Если ты от души простил свою... ну, ее.... быть тебе счастливым... А если... Ну, ладно... Я завидую!

– Прости меня, Петюн.

– За что?

– Нелегко тебе с нами.

– Мне легче, чем тебе... Ты держись, не задавай ей глупых вопросов, ненужных, как гвозди под скатами... Перед самой весной надо умнеть! А то не расцветешь!

– Какой весной? – не понял Алеша. – Почему – перед? Уже май на дворе... Скоро лето!

– На дворе – май, а у тебя... Твоя весна на подходе...

Они обнялись.

– Ни пуха ни пера! – сказал Петюн. – Посылай к черту!

Но Алеша только улыбнулся.

Дома, на крыльце, сутулился батя. Силуэт его темнел, как в те давние вечера, когда пахло душистым табаком и немыслимо ярко цвел у ног львиный зев. Алеша присел на минутку рядом.

– Я уезжаю.

– А меня Сучкова за инструментом посылает. В школу...

Опять Сучкова! И звучало это мстительно, будто и родная фамилия стала ему за долгую жизнь неприятной.

– Пойдешь?

– Дело сделано, – ответил батя. – Сделано – прожито.

– Кому она деньги копит? – вдруг спросил Алеша.

– Тебе. Ты наследник!..

– Я уезжаю, – повторил Алеша.

Батя положил руку ему на плечо, пожевал губами, будто в них завязли какие-то слова, посмотрел в глаза:

– Когда?

– Через час...

Батя встал, упершись громадными ладонями в непослушные колени. Пойдет, матери скажет... Но тут ее голос донесся с огорода:

– Чтоб ему счастья не видать и во сне!

Оказывается, она была не в доме, а там.

– Рехнулась! – сказал батя и ушел в дом.

Алеша приподнял голову.

Мать, худая, длинная, вся в черном, спиной к нему стояла в огороде между грядками, на которых, растопырив тонкие веточки, уже поднялись сизые помидорные кусты, глядела на заходящее, раскаленное, как металлический блин, солнце и бормотала:

– Лучше б я его под камень положила, чем в пелены пеленать! – Дрожь прокатилась по его спине. – Разрази его гром небесный! Покарай, господи!

Любила она господа вспоминать...

А кого еще любила? Очень хотелось Алеше назвать кого-то. Маленькому верилось, что скотину. Была у них угольно-черная, угрюмая корова Ласточка, мать ее называла девочкой. Замычит в такую пору Ласточка у ворот, мать крикнет:

– Открой, пусти девочку!

Потом сама отвела девочку на угол рынка. Остались индюшки – тоже девочки. Мать кормила их, верещала:

– Идите ко мне, мои девочки!

Курам рассыпал зерно батя. Он наклонялся, и куры, хлопая крыльями, заскакивали ему на голову, а мать щурилась, проходя мимо: «Как его девочки любят! Вон тех слови... Ту и ту!» И рубила им головы и ощипывала – на рынок. «Девочки, заинька... голуба...» Разные женщины говорили эти слова, как ворковали, такие до сих пор непохожие... А если подумать? Одна к одной...

– Сам выдумай ему кару, господи! Не щади! А я больше не могу, зла не хватает!

Мать крестилась. Когда поднимала руку, сползал рукав платья, и у локтя на коже обнажалось множество облущенных складок.

Кто-то покачал калитку с улицы, щеколда не поддавалась.

– Сынок мой, сынушка, кровушка моя, – еще причитала мать. – Будь ты проклят!

Щеколда грюкнула, калитка отворилась, и во двор ввалилась, как упала, тетя Варя.

– Алеша! – сразу заголосила она. – И чего он вдруг ее позвал?! Не хотела она. Не ждала совсем, и вдруг – телеграмма! Неправильно все это, неправильно!

– Чего воззрился? – услышал Алеша близкий окрик матери и повернул к ней голову.

Мохнач, похожий на медведя, вылез из конуры и смотрел на мать, свесив набок, через клыки, шершавый язык. Мать отпихнула ногой его пустую миску.

– Ведьмак!

Загремев, миска покатилась через двор. А мать приближалась. С косынкой, еле державшейся на плечах... Простоволосая... Седая... И вдруг, повернувшись к тете Варе, крикнула:

– Все правильно!

