Текст книги "Чужая мать"
Автор книги: Дмитрий Холендро
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Дядя Сережа потакал всем желаниям Анки. Увидев в городских «Культтоварах» фигурные коньки, Анка так захотела их, что даже за грудь схватилась, и он подрядился на разные работы в соседних дворах, кому насос поставил для поливки огорода, а кому и шипы сделал для собачьих ошейников, повозился со швейной машиной у Богмы, со всех спросил больше, чем давали (по привычке ему давали мало), и купил Анке коньки на ботинках с высокими, чуть ли не до колен, голенищами, мягкими, шевровыми... Анна Матвеевна сердито закачала головой на цену.
– Ох, голуба! Я снесу их обратно!
А он сажал Анку в тележку и увозил на каток, где она училась фигурному катанию. Сам ждал ее в тележке, дул на руки, согревался бутылочкой, из тележки не уходил, не мог, надо было часто заводить на морозе старенький мотор.
Анка выбегала из ворот катка, краснощекая, легко запрыгивала в тележку, командовала:
– Вперед!
Иногда Алеша прибегал к катку, успевал застать их, и тогда Анка радовалась. Дядя Сережа, промерзший до сердца, трогал с места.
...Куда же она ускользнула вдруг? В тот вечер не смог он этого выяснить.
Два поезда ушли из города в разные стороны... Побывал и на аэродроме. Самолета на Воронеж не было. На Воронеж, потому что там служил на действительной сын слободского сапожника Смычка по имени Стась, курносый и рыжий. В детстве он катался с Анкой на автотележке до последнего, пока дядя Сережа не остановится у его дома с голубыми ставнями и не скажет: «Ну, Стась, уморился? Слазь!» – а теперь стал музыкантом в военном оркестре, играл на барабане. Подписывал письма «Стасик» и просил Анку так же называть его, нравилось, воронежские девочки приучили. Недавно он приезжал на похороны своего отца и клялся, что найдет Анку и женится на ней, потому что где ни бывал, а такой, как она, не видел.
Значит, и Стасик не знал, где Анка... А тогда Алеша подумал, не к нему ли она вдруг подалась, потому что не знал, что думать, и голову потерял...
С аэродрома вернулся в слободку затемно. Тусклыми пятнами горели над улицей фонари, аккуратно разбитые мальчишками через один...
Не сомневался, что подойдет к распоповским воротам и увидит Анку. Она должна ждать его на скамейке, где в последние годы всегда сидел Сергеич, словно этой скамейки напоследок вполне хватало ему для жизни. На скамейке дежурил, пока жена вернется с городского рынка и даст ему рубль. На скамейке по бокам дяди Сережи терпеливо маячили его слободские дружки с забытыми именами: одного звали Бородавка, другого Вышка. Оба сосали потухшие сигареты и давно сжимали свои рубли в грязных кулаках наготове. Потом мчались к магазину, как в атаку. За полночь дядя Сережа приползал домой. Тележку свою он давно разбил – налетел на дуб, подъезжая к слободке, там, где сейчас уже стояли пятиэтажки. Приползал домой и садился на скамейку. Его не могла утянуть отсюда даже Анка.
– Мне здесь нравится! – повторял он, если мог говорить.
В доме Сергеич чувствовал себя неуютно. «Как в могиле». Уже давно звали его Сергеичем, даже родная жена так звала, тормоша:
– Эй, Сергеич! Налакался?! Лакаголик!
Не дозвавшись, случалось, запирала от него калитку до утра. Другие люди, жалея Сергеича, иногда стучали в нее: кто робко, кто громко – Анна Матвеевна не откликалась.
В тот вечер мятый человек опять спал на скамейке у ворот, сидя под тусклым фонарем.
Алеша потряс его за плечо:
– Сергеич!
Тот приподнял голову, видимо узнал окрепший басок, спрашивающий:
– Где Анка?
Сергеич бессмысленно смотрел на него.
Алеша дернул калитку и загрохотал об нее кулаками так, что во всех дворах вскинулись и залаяли собаки.
3Сейчас смешно и неловко вспомнить, но наутро после Анкиного исчезновения Алеша твердо решил, что ему нужно много денег, и он их достанет во что бы то ни стало, недаром же у него слободские корни, слободская хватка. Он же не кто-нибудь, а сын Сучковой! Он всем докажет это.
Ему нужны были деньги!
Никогда еще он не чувствовал, что без них как без рук. Да что там – без рук! Можно схватить зубами, если рук нет! А без денег как?
Деньги требовались, чтобы спасти Анку.
Ему казалось, что Анка где-то погибает.
Не откладывая, надо было мчаться за ней, ехать, лететь! Куда? Он пока не знал этого, как не знал никто. Но каждый день верилось, что. она напишет. Ну, хоть Наде Богме, подруге...
Надо было съездить и привезти ее домой... Вернуть. Если даже она не так далеко – не уложишься в сотню, пожалуй. А если далеко? А если сразу не уговоришь вернуться – надо еще и жить где-то там... Там вовсе может так получиться, что и копейки не достанешь... Алеша считал, сколько ему потребуется денег, и все умножал на два, впервые ощущая, что такое – отвечать за кого-то...
Чтобы спасти Анку, он готов был броситься в огонь с головой, отдать жизнь... Это не для красного слова, он не врал. Чего врать-то самому себе? Но еще подстегивало его чувство вины за то, что было непоправимо, и он понимал это тем больше, чем больше болело вот здесь, в груди -где и до сих пор нет-нет да заболит.
Виноват он был в том, что накануне ее бегства они поссорились. Может быть, впервые... И он, уверенный, что они никогда не смогут поссориться, тем более вот так, до разрыва, не выслушал ее, даже не прислушался к ней, ни о чем не спросил... Видно, плохо, быть чересчур уверенным: кажется, что прав, а выходит несправедливо...
Из-за чего поссорились? Из-за ерунды, в общем... Вспомнишь – улыбнешься. Так громко звучит: из-за будущего. Но, может быть, простительно им было схватиться из-за этого, не старики же...
У него с годами окрепла тихая мечта – стать учителем, и не где-нибудь, а в далекой, маленькой деревне. Может, потому, что из деревни вышел батя и сейчас, под старость, все чаще вспоминал об этом, сидя на своем любимом месте, на крыльце во дворе, горько хмыкая, попыхивая в усы:
– Вышел и не возвернулся... Весь вышел! Пых-пых...
Это было у него вместо ха-ха-ха, вместо смеха.
Верно, от бати жил и в сыне деревенский дух, была тяга в деревню, кто знает! Может, в этом была своя романтика. Деревня, дети, школа, от крыльца которой он до зари отгребает снег... Еще темно. И тихо, лишь скрипят шаги, его шаги... Но вот-вот затопают маленькие валенки... А может, в нем к окончанию школы просыпалось неосознанное желание получить под свою ответственность кусочек жизни... Не всем же строить ВАЗы и КамАЗы... И вот он взял и рассказал Анке о деревенской зиме и детских валенках, и это было для нее неожиданным, потому что он ни с кем не делился своим стремлением, которое решением стало: утром надо было нести в институт документы. В их городе было еще два института – сельскохозяйственный и железнодорожного транспорта, а он выбрал педагогический. И не потому, что пединститут считался самым популярным, а сказать точнее – самым доступным. Он выбрал.
Анка пожала плечами, в глазах забегали чертики – светлячки такие, чертиками их называл дядя Сережа, – щеки надулись, губы стиснулись, она еле сдерживала смех, поднимавшийся как на дрожжах и распиравший ее. Ресницы взлетели, глаза от этих самых чертиков засинели ярче. Он закурил и терпеливо потупился. Пусть смеется! Еще бы, Алешка – и вдруг учитель! Ни разу не говорил об этом... А он в тот миг думал, что правильно делал. Не сразу люди понимают друг друга, даже такие близкие, как они. А они с Анкой были самыми близкими людьми и давно знали, что будут жить вместе... Они выросли вместе, любили друг друга, и любовь их была на всю жизнь.
– Ты серьезно... про деревню? – спросила Анка, перестав пыжиться, – Алеша!
– А чего? Я серьезный мужик.
Тогда Анкино лицо пошло красными пятнами – она быстро сердилась и краснела, не умея этого скрывать.
– Я не поеду в деревню, – сказала она зло.
– Поедешь, – ответил он. – Знаешь, в какую?
– Я сказала...
– Маленькую, вот такую, – он с улыбкой показал ей кончик пальца. – В самую глухую, где кино – раз в неделю и баню сами топят... Нравится?
Она вздохнула и замолчала. Он еще подтрунивал, но ее будто и не было. Ладно, сказал он сам себе, образуется, не беда... Побольше бы таких бед!..
С утра крутился в институте, не в первый раз рассматривая объявления, заполнившие все стены у лестницы со ступенями из мраморной крошки, ведущими от парадного входа наверх, в пока еще таинственные и немного страшноватые коридоры. Большие, с простыню, объявления были раскрашены, как реклама. С картинками, с фотографиями, с портретами деканов разных факультетов и заведующих разными кафедрами, в большинстве серьезных, даже мрачноватых дядей и тетей.
Но были и другие снимки...
Они запечатлели студентов не только в аудиториях и лабораториях, а и на далеких стройках, в заманчивых спецовках стройотрядовцев или на стадионах у спортивных снарядов – на земле и в воздухе во время прыжков, и даже на лесной поляне молодые туристы весело сидели на траве за скатертью-самобранкой, а один, с гитарой, облюбовал пенек...
Сдав документы, Алеша услышал, как его назвали заковыристым словом «абитуриент», и, чтобы не очень смущаться и гордиться, снова подумал об Анке, о которой не забывал ни на минуту. Через час они встретятся. Анка что есть силы щелкнет его пальцем по лбу и скажет:
– Упрямый! Ну как я с тобой буду? Нет, не буду лучше! Слушай, я ведь боюсь тебя!
А может, просто поцелует. И это будет самым счастливым мгновением – до замирания сердца, почти до остановки: он всегда задыхался, когда они целовались.
Вот с матерью, Сучковой, труднее... Хуже... Учитель? Сто рублей в месяц, и так не год, а всю первую половину жизни и чуточку больше во вторую. Для чего учился? Если б стать зубным врачом, как Богма! Она постучит себе крючковатым пальцем по голове да еще выложит какую-нибудь свою мудрость, вроде этой:
– Иль жизнь грызи, иль лежи в грязи.
Ночью может прийти в его узенькую комнату и пожалеть. Мать всегда приходила жалеть его ночью, будто стеснялась сердобольности. Посидит на табуретке у кровати и спросит хмуро:
– Чего ж ты испугался, сынок?
Он не ответит, и она прибавит:
– Глупо ро́жено – не научишь!
С малых лет она учила его ничего не бояться, никогда не отступать. Если приходил с улицы в крови, она еще ему добавляла и велела:
– Бей сам, бей! Баптист окаянный! Безрукий!
Руки у него были крепкие, кулаки быстро наливались тяжестью, но он еще ни разу никого не бил ими, не двигал по лицу. Смысл этой брезгливой клички («Баптист!») долго оставался для него неразгаданным, а теперь он только ухмылялся: если бы война, пошел бы на передовую, как старший брат Петр, и показал бы, какой он баптист. Узнали бы! Но он никогда раньше не пускал в ход кулаков, потому что они у него были сильные, способные свалить с ног кого угодно. И верилось, что эти руки заработают, сколько надо, без помидорных грядок. Уедет подальше отсюда и будет писать письма старикам не в Нижнюю слободку, которой скоро не станет, дело месяцев, а по городскому адресу, и заполнять бланки денежных переводов на имя матери.
Так думалось, да не так вышло. Мать была права, что он дурак.
В тяжелых, крепких руках его не было ни рубля, когда потребовалось спасать Анку или просто гнаться за ней. Ну что ж! Если уж поворачивать, так на сто восемьдесят градусов. Дело он придумает такое, что все ахнут! Резвое, доходное...
Раззудись, плечо,
Размахнись, рука!
Это осталось от тех пор, от первых дней после отъезда Анки, когда он воображал, как рыжий барабанщик с нежным именем Стасик водит ее по Воронежу и показывает... Что она там могла увидеть? Алеша вспоминал все, что знал о Воронеже от географички, и снова рылся в школьном учебнике.
В Воронеже Петр I начал строительство русского флота, поднимал под небо мачты с парусами... То место так называется и сейчас – Петровская слобода. Да когда-то всякая слобода была пристанищем мастеровых людей, которых чистая городская публика жить поблизости не пускала, вот они и гнездились на окраинах. Так и возникали слободки при богатых городах.
В их безвестной миру Нижней слободке прежде тоже обитал рабочий народ, ткачи... Времена менялись, менялись и люди. Население.
В одном сквере Воронежа есть памятник Петру-царю и строителям кораблей... В другом – памятник Кольцову, поэту крестьянской удали и печали... Раззудись, плечо! Размахнись...
Размахнемся! Но для начала надо было раздобыть хоть немного деньжат, обзавестись... Кто даст ему денег? Дуракам денег не дают.
Иногда, среди ночи, Алеша чувствовал себя в космической пустоте, из которой не выбраться. В слободке все бедные, кого ни спроси, денег ни у кого нет.. И дома ветхие, нечиненые... Раньше еще следили, а теперь зачем? Разнесут в прах и даже метлой не подметут, блестящие скребки бульдозеров сгребут мусор в кучи, вывезут на свалку – и вся музыка!
Нет, домов в слободке уже не поддерживали, вот только заборы и латали накрепко, по привычке, чтобы посторонние не ломились во двор ни руками, ни ногами, ни глазами.....
В то утро Алеша вскочил пораньше, спрыгнул с крыльца и вбежал в батину сараюху, откуда доносился шелест рубанка...
Всю жизнь батя столярничал, вкладывая свои силы в чужую мебель. В автомобилях и на тачках привозили бате битые серванты из современных, гарнитуров и древние столики, тронутые временем и шашелем. Батя смотрел, и думал, и ухитрялся скрывать от глаза непоправимые, казалось, изъяны. Один заказчик, помнится, все просил свою жену выйти из «Жигулей», полюбоваться работой и торжественно называл батю не столяром, а художником.
– Такой художник – и одиночка! Обидно!
– А художники всегда одиночки... В одиночестве для людей стараются. Разве не так? Пып-пых...
Батя был мастак на неожиданные фразы, Алеша тогда запомнил его ответ.
В полсарая, внушительно и солидно, как президентский стол, стоял батин верстак. По стенкам на гвоздях висели пилы, а на полках лежал разный инструмент, который батя называл «коллекцией жизни». Тут были сверла, стамески, долота, напильники и напильнички, которым никто, кроме бати, точных названий не знал. Сейчас таких не делали. Самые ценные из них были прикрыты тряпками.
Недавно приезжал из города молодой директор новой школы и уговаривал батю уступить инструмент, пусть дети поучатся, у них будущее, а слободке конец, переедете в город, негде будет поставить верстак.
Батя не поддался, приподнимал ладони с растопыренными пальцами, точно хотел прикрыть ими свой инструмент.
– Я им зарабатываю еще!
Так и не уступил..!
Батя выдувал рубанок, когда Алеша вбежал и наспех, волнуясь, рассказал все об Анке. Батя только поморщился.
– Уехала – плюнь вдогонку!
Сгреб стружку с верстака и замахал рубанком.
Мать ковырялась в огороде, копала грядки. Ну что ж, пойдет к матери... Мать же!
Он всегда жалел ее... В детстве, бывало, выносил из дома табуретку, чтобы она отдохнула, но не помнит, чтобы мать хоть раз присела. «Без труда не выдернешь и рыбки из пруда». Это едва ли не первые слова, которые он услышал от нее...
Тогда во дворе еще росла яблоня, корявая, как мать. Кидала краснобокие яблоки в траву, шелестела листьями, пока они не разлетались по всем углам пятнышками вчерашнего солнца. Едва научившись держать метлу и грабли, он помогал бате сгребать их, а мать сама поджигала. Сырые листья долго, как-то нехотя, дымили и тлели, им еще хотелось пожить. Но лишь под самым забором оставалось их несколько, которые он щадил, иногда нарочно прилепляя к доскам. Приземлившись, они уже не умели перелетать через такую высоту.
– Мам! – спрашивал он. – Зачем нам этот заборище?
– Чтобы люди не заглядывали.
– А заглянут, так что?
– Наврут про нас!
– Для чего?
– Для выгоды.
– Люди правду совсем не говорят?
– Говорят, когда есть зачем.
– Зачем?
– Для пользы.
У матери на все имелся в запасе готовый ответ, закон жизни. Оттого она и была решительной, что всегда все знала и считала себя правой.
А вот знала, что жить ее грядкам осталось совсем ничего, а все равно копала и перекапывала всю свою землю, до вершка. От весны к весне она еще перекраивала двор, лежавший в прямоугольнике из высокого забора, как в ящике, перелицовывала и штопала его ревностней, чем фартук. Все на матери было в латках. Даже косынка на седой голове. «Не латала б, не имела».
Алеша боялся ее истомленного лица, пока не привык к тому, что оно всегда такое... А руки! Руки матери – он не мог смотреть без страха и жалости на ее пальцы, согнутые в крючья, словно они были не живые, а железные. Чего только в них не перебывало! Лопаты, грабли, ведра, кирпичи, известка, топоры, доски, колья... И уж конечно чугунки, чайники, котелки и кастрюльки...
Когда вместе носили помидоры на городской рынок, он и туда прихватывал для нее скамеечку. Уходил с рынка быстро, стеснялся, что встретит матерей своих соучеников, но все же успевал услышать, как мать, едва присев, начинала нахваливать товар:
– Из одной помидорки тарелку салата сделаете. Попробуйте на вкус! Вот соль.
Мать вставала и двигала к покупательнице бумажный мешочек, завернутый на макушке, как конфета трюфель. Если в ответ тоже хвалили помидор, мать прибавляла степенно:
– Оттого и цена... Мы люди честные.
У нее есть деньги. И она должна понять его... Он помогал ей, едва начал ходить. Подметал землю у крыльца, у порога летней кухоньки, под которую приспособили времянку, державшуюся с тех дней, когда Сучковы купили эту землю и начали строить этот дом. Сгребал листья, в морозные вечера застилал парники соломенными матами, таскал воду, рыл грядки, полол траву, рассыпал удобрения, мазал стены в теплице... Все перечислить – не вспомнишь, надо снова эту жизнь прожить... Сейчас скажет: «Мама!»
Батя вышел из сараюхи и присел на крыльце с самокруткой в коричневых зубах – ни разу не видел Алеша, чтобы батя закурил что-то готовое, сигарету или папиросу. Мать выпрямилась а огороде, увидела батю, дымившего самокруткой в ожидании завтрака, подошла, приткнула лопату к сухой степе летней кухоньки – стена вся была в пятнах и полосках от держака.
Батя мрачно смотрел себе под ноги... И вдруг сказал:
– Все ж таки цветы были, Оля!
Оказывается, не просто под ноги, а на землю у крыльца смотрел батя. Он всегда сажал здесь георгины, львиный зев и ночную фиалку. Вечерами сутулая, с помятыми плечами, фигура бати темнела на крыльце, а из сумрака пряно тянуло душистыми запахами. Нынче мать подвела помидорные грядки к самым ступеням. Вот батя и загоревал...
– Помидоры тоже цветут, – ответила мать.
– Так не пахнут! – усмехнулся батя, приминая пальцами жесткие усы. – Пых-пых...
– Нашел работу – нюхать! – посмеялась и мать, скрываясь в кухоньке.
– И красиво было! – сказал батя.
– Я тебе бумажных цветов наделаю, еще лучше! – крикнула из кухоньки мать. – И красиво и не вянут!
Она была мастерица цветы делать... Узловатыми пальцами, про которые сама говорила, что кольца на них уже не наденешь, склеивала, сшивала из накрахмаленной марли даже мелкую сирень. На продажу.
– В гроб сделаешь, – проворчал батя так, чтоб она не слышала, и опять посмотрел под ноги и сплюнул.
Будут здесь цвести помидоры... Их цветок – неказистый и непахучий – имел для матери свою цену. Для нее все цвело и плодоносило деньгами, которые она молча складывала в уме. А где хранила? Может, на чердаке?
У нее все было на ключах...
Сейчас... Сколько он попросит? Двести, даже триста... Для дела.
Конечно, она изречет что-нибудь такое, против чего фраза «молоко на губах не обсохло» – пенье соловья. А он все вытерпит, оденется в броню. Он приостановился в напряжении.
Мать услышала его шаги я окликнула веселым голосом:
– Алеша! Смотри, вот байстрюк!
Уцепившись коготками за край миски, в которой горбились куски хлеба, в летней кухне сидел воробей и клевал крошки. Он пугливо вертел головой и подскакивал от каждого шороха. Мать попыталась захлопнуть дверь, но воробей тут же зашумел крыльями и выпорхнул.
– Сейчас опять прилетит, ворюга. Встань тут. Закроешь, мы его попугаем.
Алеша обрадовался возможности подыграть ей. Воробей слетел с ветки, попрыгал по земле у порога и опять юркнул в кухню. Алеша толкнул дверь. Попался!
Мать, застывшая у плиты, зашевелилась, и воробей понял опасность, подлетел, забился в окно, заскользил распущенными крыльями по стеклу. Вид у него был раздавленный...
– А-та-та! – сказала мать и цепкой рукой схватила воробья.
Алеша улыбался.
Она поискала вокруг глазами, взяла со скамейки скалку-качалку и одним ударом размозжила воробью голову, а потом швырнула его за порог, кошке, ласково позвав ее:
– Кыс-кыс-кыс...
– Зачем? – с оставшейся на лице улыбкой спросил Алеша.
– А чтоб не жрал чужого! – И мать осуждающе удивилась Мурке, подошедшей лениво, враскачку: – Разнюхивает, стерва!
Не даст она ни копейки! С ума сошел, что ли, у Сучковой деньги просить? Ни шиша не даст, хоть умри!