Текст книги "Чужая мать"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Снова набрал дом. Без ответа. Где же Таня? Где-то. В кино, в театре, у подруги, мало ли где? Жизнь не остановилась для всех, как для него.
Поздним вечером, после смены, он замер перед домом и смотрел на окна той квартиры, что недавно была его. Темно. Может, Таня устала и уже спит? Может, не вернулась еще откуда-то? А Мишук?
Впервые не захотелось ехать в «кибитку». Чувство сиротливости, неосознанной до сих пор, начало давить, вызывая злость. «На Сиреневую поеду, – решил он горько, потому что иронизировал над собой, и нечем было утешиться. – К маме с папой...»
А на скамейке у дома вдруг увидел деда и Мишука, и всю недавнюю оцепенелость будто рукой смахнуло. Сначала Костя увидел их издали и даже остановился, чтобы посмотреть на них, продлить эту радость. Дед был одет во что-то очень теплое, не по весне, мать постаралась, закутала ему шею в свой шерстяной платок, а Мишук прижимался щекой к его локтю. Нет ничего дороже, наверно, того, когда к тебе так прижимается человечек...
Костя подошел и сказал:
– Здравствуйте, бояре! Что делаем?
– Сидим молчим, – ответил отец.
Многие тысячи слов придумали люди, чтобы дружить, работать, ранить, враждовать, объясняться в любви и ненависти, а, похоже, таким вот, подлинно дорогим минутам никакие не нужны слова.
– Сядем рядком – посидим молчком, – предложил дед и подвинулся, давая Косте место рядом с сыном.
Костя сел на тесную скамейку между ними и, раскинув руки, обнял обоих и стиснул. И долго они сидели так, старший, средний и младший, ощущая близость друг друга, пока Костя не спросил:
– Может, посвятите меня, о чем молчите?
– Зина решила, что наш Мишук принес в школу свинчатку, – сказал отец. – Ей заявили, а она поверила.
– Она была у меня, я знаю.
– Не было у меня свинчатки, – прошептал Мишук тихо, теперь прижимаясь к локтю отца.
– А в школе разобрались? Малышу поверили?
– Директор не поверил. Ему сказали, а он вызвал меня из дома, по телефону, велел: «Ко мне, побыстрей» – и того мальчика велел к себе привести, показал на меня и спросил: «Этот грозился тебя убить?», а он засмеялся и ответил: «Совсем не этот!» Забава!
– Не одни мы, значит, ушастики! – ввернул отец.
– И что?
– И все. Извинился передо мной, сам директор. Он нас уважает, хоть еще и не взрослых.
– А чего же ты молчал, когда тебя спрашивали про свинчатку? – рассердился Костя. – А?
– А чем я мог доказать, что не приносил? Показать на другого, кто обещал принести свинчатку в школу?
– Обещал? – возмутился дедушка.
– Но ведь не принес! – вскрикнул Мишук. – И теперь уж не принесет. Чего ж я буду на него показывать?
– По-моему, он прав? – обратился Костя к отцу.
– У нас другая проблема. Дома Зина глаза от горя таращит, а он не хочет туда идти. Вот мы тебя и ждали тут, на улице.
Мишук вытянул голову:
– Все равно я не пойду. Я не буду с ней разговаривать, даже если папа велит!
Костя задумался.
– Понимаешь, Мишук. Тетя Зина у нас... несчастная...
– Не понимаю! – перебил Мишук и хотел слезть со скамейки, но Костя задержал его, положив руку на коленку сына.
– Она ведь хотела как лучше. Она любит тебя.
– Хотела! Много хотела, мало думала. Ей помощники нужны.
– Она твой родственник, кто же ей поможет, если не ты?
– Я сказал, не помирюсь!
– Как-то не по-мужски, – насупился Костя. – А ведь ты мужчина.
Потянулось молчание.
– Я вас приглашаю на чай, – позвал дед.
– Заночуем у деда, – сказал Костя. – Утро вечера мудренее.
А утром, беспокойно выбежав в кухню на странную смесь долетевшего до них смеха и плача, они остолбенели от того, что увидели. Мать качалась на табуретке у стола и смеялась, взмахивая руками, обсыпанными густыми веснушками, а Зина стояла на коленях перед Мишуком, рыдая в голос. Мишук же силился поднять ее и вопил:
– Она хорошая-я-а!