– Что правильно, когда люди себе жизнь калечат? Алеша! Ему нагоняй, похоже, сделали, вот он и позвал!

Мать внезапно усмехнулась:

– Счастье умным дается. Они и живут в счастье.

На крыльцо вышел батя с унылой самокруткой в зубах, хлопая себя по карманам, нашаривал спички. Мать показала на него сухой рукой:

– Вот мы с мужем прожили, словно лебеди!

Батя глянул осоловело и пошел за спичками в летнюю кухоньку. А мать остановилась против Вари, затрясла дрожащим кулаком у тощей своей груди:

– Кто тебя звал?

Варя попятилась. Алеша поднялся с крыльца.

– Теть Варь... У меня билет в кармане. Я понял, каким был дураком!

– Раз понял, значит, у-умный!

– Иди-и! – завизжала мать, наступая на нее.

– Я вас не забуду, теть Варь. Ничего не забуду.

В комнате Алеша наскоро сложил вещи. Сунул в баул книгу брата и газету с портретом Куцурупа. Напечатали невидного, несолидного! Оба Петра с ним. Полотенце, мыло. Бритва. Вот и все. Он присел на койку и закурил...

Батя дожидался у ворот. Рука у бати тряско-тряско дергалась, когда прощались. И мать была еще во дворе, но даже не обернулась, не взглянула на него, обошла глазами темнеющий огород.

– Рученьки мои тут остались! Для кого? – услышал Алеша, закрывая калитку.

И уже не видел, как мать, с трудом одолев крыльцо, забрела в его комнату и упала на кровать, измятую сыном, – только что он сидел здесь. И уткнулась лицом в пепельницу, где тлела сигарета... Сын ушел, а сигарета еще дымилась...

Она поплакала вволю, Сучкова, в голос заходилась; доведись услышать – ни один человек не поверил бы в слободке, но даже муж был у ворот, а в доме – никого. Так она, вероятно, не плакала, когда получила похоронку на первого сына, а ведь она живая – может и пореветь... Но скоро успокоилась и задумалась. Опять о нем, о сыне. «Могла бы и денег дать. Хоть сто! Хоть тысячу. Да ведь неинтересно ему. А что ему интересно? Откуда он такой?» Этот вопрос уже приходил к ней. И ответ, о котором она, по-своему умная, думала, уже пугал ее. Сын вырос таким за все ее грехи, назло ей.

Сучкова вздохнула и ожесточилась. Так погоди же! Тысячу тебе? Ни крохи! И начальству напишет, что мать бросил, еще как напишет! Она поискала на этажерке программку с адресом цирка. Нет программки. Взял, ушел.

...Пригнув голову, Алеша шагал мимо двора Гутапа и остановился, словно споткнувшись. Над крышей гаража вспыхнул фонарь, и в свете его выросла похожая на сейф фигура.

– Ну, иди, – велел Гутап.

Алеша стоял. Тогда Гутап сам шагнул к нему и размахнулся. Свистнул железный прут. Еще не сообразив, в чем дело, Алеша услышал, как Гутап расхохотался. А прут, сверкая концами под яркой лампочкой, полетел через забор к гаражу.

– Пьяный? – спросил Алеша и провел рукой по лбу.

– Разбогатеть хочу! – Гутап опять загулял плечами, смеясь взахлеб. – Утром Сучкова явилась передо мной, обещала не поскупиться. «Задержи Алешку, хоть голову проломи!» Иди! Убить могу.

– За что? – Было похоже, что Гутап крепко выпил.

– Ты счастливый, – сказал Гутап. – А я... Испугался?

– Я с тобой справлюсь, – ответил Алеша.

И подождал, пока Гутап, нелепо улыбаясь, уступил дорогу.

Слободка кончилась. В тех пятиэтажках, у которых недавно ставили качели и вкапывали турник, уже светились окна. Слободка отставала, однако мысли его еще витали в ней... Даже по мнению Гутапа он правильно делал, был счастлив. А мать, бедная мать, которую он и сейчас жалел, была ли она счастлива по-настоящему хоть день? Хоть час?

В слободке кое-кто, кроме Степки, уже купил себе машины, даже «Жигули» последней модели, с хромированными полосками вдоль блистающих кузовов. Катались на помидорах! Терли полировочной пастой и красили днища и крылья снизу красным свинцовым суриком, разживаясь у Гутапа и предохраняясь от ржавчины.

