Текст книги "Чужая мать"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Может быть, Коська и показывал ему это, а он забыл? Что запомнишь, когда не обращал внимания? А сейчас обратил? Из-за своей болезни?
Непонятно.
Что-то все время корябало в глубине души, сердило. Плохо скрывая раздражение, но зато легче пряча за ним от Тани непреходящую боль, подбиравшуюся по ребрам, как по ступенькам, к горлу, он кивнул на две цветных картонки на полу – Таня поставила их к дальней стене, чтобы ему было видней с кровати:
– Ты что же, Татьяна, впервые увидела? Узрела, как говорит Мишук.
– Не хотела смотреть. И не смотрела! – честно призналась Таня с краешка кресла. – А теперь посмотрела.
Она залилась краснотой, какой, кажется, за все десять лет не заливалась и, наверно, из-за ее золотистых волос сейчас показавшейся особенно яркой.
– Не хотела смотреть? – повторил он за ней. – А почему же?
– Блажью считала! Просто – блажью! У человека – такая достойная профессия, а он... чепухой занимается! Я смеялась над ним, папа.
– Ты смеялась, а я всерьез так считал.
Из кухни позвали обедать: утка, но он ответил – подождите. И мать не стала дергать: ладно, ладно...
– Я думал, что ты жестче, – сказал он Тане. – Ко всем. И к себе.
– Почему?
– Поумнее.
Она улыбнулась, склонив голову к плечу, которое приподнялось.
– Разве умные бывают жесткими? Зачем им это?
Он подумал о том, что Таня уводит в сторону разговор от Кости, от картин, перепрыгивает на какие-то общие вещи.
– Конечно, жестче обычно дураки, – согласился он, – если им власть дана. Глупый без власти ничего не может, а только дай ему власть! На работе, в семье ли...
– Вот я такая, – сказала Таня. – Я виновата. Как-то я говорила с Костей о творческом отношении к жизни... О том, что это самое важное в человеке, самое дорогое – чем бы он ни занимался. И смеялась над ним, совершенно забыв, что в каждый свободный час он старался вырваться за город со своим этюдником. А на антресолях лежали эти картины, которые я сейчас впервые увидела. Я преступница...
Никуда она не убегала от начатого. Михаил Авдеевич совсем нахмурился, не слыша боли, как будто бы та исчезла.
– Ну, я ведь тоже гордился, когда Костя поехал в металлургический и на завод вернулся не кем-то, а инженером! Мой сын – металлург. Я и слышать о другом не хотел. А было кого слушать.
– Кого?
– Жил у нас такой старик художник. В Доме пионеров возился с ребятами. Так возился, что ребята его бабушкой звали. «Бабушка» Сережа. Неужели Костя не рассказывал?
– Нет.
– Боялся.
– Боялся, наверно. Я бы и над ним посмеялась.
– Над «бабушкой»?
Таня промолчала.
– Горячий был старик. С лица худой, щеки впалые, а глаза горят. Костю называл художником, а меня – преступником. Как ты – себя. Значит, я тоже виноват? Раньше. И поэтому, выходит, больше.
– Я не знаю, папа. Стыдно. Какое право я имела смеяться?
– Даже если это верно, Таня, то это неверно. Это не самое главное, Таня.
– Что?
– Смотреть назад. Надо вперед глядеть. Знаешь, когда легче всего каются грешники?
«Знаю, – мысленно отвечала Таня, – когда не надо исправлять ошибок, даже если их называют преступлениями. Грешники могут тогда не только каяться, но даже и красоваться своими покаяниями. Но что же делать мне, папа? Вы же ничего не знаете о какой-то буфетчице Юле... А я знаю. И никогда этого не прощу ему, не смогу. Меня не переделаешь. Вы мудрый, угадали. Смотрю только назад... Впереди ничего нет. Наша жизнь с Костей уже не срастется. Это не мешает мне каяться, но главного, папа, я не могу вам сказать и не скажу».
И Таня молчала, а он спрашивал ее бессловесно:
«Знаешь ли ты про девушку, которую зовут Юля? Не знаешь! А она есть, подлая... Зачем же она приходила? Может, Костя вправду хочет бросить и семью, и завод? А я этого не позволю, потому что знаю, что он тебя любит. Не позволю. Ради него, ради тебя. Ради Мишука!»
– Эй, там! – долетел голос внука. – Скоро вы?
– Идем, – ответила Таня не вставая.
– Ты хотела бы, чтобы Костя был художником?
– А вы, папа?
– По-другому тебя спрошу: ты хотела бы, чтобы твой муж был художником?