14И на этот раз Михаилу Авдеевичу ни о чем не удалось поговорить с Костей. Он, как всегда, спал с Мишуком, а Костя на раскладушке в своей старой комнатке. Зина как заперлась, пока мужчины совещались на вечерней скамейке, так и не открывалась до утра. Наверно, ждала, когда Мишук встанет, и перехватила утречком. Она, видно, не спала...
Если он и научил своих чему хорошему, то этому вот – ни замкнутости, ни скрытности с мучающим делом в душе. Самое больное решать без всяких оттяжек. Как больной зуб вырвать. Всех научил, а у самого не получалось.
Костя оделся побыстрей, бурно радуясь примирению Зины с Мишуком, и ушел. Удрал. Так подумалось Михаилу Авдеевичу, едва закрылась за Костей дверь. И старик совсем пригорюнился... От этого бесплодного горевания становилось все тяжелей. Куда Костя удрал так торопливо? На участок? Вот и он пойдет за ним. В сад. Там им не помешает никто. Будет Афон – его спровадить можно, попросить уйти на час, потому что надо с сыном побыть вдвоем. Понимаешь, Афон?
Но уже по дороге к участку, в надоедливо качающемся автобусе, Михаил Авдеевич признался себе, что не из-за внешних причин оттягивался этот разговор. Он не получался внутри, как всю жизнь говорил старый горновой, под ребрами, и до сих пор неизвестно было, о чем просить сына в весеннем саду, чего требовать, чего ему желать.
Приказать? Это-то было легче легкого. Наверно, оттого и приказывали так много вокруг, что это самый легкий путь, а давно известно, что самый легкий еще не самый верный. «А какой верный?» – спрашивал себя Михаил Авдеевич и, в буквальном смысле слова положа руку на сердце, не мог ответить. Он не пророк, не ведун. Станешь так вещать, только накаркаешь. Ну, сын выполнит твою последнюю волю и останется на земле несчастным. Этого ты хочешь?
А еще была Таня. Знала ли она о вокзальной подруге Кости? Спросить его самого сначала. Раз. Лучше, если б не знала.
А еще была эта Юля, маленькая буфетчица с добрыми глазами, которую он выгнал. Рассказать ему об этом. Два. Похоже, она поняла в Косте такое, чего ты, Бадейкин, не понял. Спросить о ней, послушать. Три.
Выходило, что им нужно крепко подумать обо всем вместе. И все обмозговать, пока не поздно. «Ты же – отец», – сказал себе Михаил Авдеевич, и вдруг вынырнула из глубины лет деревенская бабка, потерянная на дорогах революции и войны, и напомнила: «Отец для детей, как бог для людей». И еще: «Не хвались отцом, а хвались сыном». Да, это поважнее. Сыну дальше жить и своих детей растить.
Еще был Мишук. Взрослые расходятся, а дети... Родил сына – живи для него. А ты жил?
Михаил Авдеевич додумывал это, шагая от автобусной остановки к участку. Он приблизился к кустам шиповника, посаженным по эту сторону садовой ограды. Колючие! Как буйно разрослись! В прогалине зеленого заслона он вдруг увидел Костю. Что это? На зеленой полянке под зацветающими яблонями сын прыгал, как дикарь. Михаил Авдеевич подшагнул ближе к прогалине, сквозь которую было видно прыгающего сына.
Костя рисовал. И прыгал с кистью в руке. Перед ним стояла тренога – не старая, а новая. Понятно? «Ах, – невольно подумал Михаил Авдеевич, – на заводе бы ты так плясал!» Обида зажгла его, и захотелось сейчас же подойти к сыну и в глаза это сказать...
Сын макал кисточку то в краску, то в воду. Раз остановился и прикусил кисть зубами.
«Так и стой! Сейчас я тебе дам!» – еще сердился Михаил Авдеевич, но не сдвинулся с места, сунул в рот свой белый ус, забывший о сладком табачном дыме, и погрыз, чтобы успокоиться.
Он склонил голову и вдоль колючего заслона побрел назад. У соседней калитки приостановился. И свернул в нее. Афона не было. Зато была у домушки пустая скамейка, на которую можно присесть, отдохнуть, подержаться за сердце.