Но разве в этом счастье? В «Жигулях»?

А Степка, по прозвищу Гутап, стоял у забора, привалившись к нему спиной...

Когда-то он хотел играть на мандолине. Приходил с мандолиной к Смычку, старик стаскивал с полки свою скрипку, и вдвоем они играли «Светит месяц». А хилый месяц висел над слободкой в сырых облаках...

А потом мечтал о духовом оркестре. Нравилось ему, как трубачи вымазывали губы шоколадными конфетами, чтобы влипал мундштук.

Вдруг Степан оторвался от забора и двинулся за Алешей, вовсю размахивая руками. Он почти бежал, и слободские фонари, еще не все разбитые из рогаток мальцами-мазилами, перебрасывали его короткую тень. На крайней скамейке увидел женщину.

– Тетя Варя! Алешку видела? Он на вокзал! Где же марш? Где баян? Марш нужен! Я плачу! Десятку.

Тетя Варя плакала. Это Степан увидел, когда она подняла голову.

– Вы чего? – спросил он, утихнув. – Обидел кто?

– От радости. За Алешу.

Она ни за что не сказала бы ни ему, ни другому, что сейчас Настасья, собираясь в свою Сибирь, спросила о баяне, не мужний ли? Если мужний, то забрать бы...

– Сергеич!

Тетя Варя увидела хромого под дубом и заспешила к нему, а тот еще через минуту заорал:

– Алешка? За ней?

– Держись! – Тетя Варя протягивала руки, ловила его.

– Дожил! – кричал Сергеич.

– Упадешь!

А Сергеич топал своей деревяшкой:

– Сплясать бы!

«Ну вот, – подумал Степан, – обрадовал и я кого-то не подфарником, не амортизатором». Однако он не любил, когда вокруг так много было счастливых, и ушел к себе во двор. Во дворе он выдернул из земли железный прут и ударил им по углу гаража так, что в руке заныло. Еще, еще... Чего он бил, на кого злился?

Если обдумать все, то и ему ведь неплохо. Степан остановился, сел на колоду для рубки дров, ноги еще дрожали... Алешка уехал, укатил, умчался под гудок паровоза... Убавится у Надьки спеси, никуда она не денется. Велела сломать гараж!.. Но их слободка еще поживет, и гараж постоит... Сломать гараж, а дальше что? Как жить? Как Алешка? В гробу он видал такую жизнь!

Шумит в голове... Жарко, душно... Остыть!

Он пересек двор и спустился в погреб, зажег там желтую лампочку, у него и в погребе был электрический свет – цивилизация!

С каменного потолка, змеясь и корчась, свисали корни высохшего наверху клена... Степан дотянулся до одного отростка, ломкого, неживого... Корень был мертвей веревки. А ведь пробился сквозь камни, яростно, неудержимо, и – окоченел в холодной пустоте. Сухие клены стояли на погребах как памятники пустоте...

А скорый поезд увозил Алешу. От реки, от пригорка, где росла береза с пониклыми ветвями.

Алеша вышел из купе в коридор вагона и встал у окна. В темной дали светляками проплывали бессонные огни...

Все получилось не так, как рисовалось ему прошлой весной, совсем не так. Но странно, он опять думал, что ничего не отменялось. Если он когда-нибудь будет учить детей, то, может быть, научит их чему-то поважнее, чем дважды два...

Далекий огонек за окном все не мог отстать от поезда. Чья-то жизнь тянулась и тянулась, пробиваясь сквозь ночь. Алеша опустил стекло. Тугой поток воздуха хлынул вместе с шумом колес, ветер разметал волосы. Та-та-та, стучали колеса на рельсах, та-та-та... Будет нелегко, это факт. Ну? Главное – догнать Анку.

Та-та-та, та-та-та, та-та-та...

РАССКАЗЫ






БЕЗ ЕДИНОГО СЛОВА

Смешно, но друзьям моей дочери невольно казалось, что и тогда я был уже немолодым. Ну, не белобородым, не согнутым в три погибели, но определенно в годах. А между тем в том декабре мне исполнился двадцать один, и, значит, было немного меньше, чем им самим, студентам-пятикурсникам, сегодня.