– Поздно. Ему поздно.
– Менять профессию? Для тебя Костя все сможет! Ты знаешь, как он тебя любит?
– Как?
– Ты не усмехайся. По-разному любят. Один держит птицу в клетке, потому что любит. Другой выпускает ее на волю, потому что любит. Оба любят.
– Я пришла...
– О Косте потолковать?
– О себе... Я не разгадала, не поддержала его таланта. По-моему, настоящего.
– В талантах я тоже не сильно, но кумекаю, – прошептал он щурясь. – И о них ведь по-разному толкуют...
– Правильно. Одни уверены – талант зубаст. Сам пробьется, не погибнет! Для других это больше похоже уже на оправдание. Сколько погибло в жизни талантов – никто не знает.
Таня давно уж ходила по комнате, а сейчас перестала и посмотрела на него, словно спрашивая, где это горновой встречался с талантами?
– Что ж, думаешь, у нас в роду талантов не было? – спросил он. – Были и изящные таланты.
– Какие? – не удержалась от улыбки Таня, и боль, очнувшаяся в нем, приутихла, будто лекарство дали. – Например?
– Музыканты, – ответил он. – На гармошках, конечно, но как играли!.. Одни играли, а другие не дотянулись. Ку-ку! Помнишь, маленький Мишук так говорил? Это его самое первое слово было. Откуда?
– А я его так звала. Он и откликался.
– А я и не знал! Каждая семья – свой мир, даже мелочи – свои. Великая вещь – семья. Одни, например, порицают вдовцов, которые новую семью заводят, а я приветствую. Старую любовь храни в памяти, но пока живой – живи. Это тебя не порочит. Нет, наоборот. Одиночествуют не вдовцы, а скупцы.
– Интересный вы, папа! Даже жаль, что редко говорили. Особенно в последнее время...
– Наговоримся еще, успеем. А сейчас пожалеем мать, пошли утку есть.
11Ранним утром Костя был уже на заводе. Кроме отчаянья и мучительных мыслей существовали еще ритмы жизни, которые держали его в своих руках. Будильник звенел, и на завод он не опаздывал, зная, что в любом состоянии будет делать свое дело. Не потому, что день дан человеку для труда и хлеб насущный нужен тебе и твоему ребенку, а потому, что сладок сон после работы. Иначе можно рехнуться.
Иногда он спрашивал себя: если ты каждый день занят работой для людей, какого рожна тебе нужно?
Однако еще были рассветы и вечера, когда он писал свои этюды и думал о Тане. Он не мог отказаться ни от них, ни от нее. «Чем жить без Тани и как жить?» – спрашивал он себя, и это росло, как тени при заходе солнца, пока не забывался за новым пейзажем. Если забывался. Писал, и вдруг снова останавливала мысль: зачем все это без Тани, например, эти куски разбитого стекла, брошенного вместо речки в овражную траву? Никого не спрашивал и никто не мог ответить, как будто он один жил в мире, похожем на необитаемый остров, хотя он здоровался с другими людьми.
Костя сидел на своем месте в аппаратной, когда над его плечом наклонился молодой доменщик, рослый парень в спецовке, и сказал:
– Константин Михайлович! Похоже, из одной фурмы вода сочится. Гляньте в глазок.
Он вскочил как пружина. Авария?
В эту минуту автобус, в котором подъехал к заводу Михаил Авдеевич, распахнул свои двери, старый горновой оказался на тротуаре и вынул из кармашка часы, чтобы проверить, успевает ли он к выпуску чугуна. Уж если приезжать на завод, то поглядеть на выпуск.
Давно не был он на заводской территории, и что его больше всего поразило здесь, так это цветы. Они краснели у бесчисленных переходов через железнодорожные пути, словно бы для того, чтобы предупреждать о них пешеходов. Взамен светофоров.
Приближаясь к цеху, Михаил Авдеевич заволновался: сейчас, сейчас он увидит огонь краснее этих цветов и чище весны. Он уже взялся рукой за перила железной лестницы. Сверху, грохоча ступеньками, сбегал рослый парень в спецовке.
– Начинают?
– Закончили!
Михаил Авдеевич с обидой подумал, как он мог опоздать, и крикнул вслед парню, пустившемуся по земле, убитой ботинками и сапогами до железности:
– Почему?
– Раньте срока выпустили! Авария!
Парень уже скрылся за поворотом, а старик стал подниматься туда, к беде. К Косте. Ступенек было слишком много, на полдороге он остановился, чтобы передохнуть, и подумал: серьезной аварии быть не должно, тогда бы выли пожарные сирены и от взрыва оглохла девушка, щелкавшая семечки на проходной. Но с печкой не шути, сейчас нет, а сейчас может быть и взрыв, и сирены завоют...
Он вошел в цех, обогнул низ печи, поогромней, чем у крепостной башни, и увидел застывших людей с лицами, налитыми жаркой тяжестью.
Белые отсветы от выпущенного чугуна погасли над литейным двором, но было еще душно, и мерно работали вентиляторы с большими, как у самолетов, лопастями, крутящимися на железных тумбах. При нем не было таких «самолетов», не улетающих никуда, а ныне они обсели литейный для удовольствия доменщиков. Обихаживали молодых...
Часть ребят из бригады чистила желоба. Некоторые узнали его:
– О, кто к нам!
– Гляди-ка!
– Ну, что тут, ребята? – спросил он дружески.
– Фурма.
– Вода?
– Она, черт бы ее побрал!
– А Коська где?
– На телефоне.
– Какой сейчас телефон! С кем он там болтает?
– С обером.
– Наш обер без себя не даст поменять фурмы. Прибежит – кинет глаз!
– Потому что за фурму – премия. Чем дольше, тем больше! Не хочет премии терять.
– Костя!
Михаил Авдеевич почувствовал одновременно, что хочется закричать, чтобы позвали мастера и приступили к делу, и что минул его век командовать. Он приник к «глазку», к маленькой кругляшке, за которой обычно метался большой огонь...
Печь не любит промедлений, потому что остановки не в характере огня. Фурма, из горловины которой раскаленный воздух врывается в печь, сама всовывалась носом в пламя, и шихта, оседая, обтирала ее. Ну, и нанесла рану, пробуравила одну из трубок с водой, грозя и второй, и третьей. Тут опасно пропустить миг. Можно ведь и остудить, «закозлить» живую печку. Вода! Чугун выпустили почти по графику, дотянули, это хорошо. «На чугуне» фурму не поменяешь... А теперь надо менять. Сразу!
Сзади послышались чьи-то бегущие шаги. Михаил Авдеевич оглянулся и увидел того самого парня, который испугал его на лестнице.
– Эй! Ты чего это так? Какая это тебе авария?
– Для смеха! – парень осклабился и снова скрылся – за железной дверцей.
А Михаил Авдеевич прижал руку к сердцу. Хорош смех! И туг же забыл о парне, потому что появились наконец Костя и обер, хозяин всех трех печек, огромных сооружений, трех «боевых» башен. Он и сам был огромен, не поскупились ни матушка, ни природа.
Обер отстранил рукой сутулого старика, прижался к «глазку» и скомандовал, чтобы пустили воду. Вероятно, перед «глазком», как пули, зачиркали капли, потому что он тотчас же распорядился громовым басом:
– Меняем!
А Костя где? Как растворился... Обер все взял в свои руки, будто мастера ни рядом не было, ни вообще на свете... Выбили клинья кувалдами, вставши в ряд, положили длинную пику с крюком на конце на шесть или семь плечей и начали расшатывать прохудившуюся фурму, выковыривая ее из стенки печи, как гнилой зуб из десны. На ручной тележке подвезли новую фурму. Крошечная по сравнению с домной, она ждала на полу и здесь казалась чудовищным механизмом, из которого во все стороны выпирали железные суставы...
Михаил Авдеевич, чтобы не быть никому помехой, сидел на металлическом ящике в углу площадки и слушал. По-прежнему раздавались скупые и точные распоряжения обер-мастера. А Костя, где же Костя-то? И Михаил Авдеевич увидел его: в ряду с пикой он стоял последним...
Бригада работала слаженно и молча. Все знали свое место и без просьб помогали друг другу. Время разделилось на мельчайшие дольки, и потеря одной из них, вырванных у огня, не допускалась. Он понял, чего не понимал всю жизнь, потому что не задумывался над этим: даже молчали из экономии времени. Ответственность объединяла, нет, роднила всех...
И старый горновой уже не думал о сыне, в нем росло щемящее чувство гордости за этот труд и людей, занятых им.
Крепкие руки подняли конический, как ракета, корпус фурмы, вложили в опустевший зев и сразу начали прикручивать болты и гайки. А Михаил Авдеевич мысленно подсказывал, командовал вместо Кости, которого так и не было заметно. На родной-то домне! Костя, Костя! Твоя же печь, твой огонь!
– Ба! Кого я вижу! Дядя Миша? Что это вы, сгорбились и сидите грустный, как под дождем?
– Так без дела... Это, если правду сказать, и загоняет в грусть-тоску... Глубже всего.
Он никак не мог разобрать, кому отвечает, потому что мешал туман в глазах. Кто же это перед ним, однако? Брюки, словно сейчас из-под утюга, со стрелкой, графитные хлопья (видно, был человек на выпуске у другой печки), как бабочки, сели на отвороты пиджака. Бадейкин встал, сказал вместо «здравствуйте»:
– Халат бы надели! – И вдруг узнал, откинулся, как для объятия, и руки распахнул: – Ва-ле-ра!
Они постояли миг и обнялись – еще бы чуток, и замялись, пропустили это влечение, такое человечное.
– Ва-ле-ра! Или как тебя теперь? – повторял старик.
– Валерий Викторович, – подсказал сосед, главный инженер завода, как тут же смекнул Михаил Авдеевич, хотя с ним не работал. На нем блестела черная кожаная куртка. Главный нового поколения, сам молодой, склонный, по рассказам, механизировать все вокруг, поставил в своем кабинете какие-то суперсовременные селекторы и вращающееся, тоже кожаное, как и куртка, кресло, за что уже получил от рабочих кличку: «Кожанка». В общем-то о нем отзывались неплохо, но подобострастие перед столичным начальством царапнуло Михаила Авдеевича, и даже сам Валера сказал:
– Кому Викторович, а вам, дядя Миша, на всю жизнь – Валерка. – И Валерий Викторович из министерства, он же Валера, когдатошний соседский мальчишка, у которого отец погиб на воине, повернулся к главному: – Михаил Авдеевич – мой крестный отец в металлургии. Прошу любить и жаловать.
– Ну, как ты, Валера? Детей много?
– Нет, дядя Миша. Женился, было такое дело, но сейчас бобылем живу.
– Весело.
– Не очень, честно говоря.
– Черт вас разберет, молодых, – в сердцах сказал Михаил Авдеевич. – Бросаете жен!
– Меня как раз сама бросила!
– За что?
– А я... работу свою бросить не мог. Пришлось ей выбирать.
– Не правилась ей твоя работа?
– Не нравилось, что уезжал надолго. То Бхилаи, то Хелуан. Помогал металлургию заводить то индусам, то арабам.
– Там, говорят, богатеют, машины покупают. Что ж она?
– Не это ее интересовало. Не тряпки, а муж! Такая женщина. Она сама неплохо зарабатывает. Оттого и со мной не ездила, архитектор, свои стройки... Дружно разошлись. На ее орбите уже образовался постоянный новый спутник, из той же мастерской.
– Надолго к нам?
– Еще не знаю. Я насчет кауперов.
– Это Таня, Костина жена, она кауперами занимается. Костя!
Печь уже «пошла», велась загрузка, и Косте полагалось быть за пультом, в своей комнате, как в рубке, но он, видно, помощнику доверил, а сам появился здесь. Еще бы – Валера, интересно!
– Мои соседи, с Сиреневой, – улыбаясь объяснял довольный Валера главному, а тот тоже улыбался и кивал. И говорил:
– Ну, как же! Михаила Авдеевича мы помним и уважаем. Как раз сегодня новые витрины повесили в вестибюле...
– Полированные, как импортный гарнитур, – вставил Костя, но главный сделал вид, что не услышал, и договорил с той же улыбкой:
– В центре – исторический снимок, как вручают заводу знамя Государственного Комитета Обороны. А принимает как раз Михаил Авдеевич!
– А телефона у отца до сих пор нет, – снова вставил Костя. – Это не ради там престижа. На днях вызывали «скорую», пришлось дяде Афону как раз бежать к твоей маме, Валерий, хорошо, что рядом...
– Костя! – Михаил Авдеевич замахал руками, будто отбивался от роя пчел.
– Я увидел вас, товарищ главный, – заспешил Костя, – и выскочил, извините. Хотел к вам зайти, а тут вы сами. Все сказал. Извините, – и убежал за пульт.
Валера между тем помрачнел и распорядился:
– Заготовьте сегодня же нужную бумагу о телефоне.
– Конечно! – воскликнул главный. – Ко мне ни разу не обращались.
Бадейкин подумал – хорошо, что нет Кости, а то добавил бы, что обращались к предшественникам нынешнего начальства, и потянулся бы никому не нужный разговор.
– Почему – «скорая»? – спрашивал Валера. – Как чувствуете себя, дядя Миша?
– Вот же я, жив-здоров, – смеялся Михаил Авдеевич. – Ничего со мной не делается! И не сделается!
Порадовались этому.
– Пройдем на кауперы? – пригласил главный, и они попрощались, у всех были свои дела. Правда, Валера пообещал обязательно заглянуть в старый дом на Сиреневой, куда не раз забегал мальчишкой.
А Михаил Авдеевич, войдя в комнату, где во всю стену стоял пульт, приготовился окатить сына выговором, но сдержался. Тут были разные люди, газовщики, электрики, двое незнакомых. С выговором успеется, а пока неожиданно для себя он положил руку на плечо сына, сидевшего у приборов, и спросил:
– Ты где живешь?
– Во саду ли, в огороде, – весело ответил Костя. – А ты – живо домой, в постель! А то – позвоню врачу и отвезем в больницу.
И Михаил Авдеевич понял, что никакого разговора с сыном не получится, потому что глаза мастера вновь кинулись к стрелкам, стараясь поймать их все. А стало их, стрелок, куда больше, чем было раньше...
При уходе из цеха Михаил Авдеевич воровато огляделся и еще раз припал к «глазку». В печке вовсю бушевал огонь. Голубой, рыжий, фиолетовый, неуемный, он бесился за круглым стеклышком, космато свиваясь и наваливаясь на «глазок» изнутри, а то вдруг исчезая и загадочно уносясь куда-то...
Уже на заводской тропе Михаил Авдеевич назвал себя полным чудаком. Слишком горячее место выбрал для разговора!
И опять увидел цветы, на этот раз окружившие постамент, на котором чернели древняя тележка каталя и танкетка с бункером для руды. Как забыто и грустно стояли они, эти безрессорные повозки, отгремевшие свое и ставшие теперь памятниками прошлому. Как тихо они стояли!
Сердце сдавило, и Михаил Авдеевич присел на угол постамента. Домна величаво возвышалась в стороне, как силач, поднявший на себе много тяжестей, знакомых ему до мелочей. В его пору люди, менявшие фурму, все же находили время от души пустить матюка. А нынешние молчуны как красиво работали! Но Костя...
А Валера? Крестным отцом назвал его. И правда. Бывало, что он, уставший, часами рассказывал Валере про печь, а бывало, даже прятался от назойливого соседского мальчишки.
Печь дышала, отсюда было слышно. Та самая, которую он своими руками и душил, когда оставляли город, и пускал после освобождения.
За день до того, как металлурги и их жены построились с лопатами у проходной и ушли рыть окопы, из заводских ворот тягачи еще вывозили толстенные колпаки, этакие несъедобные чугунные караваи, похожие на курганы. Покрытия для дотов – долговременных огневых точек. Здесь отливали. Последние...
Перед неотвратимым часом загрузили в печки легкую, непривычную породу. Остывая, домны наполнились затвердевшим известковым шлаком и задохнулись. Как будто холодные кляпы забили им в горячие горла. Пена, ставшая камнем, схватилась с их стенами. В смертном объятье. Чтобы враг не смог извлечь отсюда металла – даже на пулю.
В борьбе с отчаяньем, наверно для улыбки, это и называлось «закозлить». Никто при этом не улыбался, правда...
А вообще-то у доменщиков водилось много своих словечек. Вот, например, широкие раструбы воздуходувных труб называли граммофонами. И сейчас так зовут. Только другим, другим будут они играть свои песни, а тебе остались воспоминания... Вставай!
А помнишь, как вернулись? Отбили город. Лютой зимой, среди развалин, сразу начали готовить к пуску твою печь. Красный столбик уличного термометра сползал ниже тридцати. Мазут замерзал не только в трубах, но и в чанах. Ничего. Его разогревали форсунками. Сердце и тогда болело, но не этими дурацкими болями, мучающими сейчас.
Ранней весной печь дала плавку – после неправдоподобного ремонта. И в мутном, с редкими пятнышками солнца, небе вдруг очнулся гудок. Он гудел долго, не утихая, а люди на городских улицах стояли и слушали его, как сказочный. Понимали – чугун пошел. Верили и не верили.
Нет, если повспоминать, было за что вручить заводу переходящее знамя Комитета Обороны. Молодой, черноусый, он принимал в протянутые руки это знамя, а вокруг стояли генералы, одетые в панцири из орденов, как в рыцарские доспехи. Эту фотографию он помнит. И смотреть ее не пойдет – в той, новой витрине, еще скажут, для того и на завод притопал.
Прямо с заводской территории зайдет в заводоуправление, поднимется в профком насчет путевки для Зины и – домой.