Он не помнил, сколько просидел, час или даже больше. Два раза вставал, подходил к зеленой разгородке и снова глядел на сына сквозь резвую повилику, которая обмотала штакетник.
А Костя все хватал свои тюбики с красками, как голодный хватает хлеб. Перекидывал их, выбирал, разводил и смешивал иногда минут пять только для того, чтобы мазнуть по картонке один раз... А накурил-то! Напихал окурков в ложбинку своего ящика, приспособленную для красок. Между всеми тюбиками – окурки...
Второй раз старик подошел, когда Костя мыл и вытирал кисть. «Правильно, – подумалось, – инструмент надо держать в порядке». Из зелени выплыло худосочное лицо другого старика с огненным румянцем на впалых щеках. Что ж, выходит, эта «бабушка» победила? А может, до сих пор гнетет и губит сына?
А что он рисовал? Отсюда можно было рассмотреть. Там, на листе, зеленели три березки, стоящие в углу участка, пожалели, не свалили, так они и росли, зеленея и этой весной. Их воздушные метелки были еще бледные, а поэтому ярко посверкивали на солнце. Все это, простое, он и увидел. А будто увидел чудо, сохранившееся, как клад, под слоем зимней тишины... И защемило, так защемило в сердце! Отчего? Оттого...
Из открытого окошка «кибитки» донесся трескучий звон будильника. На работу! Ну, хоть это не забывается!
И Михаил Авдеевич вернулся на скамейку. А потом поплелся к автобусной остановке и поехал домой. Всю дорогу думалось о Тане с совершенно невозможной, неодолимой грустью...
В эти дни Таня тоже жила с мыслями о Бадейкиных. Кто они такие, по какому праву судьба кинула ее в эту семью, уготовив ей такое внезапное несчастье? Надо было напрочь отвязаться. От этой семьи? А что? Сын останется с ней, Мишук ей не изменит, и Костя будет ездить к нему. На свиданья.
Словно бы насильно, мысли скатывались к Косте, с которым когда-то ей мерещилось другое...
Вот они сидели в студенческой компании, Костя – со своей затасканной гитарой, которая сейчас висела на кухонной стене.
На улице дождь, дождь
С ветром поливает... —
пел он.
Костя любил петь и радовался, когда она пела с ним. Один он мог и сфальшивить, и сказать, прижав ладонь к груди: «Я нечаянно!»
Подло было, что она постепенно привыкла считать себя духовно выше, даровитей. И – плюс ко всему – умней. Это уж без всяких сомнений! А так ли на самом деле? Его упорное молчание, заполнившее с некоторых пор всю их жизнь, еще ничего не значило. Какая-то бессонная работа одиноко шла в Косте с самого детства. Был мир, в который жена, самый близкий человек, не проникала, не просто не проникала, а вызывающе отгородилась от него. От невеселых мыслей можно было спрятаться только в работе.
Она стала приходить на завод пораньше, потому что угнетало одиночество. Так или иначе, а сегодня за полчаса до начала работы она уже была в коридоре заводоуправления.
Открыв дверь проектного отдела, Таня обрадовалась запаху дымка, невесть как проникшему сюда, где висело строгое, выведенное аршинными буквами предупреждение: «У нас не курят». Под объявлением на стену наклеили фотографию лошади, замертво валявшейся с сигаретой в зубах, – весьма назидательный коллаж, не доходящий, впрочем, до цели. Запах сигареты обрадовал, как признак человеческого присутствия. Не хотелось быть одной.
Выпрямившись, из-за крайнего кульмана показалась уборщица тетя Вера, знаменитая тем, что у нее было трое детей и все ходили, по примеру самой матери, в очках. Дети модничали, а в городских аптеках с оправами случались перебои, и тетя Вера заказывала всем сослуживцам и гостим, кому только можно было, очки. Ей привозили и присылали их из разных городов, в том числе и зарубежных, то квадратные, то узкие, то круглые и большие, как лупа в полнолуние. По семье тети Веры можно было вполне представить себе, что носит сейчас близорукое население планеты.
Таня поздоровалась и, разворачивая чертеж, постаралась ровней дышать. Выработалась практика – на работе держать себя, как держал бы шофер в машине, когда, что бы ни случилось, надо ехать дальше, не выпуская руля из рук...