Война экзаменовала нас четыре года, и пусть они, эти годы, были необычно долгими, а иные дни запомнились как бесконечные, и порой кажется, что они еще длятся – обернешься и увидишь тех, кого так и не дождались с дальних дорог, и услышишь, как живые, голоса, которые молчат беспробудно, все равно по календарному счету война была нашим университетом, это она дала нам высшее образование. В сорок первом нас взяли на фронт с первого курса.

Друзья моей дочери иногда собираются у нее и затевают свои беседы, пьют чай и кофе, а по случаю открывают и бутылочку, курят, спорят обо всем на свете, как и полагается молодежи. В последний вечер, когда я появился дома и толкнул дверь в столовую, чтобы поприветствовать компанию, один из них, наиболее горячий, громкий и забиячливый, крикнул, подталкивая к переносице сползающие очки:

– Вот сейчас мы услышим что надо! У нас идет жуткий спор!

– Жуткий?

– Папа! Разговор серьезный. Или соответствуй, или...

– Я понял. О чем же разговор?

– О любви, представьте себе.

– Ой!

– Да ну!.. Мы для него еще дети, от него не дождешься понимания, – дочь махнула на меня рукой.

– А почему вы решили спросить меня? Мне кажется, в этом деле нет ни знатоков, ни специалистов, а... А каждый случай – другой! Не бывает любви по стандарту, думать иначе и обидно и глупо. Вот, по-моему, и все, что можно сказать...

– Нет, не все. Сейчас мы вам объясним.

– Можно, я? – крикнул горячий парень, опять поправляя свои очки.

– Лучше Леня!

Лепя считался умницей и был кудрявым толстяком с розовым теплом на мягких щеках и обильным, но притаенным светом в крупных глазах, в детстве просто улыбчивых, а сейчас уже ироничных. Он жил в нашем подъезде и на такие вот дружеские посиделки поднимался по первому телефонному звонку.

– Вы не возражайте, пожалуйста, – попросил он, – и тогда я сразу подведу вас к главной точке нашего спора. Любовь не дана человеку кем-то или чем-то, например богом или судьбой, раз и навсегда и поэтому не существует в каком-то постоянном качестве. Было, когда из-за женщины стрелялись, убивали за одно неучтивое слово по адресу любимой. Сейчас это смешно. Из жизни изгнан театр, но цена и роль любви одновременно упали. И падают. Кое-кто из нас говорит, виновато равноправие между женщинами и мужчинами. Некого защищать! Кое-кто утверждает, что любовь с ее заоблачных высот уронила война... Куда ей, бедной, падать, коль роняют? На грязную землю, в село, где на всех уцелевших баб один мужик-инвалид. Было, было! Нам не хочется задевать ваших святых воспоминаний, связанных с войной, но давайте считаться с реальностями, а не вымыслами, от которых за километры тянет фальшью. Была ли на войне высокая любовь?

– Спросим проще, – прорвался забияка, так и не справившись с очками на носу и сдернув их. – Была ли на войне любовь, потому что она всегда или высокая, или никакая... Или есть, или нет!

– А как вы к этому относитесь, Леня?

– Здраво. О воине сказал я. Это исторический факт. И за годы, в которые родились мы, грешные, любовь еще не воспарила в небеса, на свое место. А может быть, никогда больше и не воспарит! Подниматься тяжелее, чем падать. Ну, открывайте огонь! Подставляю грудь. Пли!

Я молчал.

– Слушаем человека, прошедшего войну! – с надеждой подбодрила меня подружка дочери, разминая в худой ладони «конский хвост» жидких волос.

Я молчал.

– Конечно, – помявшись на стуле, прибавил Леня, – мы готовы услышать общие слова, но можем и сами сказать их, сколько хотите, любых, всяких. Не они нам нужны.

– А что?

– Случай.

– Вот именно – случай, как вы раньше заметили.

– Из тех военных дней.

– Он скажет сам за себя.

– Хоть один!

Я молчал. Горько было сознаться, что сначала требовалось вспомнить что-то, а не вспоминалось как назло, хоть я и не сомневался, что такой случай был. Я твердо верил, нет, знал, что рядом со смертью люди любили чище и бескорыстней. Все мелочи отлетали от подлинных чувств. А не вспоминалось ничего! Гости дочери так и ушли, не дождавшись моего рассказа.

...Уснуть я не мог. Вспомнился капитан, который писал жене каждый день, то есть иногда это было уже и за полночь. Даже если на сон выкраивалось не больше получаса в сутки, он не ложился, не черкнув домой хоть строки.

– Она волнуется, – говорил он, – я, брат, не могу, когда она волнуется.

И сначала в части посмеивались над ним, а после над теми, кто не писал домой. Этот капитан, на заставляя, всех вокруг заставил писать родным и любимым чаще...

Была совсем юная женщина, на семейную жизнь которой война до своего первого выстрела откроила одну неделю. Пятнадцатого июня эта пара справила свадьбу, двадцать второго началась война, и назавтра муж в товарном вагоне уже ехал к не очень далекой границе. Через день или два молодая жена пешком пошла за ним. Шла туда, где было хуже, – по рассказам беженцев, по всем дорогам кативших навстречу свои визгливые тачки.

Она не сомневалась, что муж спешил туда, где хуже всего, где пожары и дымы уже обволокли землю.

Верьте не верьте, но в полусожженной деревне за Днепром безрассудная путешественница встретила своего мужа. Здесь стоял наш артиллерийский дивизион, отведенный для срочного переформирования, мой дивизион, в котором был и я, начавший войну наводчиком орудия. Командир дивизиона, при котором встретились молодые, распорядился, чтобы женщины не было в деревне через час. Чтобы исчезла. Он был хорошим и храбрым командиром дивизиона, но тем более не понимал, как это разрешить, чтобы женщина, да что там – девчонка! – отыскала на войне своего мужа, рядового бойца, и осталась с ним. Непорядок!

– Хорошо, – сказала она.

– Пойдем, я провожу тебя, – сказал муж, – сама понимаешь.

– Понимаю, – сказала она и пошла к комиссару полка.

– Почти семьсот километров пешком? – спросил комиссар. – Ох ты!

– Я не считала. Может, и больше.

– Ты подумай! – удивился комиссар и восхищенно уставился на нее. – Всем бы нашим женам такими быть.

– С ума сошел! – не выдержал командир полка и даже рассмеялся. – Она ненормальная! Не обижайтесь, барышня.

А комиссар, пока стоял наш полк в этой деревне, разрешил гостье с мужем жить в хате, которую они сияли у доброй хозяйки за спасибо.

С утра до ночи мы искали свободную минуту и бегали по траве и пыли мимо хаты, чтобы увидеть ясноглазую, беленькую, с золотисто-шелковыми, какими-то младенческими прядками хрупкую жену нашего однополчанина, улыбнуться ей.

Он пал в бою с фашистскими танками раньше, чем она вернулась домой, но спустя свой срок у нее родилась дочь, а сейчас уже есть и внуки. До сих пор многие из нашей части переписываются благодаря этой «ненормальной» и пишут ей самой...

За окнами вместо черноты, проколотой иглистыми фонарями, висела уже рыхлая серость. А когда в облаке напротив нашего высокого этажа зардела заря, я откопал сигареты под подушкой и задымил от досады. И удивился, как мог я не рассказать о своем друге, фотокорреспонденте фронтовой газеты, который на переднем крае в каждой пленке оставлял два-три неснятых кадра, а в Краснодаре бегал на окраину города, к девушке, с которой познакомился в день его освобождения, снова заряжал почти использованные кассеты и дощелкивал их, нацеливая объектив на нее, эту девушку, которую, как счастливо и порой тоскливо признавался нам, любил все больше.

Он и так слыл не робким, а эта любовь делала его бесстрашным, порой, казалось, до сумасбродства, и он взбирался по самым рискованным тропам на одетые вихрями огня высоты «Голубой линии», ходил в десанты через реки и лиманы, а когда его пытались образумить, отвечал одинаково:

– Со мной не может ничего случиться! У меня на каждой пленке остается два-три кадра, которые я должен доснять в Краснодаре. Это мой талисман.

Увы, война не считалась с талисманами. Он был ранен и утонул в плавнях, так и не сделав самых последних снимков и, как выяснилось, ничего не сказав о своей любви этой девушке, в домике которой, на бечевках под потолком, висели проявленные фотопленки с ее пугливыми улыбками по соседству с неподдельными сценами и героями завершающего этапа Кавказской битвы – их хватило на музей.