Все занимавшее ее недавно отлетело, как постороннее, и тут тетя Вера остановилась рядом с таким видом, точно заговорить хотела. И Таня повернулась к ней.
– Я слушаю.
– Ой, сначала маленькое вступление... Я ведь уборщица, а не дипломат какой. Хорошо, что еще нет никого... Вы заметили, что теперь лучше обходишься без людей, некоммуникабельность какая-то, честно говоря. А раньше в нашем городе все здоровались друг с другом. Почти все! Я, например, помню это. Будто бы все знакомые. А где знакомство, там и душа. Город вырос. На большой город души уже не хватает, поделилась на дворы, попряталась в домах – огромные-то какие, что ни дом, то и город. Души не видно. А по улицам сплетни ползают и даже в автобусах катаются...
– Тетя Вера, вы о чем? – встревожилась Таня: не дай бог – о Лобачеве, которого тут большинство называло Валерой, а впрочем, чего бояться-то?
Просто она не любила сплетен. Противно. Она слышала о занятности уборщицы тети Веры, о начитанности, об умении поговорить, но сама не сталкивалась с ней вот так, даже в разговорах, и насторожилась.
– Я вам, Танечка, о душевной женщине хочу рассказать, – продолжала тетя Вера, – однокласснице моей, Людочке. Это вступление я к тому, что душа иногда рядышком, просто в обнимку со сплетнями живет, диалектически, негде ей больше. Тесно в городах, а может, всюду, вообще – в жизни...
– Ну?
– Людочка – вполне человек. Ой, я ее еще такой тоненькой помню, а сейчас она пирожками торгует на вокзальном перроне, и... на нее невозможно стало смотреть. Гора! В сильные дожди она передвигается по перрону поближе к зданию вместе со своим ларьком. Держит изнутри и передвигается как в футляре, ага! Ну, это неважно... На душе это не отразилось. Приходит ко мне Людочка и рассказывает...
– Про вокзальную буфетчицу, которую зовут Юля, – оборвала Таня, напрягаясь.
Тетя Вера закивала, подтверждая, спросила:
– А что вы еще про нее знаете? Я вижу, вам сказали уже. Что?
– Ни-че-го. И знать не хочу, – отвечала Таня улыбаясь.
– Напрасно. Эта Юля – дрянь, страшнейшая. Мне Людочка сказала, а я вам решаюсь передать. Фигурка, глаза, все это есть, но – рвачиха! Обдерет как липку. А Костя... Простите, я по-старому... Константин Михайлович, он же хуже киселя с молоком.
– Зачем вы все это мне рассказываете?
– Она сама его к себе затащила! Людочка не соврет. Помогите мужу. Чему вы все улыбаетесь, Татьяна Антоновна?
– Вашей странной заботе.
– Не о вас. У вас сын! Вы – мать.
– Пусть Костю обдирают. Я достаточно зарабатываю сама.
Тетя Вера помолчала.
– Может быть... Когда мой оставил меня, я, конечно, и о деньгах плакала. У меня ртов больше, Татьяна Антоновна. Но все разно деньги отца не заменяют. Деньги – не отец. Отца потерять... А тем более вашего Костю... Он же такой хороший человек. Картины рисует! Одно это... Одно это все может заменить.
– Откуда вы знаете, что Костя рисует?
Он не говорит ни с кем об этом!
Таня сказала и тут же подумала: «А Юля?»
– Да я же предупредила вас, – отвечала ей тетя Вера, – что у нас весь город друг друга знал! Я в Доме пионеров... он тогда поменьше был и не Дворцом, а Домом назывался, балетную группу обшивала, пачки шила и другие костюмы по программе, а Костя в кружок рисования ходил, которым руководил старик, такой худой, как праведник...
– «Бабушка» Сережа.
– Ну вот, сами знаете... Я и вам от добра, Таня, как женщина постарше... Заметила, что вы рано приходите, и сама пораньше пришла сегодня, чтобы с вами... А больше ни с кем, ни звука... Не волнуйтесь по этому поводу... Очень вы по душе мне, даже не знаю почему. Просто так... Молодая, красивая, способная... Хочется, чтобы у вас все было хорошо, чтобы вы... вообще доказали, что и у современной молодежи вполне бывает прочная семейная жизнь...
– Спасибо вам, тетя Вера, но я старомодней, чем кажется. Давно сказано, что разбитого кувшина не склеить наново. Это мой принцип.
Тетя Вера будто не слышала ее, улыбалась.
– И что им, мужикам, надо, не пойму! Наука утверждает: мужчина полигамен, и это, мол, его предопределенная функция, биологическое задание, с которым он всю жизнь борется, раз успешно, раз нет...
– Наука? – рассмеялась Таня. – Она будет так утверждать, пока мы окончательно не вытесним из нее мужиков!
– Вы за словом не полезете в карман, как и за деньгами. И разговаривать с вами интересно и весело. Вот только... Не вытесним мы их... Или так: вытесним или не вытесним, а мужики не переведутся.
– Ах, тетя Вера, ну их! Мне сейчас – самое важное: огнеупорная кладка.
– Нет, Таня. Есть вещи поважнее кладки.
Тане захотелось, чтобы ее оставили одну, и тетя Вера, словно бы увидев это в ее взгляде, сказала:
– У меня все.
Вытащила из кармана халата большие квадратные очки, сигарету и ушла, не оглядываясь.
Наклонившись над кульманом и еще не разбирая чертежа, Таня быстренько повторила все, в чем тетя Вера преподала ей неожиданный урок, и рассмеялась. Впервые в жизни она смеялась до слез, самых непритворных и долгих. Может быть, и ей выйти с сигаретой на лестницу, куда из разных комнат весь день выбегали покурить заводоуправлении, чаще всего женщины? Нет, там тут же образуются компании на минуту, судачат обо всем – от политики до гастрономических новостей, а ей никого не хотелось видеть. И слышать. Она даже потрясла хвостом волнистых волос, распустившихся веером.
Не будет она встречаться с Костиной избранницей, говорить с ней – о чем? И это правда, что сама сможет вырастить сына.
Странная радость вспыхнула внутри от внезапного чувства свободы. Свобода всегда радостна, потому что нет ничего дороже, а странность заключалась в том, что простор открылся вдруг среди жизни, казалось уже загруженной заботами и хлопотами до отказа. Среди жизни, как среди леса, заросшего деревьями впритирку. Да, надо рубить, недаром именно так от века и говорят. Рубить? Что? Семейные узы, ставшие цепями... А на другом конце – еще одна жизнь, о которой с ней сейчас говорили, а она почему-то мало думала до сих пор. Не чужая жизнь. Какая же чужая, когда она еще дороже своей? Жизнь ни в чем не виноватого маленького существа, выношенного тобой.
Когда Мишук заболевал, они с Костей сидели по очереди у его кровати. А иногда и вместе, если было время. Таня рассказывала сыну сказки, а Костя тут же иллюстрировал их цветными карандашами, и рисунки получались такими забавными, что как-то она ему сказала:
– Слушай, тебе надо бы детские книжки делать!
– В нашем городе издательства нет, – засмеялся он, и она засмеялась, потому что все говорилось в шутку.
Они много смеялись в первые годы жизни. Легкие годы...
Наверно, Мишук до сих пор где-нибудь, в одном из ящиков своего стола, хранит эти рисунки. Они были очень детскими, эти рисунки. Вообще в нем долго сохранялось детское, в Косте, мальчишеское. Автомобиля они так и не купили, а в первые годы он возил жену на работу, оседлав свой школьный велосипед. Она садилась на раму, клонилась вбок и отгибала длинную шею, чтобы не загораживать ему обзора. Когда приезжали, шея немножко болела, но опять было весело. Правда, почему он так быстро постарел, Костя? Как-то неожиданно подошла гроза, без грома и молнии.
Фу, чепуха какая! Вспоминая, Таня склонила голову к плечу, оттянула шею и так шла по улице, пока не заболело...
В свой перерыв она шагала на почту, чтобы дать телеграмму Лобачеву, в Москву. Почта была рядом, в ста метрах от проходной. Но сколько промелькнуло за эти сто метров!
Какая же эта Юля, о которой душевная Людочка сказала «дрянь»? Чем соблазнился Костя? Конкретного образа не возникало, но одно ощущение отчетливо отстоялось с бескомпромиссной силой. Эта Юля была ласковей тебя, Таня, а возможно, и поумнее. Кто назвал Костю мертвым? Она? Ты. А картины, понравившиеся тебе, может написать мертвый? Нет. Ладно, мертвый – в этом еще есть боль. Ты однажды назвала его примитивным, а он смолчал.
С детских пор Таня умела судить себя, ее даже называли рассудочной натурой. Что ж ты, натура?
Она обвиняла себя в том, что не вынесла груза, которым всех незримо наделяет счастье. Говоря поскромней, ответственности за человека, с которым свела ее судьба.
И они разойдутся, потому что даже ради Мишука она не может смять себя и простить мужа. Сколько ни кружила возле этого, а приходила к одному.
На почте Таня размашисто заполнила телеграфный бланк. «Приезжай и забери нас с Мишуком». Однако посмотрела на телеграфистку, скучавшую за пустым окошком, свернула бланк вчетверо, сунула в карман и вышла. Телеграмму она даст не сейчас, а завтра!
Во-первых, забыла дома визитку с адресом, которую не раз брала и вертела в руках. Эта визитка принадлежала человеку, который как-никак просидел ночь под ее окном, на бульварной ограде. Думала, едва напишет свой решительный текст, сразу и вспомнит адрес, как при вспышке магния в голове. С ней бывало такое. Не вспомнила. Во-вторых, надо было, наверно, подумать еще прежде, чем отказываться. Человек серьезно предлагал, а не как-нибудь... Он серьезно, а она? Если взять и согласиться? Вот так, с маху... Интересный человек, поэтому и подумать... Ах, подумать, порассуждать!.. Не то, не то! Не уговаривай себя... День показался каким-то ужасно нескладным, вывалившимся из рук. Хоть откладывай такой день в сторону, как чертежный лист, на котором все пошло враскосяк.
Только она подумала об этом, как увидела Костю. Он с кем-то стоял во дворе и разговаривал, когда она подошла. И сразу оглянулся, как будто его в спину толкнули.
Она сделала вид, что идет мимо, к кауперам.
Опять нескладица какая-то, но уже прошла, не останавливаться же! Стала подниматься по железной лесенке, зигзагами петлявшей туда-сюда, и, покосившись вниз, увидела, что Костя стоит один и окидывает взглядом все железные лесенки вокруг. Лесенок было – без числа, и взгляд его безнадежно запутался среди них.
Перейдя по площадке с одной лесенки на другую, она начала спускаться и заметила, как Костя спрыгнул с довольно большой высоты, метров с двух, и занырнул под ту самую, по которой она и шла. Ей сделалось весело, и она остановилась и присела на ступеньку там, где он спрятался, и стала ждать, когда он заговорит. Но он всегда говорил мало. Или совсем не говорил.
В те месяцы, когда у нее не ладилось с домной, к которой не подъезжал вагон с рудой, она злилась и запиралась в комнате, чтобы почеркать и пересмотреть варианты. «Не приставайте!» И Мишук еще стучался иногда, а Костя... Он отправлялся в магазин и приносил охапку вкусных вещей и бутылку вина. Все ссыпал и ставил на кухонный стол и ждал. Богато ужинали.
– Рокфеллер!
– Я богаче, – улыбался он.
Таня заглянула под лестницу, ничего не увидела и сказала полусердито:
– Ты хотя бы дыши!
– Спасибо. – Он тяжело вздохнул.
– Как тебе живется в твоем саду, на участке? – неожиданно спросила она.
– Ничего.
– А что ты там ешь?
– Зина кормит.
– Слушай, долго у нас будет продолжаться это межеумочное состояние?
– По народной примете – долго.
– Какая еще примета? – разозлилась Таня. – При чем тут приметы?
– Мы с тобой ошибочно похоронили отца, значит, теперь ему полагается жить и жить.
– Я рада, но...
– Мы договорились, – перебил Костя, – подождать, пока отцу станет лучше. А ему еще неважно. Я вчера говорил с врачом. И прошу тебя!
– Это похоже на капкан... Что ты молчишь?
– Не знаю. Наверно, ты права, но я не знаю, что делать. Можешь меня казнить, не знаю...
Тяжелые каблуки ее застучали по железным ступенькам. Мило поговорили.