Едва я беззвучно сказал себе: «Кавказской», как дверь словно распахнулась... Я даже повернулся к ней. Она была захлопнута, и показалось, сейчас стукнут в нее тихонько, стеснительно, потом громче, нетерпеливей, и едва я приподнимусь на койке, вывернув голову из-под простыни, и скажу: «Входите! Открыто!», как она распахнется настежь и в комнату войдет коренастый и капельку неуклюжий от этого, с тяжеловатым лицом и крохотными глазами, тридцатилетний командир танкового полка майор Егоршин.

Я только что приехал из его полка, с Терека, где провел неделю, полную железного лязга, – его полк насмерть сражался с наступавшими фашистскими тапками. Через месяц прозвучало название – Сталинград, через два все переменилось, но еще никто из нас не знал, что все переменится, и за холмиками у горных дорог, в ямах, вырытых саперными лопатками на кавказских склонах, залегали истребители танков, вооруженные гранатами или бутылками с горючей смесью, а то и длинными противотанковыми ружьями, на быстрые, наспех оборудованные позиции выкатывались легкие и юркие сорокапятки – противотанковые орудия, а если их не хватало, то опускала свои долгие жерла и зенитная артиллерия, и выкатывались на прямую наводку тяжелые гаубицы, безропотно и с громом палившие по цели впрямую, а когда и этого не хватало, под Гудермесом и Моздоком, например, на рельсах загрохотали старые бронепоезда, ожили, чтобы еще раз ударить по врагу, массивные герои гражданской, до сих пор стоявшие на запасных путях.

Это было осенью сорок второго, когда колонны вражеских танков с десантами на броне рванулись вдоль Терека к Каспию, на запах грозненской и бакинской нефти, и спесивые генералы Гитлера, уверенные в безошибочности своих расчетов, обещали ему шестою сентября пройти через Грозный, а шестнадцатого – через Махачкалу. Но... сентябрь заканчивался, а враг все еще топтался далеко от заветных нефтяных вышек, хотя ему и удалось в двух или трех местах форсировать Терек. Единственное, что делал он успешно и не переставая, так это украшал берега бурной реки обожженными корпусами своих танков, ставших неподвижными. Десятки, а потом и сотни их с крестами на боках стали в том году непременной деталью осеннего пейзажа на Кавказе. Их секли косые дожди, хлестала снежная крупа...

Где только могли, фашистские генералы снимали танки и кидали на кавказские дороги, считая, что вот-вот прорвутся, пройдут. Еще удар, еще... Но в самые критические минуты с ними грудь в грудь сталкивались наши танкисты, в том числе и полк Михаила Егоршина. Расставаясь с ним после недели почти непрерывных ночных перебросок, я сказал, что, если судьба вдруг закинет его в Грозный – мало ли чего не бывает на войне! – пусть хоть на несколько минут заходит в редакцию, куда меня давным-давно уже перевели из артиллерийского дивизиона. Больше из гостеприимства пригласил, даже не подозревал, что это может случиться на самом деле...

Той осенью наша редакция размещалась в многоэтажной и гулкой от пустынности гостинице «Грознефть». В ее каких-то забытых коридорах было тоскливо и то вылизано напоказ, свыше всех санитарных норм, когда редакционные машинистки отрывались от срочных, неубывающих дел, распрямляли спины и устраивали аврал по выметанию пыли, грязи и бумажек из углов, а то так мусорно, как будто все эти щепки от дров, которыми топили «буржуйки» в невиданно и неслыханно роскошных номерах, и бумажные комки и клочки с фирменной эмблемой редакции копились тут веками.

В послевоенные годы мне по роду профессии, сопряженной с ненасытным людским любопытством, довелось покружиться по земле и поночевать в самых разных гостиницах родной и дальних стран. Скромная «Грознефть» оказалась в моей жизни первой, да и не только в моей, а большинства молодых журналистов нашей газеты, до того знавших и помнивших разве лишь шумные палаты пионерских лагерей. И номера, вместившие в себя по одной кровати, одному шкафу, круглому столику с графином и телефоном, и по два, а то и три стула, правда, с таким трудом, что все предметы задевали друг за друга и мешали друг другу, без всяких скидок казались нам образцом роскоши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю