Текст книги "Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 84 (всего у книги 100 страниц)
Не так глуп был великий Аристотель, и не сервилизма ради, не ради того, чтобы угодить Александру Македонскому, писал он о том, что демократическое правление хорошо для маленьких городов-государств, но большому государству необходим монарх, вознесенный над прочими, способный уравнять и подавить, ежели надобно, местнические интересы провинций. Горькое, быть может, но проверенное тысячелетиями наблюдение!
Да Бог с ним, с современным грабежом России всеми, кому не лень! Уже, кажется, и тупицы поняли, что весь пресловутый "опыт западных демократий" есть лишь средство обратить нашу страну в колонию. Ну, а в классические-то, в великие времена? На что истратил знаменитый Перикл деньги Афинского морского союза, как не на обустройство и украшение Афин? Да и мог ли он поступить иначе? Позволили бы ему проголосовавшие за него граждане поступиться интересами своего города в угоду союзникам? Да ни в жисть! Никто бы не позволил, и никто бы не понял иного… И вятшие Господина Новгорода каждогодно возводили каменные храмы у себя не на те ли доходы, что приносила им заволоцкая торговля и пресловутое закамское серебро?
Двинская рать стояла в Устюге целый месяц. Облавами вылавливали, выводили из лесов беглых граждан, вымучивали спрятанное обилие. Рубили обширные плоты с жердевыми заплотами, на плоты загоняли скотину, насыпом наваливали рожь и ячмень. Обилие сплавляли к себе на низ. В начале августа, ограбив город, разволочив, едва не донага, горожан, тяжело груженные лодьи отваливали от берега. Наверху, над обрывом, там и сям подымались медленные дымы сожженных хором. Голосили жонки, увозимые в полон. Такого полного погрома город Устюг, пожалуй, еще ни разу не видывал.
К концу лета, однако, новгородские бояре начали сильно задумываться. Торговые караваны стояли запертые на путях. Низовского товару не поступало вовсе. Бежецкий Верх, Волок-Дамский, Торжок и Вологда были захвачены московскою ратью. С Ордою великий князь был, на горе Новугороду, мирен, с Витовтом тоже, и помочи новгородской боярской республике ждать было неоткуда. Все больше и больше начинали поговаривать о мире.
Мир, однако, был необходим и Москве. Оторванные от торговых путей ни Волок-Дамский, ни Торжок не давали дохода княжеской казне. Меж тем новгородские воеводы взяли Белоозеро и ограбили, "сотворили пусту", всю Белозерскую волость. Война заходила в тупик, и Василий начинал понимать, что поспешил и замахнулся на то, чего пока был не в состоянии содеять. Следовало, не доводя новгородцев до желания отдаться под руку орденских немцев, свеев или Витовта, заключать мир. Об этом говорил князю, на правах старого советника его отца, недавно воротившийся из Орды Федор Андреич Кошка.
Седой, с темно-коричневыми от жаркого южного солнца лицом в крепких застылых морщинах, он сидел на лавке, сложив твердые мозолистые руки на коленях и глядел с укоризною:
– Не выдюжим, княже! Низовская торговля стоит! Хаджибеевичи, Амуратовичи, Керим-бей – с кем ни баял, все ропщут. Чего достигнем? Бог весть! Нижний за нами еще не укреплен, остановись, княже! Батюшка твой с Новым Городом тоже не спешил! Всему свой срок! А в Орде ныне смутно, не понять, что и деитце. Кажись, с Тимуром новую прю затевают! Нам на тот случай силу надобно на Оке держать, а не черт ли где за Вологдой!
– Побьет Тохтамыша Тимур? – вопросил Василий в лоб, косо и упрямо глядя в угол покоя.
– Не ведаю, княже! И какая нам станет благостыня, и станет ли, тоже не ведаю! Мы-ста с Ордой мирны. Почитай, породнились почти, а Тимура того не достать, не сговорить с им! Вот тута и думай! Ордынских амиров да огланов я всех ведаю, кто чем дышит, от кого какой каверзы али там благостыни мочно ждать, а придет Тимур-Аксак да почнет бесерменску веру укреплять… Не ведаю, княже! А лучше замирись ныне с Новым Городом! Противу всех все одно не выстать!
Василий перемолчал, насупился. Не вполне убежденный Федором Кошкой, вел разговоры еще со многими и видел: все бояре советуют мир.
Об этом же шел у него спор и с беременной женой. Соня доказывала, что Василий должен сослаться с ее отцом. Василий бесился:
– Што я, в холуи батьке твоему поступить должон?!
– Оба Новгорода, Великий и Нижний, мыслишь забрать? – Софья стояла, презрительно щурясь, выставив живот, и Василию хотелось попеременно то побить ее, наотмашь, по щекам, по раздавшемуся бабьему заду, то, задравши подол, изнасиловать. И то и другое было не можно, и он бегал по покою, срываясь на ярый рык:
– Дак без того не стоять и великому княжению! Што мне, стойно Семену за ханом бегать, услужать? Не хочу! Не буду! Не для того бежал из Орды!
– Нижний Тохтамыш сам тебе подарил, уж не ведаю, какой благостыни ради!
Воззрился, замер, замахнулся было. "Ну, ударь!" – сказала она глазами, губами, всем вызовом гордо изогнувшегося тела. Схватил за плечи, встряхнул было и почувствовал ее горячий, беззащитный живот, в котором слепо шевелилась будущая жизнь, возможно, их первенца, и, вместо того чтобы трясти или бить, приник жадно к ее губам, сперва сопротивлявшимся было, твердым, потом обмягченно и жадно раскрывшимся ради обоюдного долгого поцелуя. Прислуга, зашедшая было, поспешно выпятилась вон.
Отстранясь, с ало полыхающим румянцем на лице, Софья, глядя в сторону, повторила упрямо:
– Все одно, батюшка мог бы помочь!
– Помочь… Новый Город забрать под себя! – уже не сердясь, устало, повторил Василий. – Наше добро! – сказал. – И детей наших!
– У батюшки наследника нет! – возразила, по-прежнему глядя в стену.
Перемолчал. В глазах пронеслись рыцарские замки, залы, торжественные шествия на улицах Кракова…
– Принял бы твой отец православие, – проворчал, – ин был бы и разговор!
Взглянула молча. Склонила голову. Не ударил все же! (Западное рыцарство в ту пору, с культом прекрасной дамы, выглядело своеобразно. Жен не стеснялись бить, подчас и смертным боем. И случалось то почаще, чем в православной Руси, где нравы огрубели, почитай, только к XVI столетию. А в далекой Монголии женщин не били вовсе. На пощечину, полученную от своей дамы, и то не считали возможным ответить. Вот и говори тут о культуре Востока и Запада применительно к средним векам! Впрочем, в Древнем Китае, в отличие от кочевников, отношение к женщине было достаточно суровым.)
Василий хлопнул дверью. Ушел, выдерживая характер. Без Сони, один, надумал посоветоваться с митрополитом. В конце концов, ради клятой грамоты новгородской, ради Киприанова суда церковного затеялась нынешняя пря с Новым Городом!
Честь не позволяла пройти до владычных палат пешим, потребовал коня. С дружиной, обогнув собор Успения Богородицы, подъехал к владычным теремам, спешился, полез на крыльцо, отстранивши служку, пискнувшего было, что владыка не принимает. Рясоносцы мышиным скоком разбегались перед ним, не смея остановить великого князя. Криво усмехнувшись, подумал о покойном Сергии: того не посмели бы остановить и в княжеском терему!
Не глядя, мановением руки, велел отстать поспешающим за ним боярчатам – владыка все же! Непонятно, на что гневая, без стука отворил дверь Киприановой палаты, взошел, пригнувшись в дверях.
Киприан (Василий сперва не заметил его) сидел где-то сбоку, не в креслице, а на лавке, и глядел потерянно. В сетке мелких морщин глаза его, беззащитно светлые, блестели необычною влагой. Плакал? Церковный хозяин Руси?! Перед ним лежала грамота, присланная из далекой Болгарии, о содержании которой еще никто не знал. Он молча, так же потерянно, словно защищаясь, протянул свиток князю. Василий не сразу разобрал, не сразу понял болгарскую вязь. Присел к столу, придвинув к себе (в палате было от сплошь разрисованных слюдяных окошек полутемно) серебряный шандал с витою иноземной свечой.
"…Амуратов сын Челябий, иже срациньскы глаголется Амира… со всех земель собра тьмочисленныя полкы своя, приде на Болгарскую землю. И пришед, взя град стольный, славный Тернов, и царя плениша, и патриарха, и митрополиты, и епископы, и всех сущих ту плени, и мощи святых, бывших в земли, их пожже, и церковь соборную раззори, и мезгить в ней учини, и вся люди покори под ся, и всю землю Болгарскую перея за ся…"
Василий поднял глаза. Теперь точию было видети, что по щекам болгарина Киприана катились слезы.
– Братанича моего убили! – сказал.
Василий сидел, уронив грамоту на стол, чуя все более беду, постигшую этого самолюбивого и гордого пастыря, у которого, помимо власти и дел святительских, помимо его хитроумных писаний, помимо всего прочего, что и привлекало, и отталкивало в нем, была родина, и была пусть не своя, далекая, но семья. И сейчас ничего этого не стало. Чужое горе заградило уста Василию, но Киприан понял невысказанное князем, скрепился, покивал, сказал тихо:
– Ежели новогородцы пришлют посольство о мире, достоит, мыслю, их принять! – "Православная ойкумена и так сократилась нынче на целую страну Болгарию, на целое патриаршество, и не стоит множить раздоры в том, что осталось от нее!" – так можно было понять тихий голос и тихие, мирные слова главы русской церкви.
Отцова возлюбленника, Федора Свибла, вздумавшего баять о том же, князь зло и грубо оборвал. Свибл толкал на войну, а Василий не забывал ему давнее желание задержать его, Василия, в Орде, а великий стол передать Юрию. Было ли, не было так, нынче никто толком и сказать не умел бы, но Василий судил по чувству, и к Свиблу у него поднесь не лежала душа. Да и Акинфичи слишком много власти забрали и в делах, и в Думе. Следовало остановить… А как? Впервые после смерти Данилы Феофаныча, бравшего на себя значительный груз забот княжеских, впервые начинал Василий не шутя испытывать тяжесть власти и неверный ее, капризный, от многих зависимый предел… Во всяком случае, бесконечную, разорившую едва не весь север великого княжения войну следовало кончать. И как только князь высказал свое согласие на мир, тотчас все обрадованно зашевелилось, поскакали гонцы. Засуетились великие бояре, тем паче что желание мира было обоюдным.
Новгородское посольство прибыло на Москву в начале сентября.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Филипьевым постом, в самый канун Рождества, Иван надумал посетить двоюродного брата в его деревеньке. Все не оставлял мысли перетянуть Лутоню в княжую службу. Ваня выпросился с отцом, и Иван взял сына (пусть поглядит родню-природу!), невзирая на завернувшие под Рождество необычайные морозы, каких давно не помнили на Москве. Воробьи замерзали и падали на лету, деревья и кровли оделись белым инеем, снег под полозьями не скрипел – визжал, все живое попряталось, редко пройдет баба с ведром, кутая лицо в пуховый плат, и только белые столбы дыма из труб и дымников по-прежнему утверждали непреложность земного бытия.
Государыня-мать сама вышла, кутаясь в долгую сряду из овчины тонкой выделки. (Все не хватало средств справить матери кунью шубу, как давно мечтал.) Придирчиво оглядела набитые сеном сани, укутанного Ваняту, что, как лисенок из норы, выглядывал из просторного курчавого ордынского тулупа, еще раз наказала строго:
– Сына не заморозь! – И, когда заскрипели полозья саней, подхватив заскулившего Серегу (тоже просился с отцом), ушла в дом.
Иван шибко гнал коня в сереющих сумерках рассвета, надеясь добраться до брата одним днем. Конь покрывался белой куржавою изморозью, шумно дышал. От жгучего дыханья зимы спирало дыхание. Скоро пришлось придержать сани и выковыривать лед из ноздрей Гнедого. Порою, когда ноги в валеных сапогах начинали каменеть, соскакивал, бежал сбоку саней. Запрыгивая, окликал сына:
– Жив?
Ванята, с головой ушедший в тулуп, откликался глухо:
– Живой!.. Тута тепло! – добавлял, успокаивая отца.
Добро, не было ветра, при ветре и вовсе было бы не вздохнуть. Впрочем, подымись ветер, и мороз упадет…
В Рузе устроили дневку. Отогревались в припутной избе, хлебали горячие щи. Ванятку трясло, не больно-то тулуп спасал в эдакую стынь! Хозяйка, подавая на стол, уговаривала заночевать:
– Волки озоруют ныне! Холод такой, что из лесу гонит зверя. Даве у сябра двух овец загрызли, прямо в стае! Така беда! Он-то, сосед, с кистенем вышел, дак и то едва отбилси от их, осатанели совсим! Али едешь? Ну, гляди сам! Зимник-то пробит ли у их? Долгонько не бывало с той стороны никоторого людина!
Когда попали на клятый зимник, едва пробитый робким следом саней, и конь пошел тяжко, не скоком и не рысью, поминутно проваливаясь по брюхо в колючий снег. Иван понял, что сглупил. Следовало повернуть да и заночевать в Рузе. Да упрямство одолело: "Неуж не доберусь?" Серело. Дерева, осыпанные снегом, стояли молча, изредка потрескивая от холода, осуждающе глядя на неразумного путника, что упорно полз в их изножии, пробиваясь неведомо куда. Конь стал. Свистя незримыми крылами, опускалась ночь.
– Ну же, ну, Гнедко! – уговаривал Иван, суя коню в зубы ломоть ржаного хлеба. Конь тяжко дышал, видно, вышел из сил, и Иван, в который раз уже вычищая лед из ноздрей коня, сам чуял, как всю кожу лица у него стянуло заледеневшею бородой.
– Жив? – хрипло прокричал Иван, склоняясь над осыпанным снегом тулупом. Сын неразборчиво подал голос, уже и не высовывая рожицы. Издали, венчая сгущающуюся тьму, донесся скорбный, далекий пока волчий вой.
Иван запрыгнул в сани. Подумав, достал пук сухих лучин, долго бил кресалом, вздувая огонь, сунул наконец лучины в руку сына: "Держи!" – на ходу ввалился в сани. Конь что-то почуял и пошел тяжелою, натужною рысью. Вой, низкий, с переливами и короткими повизгами, послышался ближе. Похоже, к ним приближалась целая волчья стая, и Иван, осуровев лицом, оправил саблю, проверив рукоять, и крепче сжал в руке татарскую короткую плеть с заплетенным в конце ее куском свинца. Такою, ежели метко попасть, можно проломить волку голову. Лучины трещали в руках сына. Пламя, кидая искры и оставляя дымный след, плясало над санями.
Иван гнал, все еще надеясь проминовать, проскочить. Беда, однако, была в том, что замерзлую, отбившуюся от дома корову волки на днях свалили на самом зимнике, и сейчас стая вышла догрызать, что осталось от туши. Осталось немного: хребет, череп да крупные мослы с остатками шерсти.
К приближающейся лошади звери кинулись с урчанием и визгом. Иван, стоя в санях, выкрикнул высоко и страшно. Ванята пихал горящею лучиной в морды хищникам. Загорелось с краю сено в санях, злобно визжащий зверь откатил в сторону. Иван достал плетью другого, намерившего вонзить зубы в шею коню, достал-таки! Тот отвалил с воем, уливаясь кровью, и тотчас ополоумевшие от голода волки с урчанием и визгом начали рвать своего умирающего товарища.
Конь дико ржал, выбрасывая кованые чаши копыт, рвался из последних сил. Помогло то, что зимник тут оказался утоптан. Видимо, проезжали деревенские, искать потерянную животину свою, не то бы пропасть! Иван, чудом удерживаясь в колыхающихся санях, слепо рубил саблей наотмашь лезущих со сторон убийц. Обернувшись на еле слышный отчаянный крик сына, увидел огромного волка в санях, горбатящегося над сыновьим тулупом, взмахнул саблей, что держал в левой руке. Волк ушел от клинка, не выпуская края тулупа. Тогда Иван огрел его плетью – и метко: свинчатка вышибла зверю глаз. Только тогда, разжав челюсти, волк вывалился из саней. И тотчас второй повис на постромках, добираясь до конского брюха. Иван и этого сбил, плеть оказалась действенней сабли. Ванята крутил над головою дымно рдеющим огнем, расширенными черными глазами вперяясь в отца.
– Держи! – крикнул Иван, кидая ему саблю, а сам, подхватив вожжи освободившейся рукой и снова привстав на напруженных, раскоряченных ногах, начал крестить плетью по серым ушастым головам разбойников. Лишь бы выдержал конь! Лишь бы не перевернулись сани! Сани вздыбились, верно переехав попавшего под полозья волка, потом выровнялись и вдруг, в какой-то миг, словно вырвались из тисков. Конь, хрипя и храпя, шел наметом, и последний волк, примеривавшийся к шее коня, получив увесистый удар свинчаткою, откатил с яростным визгом посторонь.
Стая отстала. Теперь следовало успокоить одичалого, несшего скачью Гнедого, не то переломает сани, порвет гужи и оба они с Ванятой погибнут дуром, замерзнув на зимнике либо будучи настигнутыми тою же волчьей шайкой.
Не сразу и не вдруг удалось перевести Гнедого в рысь. Натужно хрипя, пятная снег кровью (волки-таки успели рвануть его несколько раз), Гнедой бежал из последних уже сил. И Иван, отходя, только тут услышал за своею спиной тонкий, жалобный плач сына. Не глядя, протянул руку, нашарил лохматую головенку (шапку Ванята потерял в схватке, но отцову саблю удержал). Тлело сено, дымили, погаснув, бесполезные уже лучины.
– Загаси огонь! – крикнул Иван. – Ив тулуп, в тулуп! Голову прячь в тулуп, уши отморозишь напрочь! – Сам, после схватки, словно бы и не чуял холода.
Ванята, перестав рыдать и затушив тлеющее сено, унырнул с головою в тулуп, замер. Тонкий месяц выглянул из-за леса. Издали, замирая, донесся жалобный, словно обиженный волчий вой.
Гнедой, вздрагивая, храпя и качаясь, продолжал бежать рысью, и Иван впервые подивил выносливости коня и тут же подумал: не залалил ли он его давешней скачью? Добежит и сдохнет! Но конь продолжал бежать. От смутного неживого света ущербной луны на дорогу ложились призрачные тени, и далекий собачий брех прозвучал ему в уши, как утренний крик петуха после полной кошмаров бредовой ночи.
Вылетев на угор, Иван узрел дрожащий крохотный огонек в волоковом оконце ближайшей избы и только тут, удерживая коня в постромках, переводя с рыси на шаг, понял, ощутил весь ужас того, что только что едва не произошло с ними… Вывались, к примеру, он или Ванята из саней, перевернись розвальни или достань волк до горла коня…
Его всего трясло. Осливевшие губы не давали сказать слова, когда выбежавшая на стук Мотя, ахая, доставала Ваняту из саней, а появившийся за ней Лутоня заводил и распрягал Гнедого, ворча со сна:
– Да што ето? Он у тя в крови!
– Волки! – выдохнул Иван. – Едва отбились!
– На зимнике? Где корова пала? – уточнил Лутоня. – Ноне и без волков скот замерзает! Я уж соломою всю стаю обнес!-
– Наталья-то Никитишна как? – спрашивал брат, когда уже разболоклись, занесли укладку с городскими гостинцами, когда дрожащий – зубы выбивали звонкую дробь – Ванята, отказавшись от щей, залез на печку, в теплое месиво детских тел и полусонных писков, когда Лутоня смазал барсучьим салом раны коня, когда уже вздули огонь и сидели за столом, хлебали теплые, достанные из русской печи щи и Иван, все еще вздрагивая, рассказывал о встрече с волками.
– Блажной! Блажной и есть! – выговаривала деверю, сияя глазами, Мотя.
– И че было в Рузе не заночевать?
– Ай! – возражал Лутоня, только что поставивший на стол бутыль береженого хмельного меда. – Ноне и днем проходу от их нет! Оголодали в лесе!
Скоро накормленный Иван ткнулся ощупью (сальник уже погасили) во что-то мягкое, натягивая на себя дорожный, еще в каплях инея, тулуп и погружаясь в облегчающий безоглядный сон.
И будто в тот же миг послышалось веселое Мотино буженье:
– Вставай, деверь! Белый свет проспишь! Поди, волки снились? Кричал ночью-то!
Иван, подтягивая порты и обжимая рубаху на груди, смущенно прошлепал босиком к рукомою (даже через полосатые толстые половики чуялась ледяная стылость пола), принял поданный Мотей рушник, крепко обтер обожженное на вчерашнем морозе лицо. Малыши возились, попискивали на печке. Скоро, бухнув настывшей дверью и впустив целое облако пара, взошел Лутоня, отряхивая иней с бровей и ресниц, выдирая лед из усов, поведал:
– Коню твоему я сена задал, напоил, раны смазал салом. Ему и постоять теперь день-два не грех, даве ты ево едва не запарил! Ну да, известное дело, от смерти уходили! А корова та сябра моего. Спугнул ли кто? Сама ушла со двора дуром, ну, а там то ли замерзла, то ли волки загнали – невесть!
Сказывая, он споро разболокся. Овчинный полушубок и оплеух, отряхнув, повесил на спицу, настывшие рукавицы с ледяным стуком кинул на печь.
– Горе тому, – сказал с суровостью в голосе, – кто дров да сена у себя не запас! В лес ноне и в дневную пору не сунесси! Ты бы поглядел на прорубь нашу. Льду намерзло – страсть! Ведро на веревке опускать нать, иначе и не почерпнешь! Я уж пешней все руки себе отбил! Да ты ноги-то в валенцы сунь, не морозь! – примолвил, углядевши, что двоюродник вышел бос со сна. – Топим и топим, и двор-то соломою обложили, а все по ногам холодом веет!
– Не видали такой зимы! – подхватила Мотя. – Прямо страсть! У кого скот в жердевой стае стоял, столько поморили скотины!
– А ноне и коров, быват, в избу заводят! – подхватил неведомо отколь взявшийся рослый красавец сын, Павел, Паша. (Носырем уже и не назовешь!) Деловито помог отцу передвинуть тяжелую перекидную скамью, прехитро украшенную замысловатою резью.
– Вот! – кивнула Мотя в сторону сына. – Женим скоро! Слыхал, что Неонилу замуж отдали? Ты и на свадьбе не побывал! – примолвила с легким упреком.
– Нюнку?! – ахнул Иван. Видел, зрел, как росла, наливалась женским дородством и красотою, а все не ждал. Да и думка была: сосватать братию дочерь куда на Москву, за ратника али купца. Лутоня, понявши по мгновенной хмури Иванова лица, о чем тот помыслил, объяснил твердо:
– По люби шла! Не унимали уж! В жизни всякое: и хворь, и болесть… Иной женится насилу, а слег – жонка ему и воды не подаст. Я уж помнил твои слова, да унимать не стал, сами с Матреной-то по люби сошлись, дак знаю: умирать буду, она мне и глаза закроет, и обрядит ладом, и на погосте поревет.
– Да ты уж о смерти-то не думай, тово! – нарочито грубым голосом, скрывая невольные благородные слезы, перебила Мотя. – Нам с тобою надо ищо пятерых поднять да устроить, оженить… – Не докончила, замглилась ликом на миг, тряхнула головой, отгоняя грустную мысль о неизбежном увядании и конце, побежала растворять тесто.
Игоша, Обакун, маленький Услюм, названный так по деду, облепивши Ваняту, выкатились с писком и смехом из запечья, где блеяли, сгрудившись, потревоженные, взятые в избу по случаю холодов овцы, недовольно хрюкала свинья и оглушительно взвизгнул поросенок, которого боднул бычок.
– Кыш, кыш! Задрались опять! – строго выкрикнула Мотя. – Набрали, што и в запечье не влезают! А и не взять некак! Коровы и те жмутся одна к одной с холоду! У нас-то ищо ничего, дровы у самого дома лежат. Даве Лутоня с Пашей и сенов навозили, до больших холодов ищо. Как ведал мой-то! – С гордостью глянула на супруга, а Иван вспомнил тоненькую девчушку, что хозяйничала когда-то в доме у худого, тощего двоюродника, и казалось, надолго ли хватит им ихней любви? А вот хватило, почитай, на всю жисть!
– А там што у тя? – полюбопытничал Иван, кивая на закрытую дверь.
– Да… прируб тамо… – неопределенно, хмурясь, отмолвил Лутоня. – Холодная клеть!
– Для Василья жилье сготовил! – смеясь, выдала Мотя мужнин секрет. – Думат: будет куда, брат-от и придет!
Иван поглядел внимательно. Лутоня сидел, ковыряя порванную шлею, не подымая глаз, пробурчал:
– Може, он тамо сотником каким, беком ихним, а може, голодный, да больной, да увечный… Куда ему прийти? Меня не станет – сыны примут! Им строго наказано!
– А ты для дяди ищо печь не сложил! – звонко выдал Обакун родителя.
Лутоня глянул посветлевшим взором:
– Лето наступит, сложу! – пообещал.
И мгновением показалось Ивану, что так все и будет: откроется дверь, и обряженный в татарское платье, с темно-коричневым от южного солнца морщинистым лицом вступит в горницу незнакомый всем нарожденным тут без него детям, незнакомый и хозяйке самой, а все одно близкий всему семейству, из дали дальней воротившийся дядюшка, когда-то спасший, пожертвовав собою, Лутоню от горького плена и не забытый доселе ни братом, ни братней семьей. "Жив ли ты, Васька?" – помыслил Иван, перемолчав.
Десятилетняя Забава тем часом возилась с младшею, Лушей, поглядывая завистливо на братьев, облепивших двоюродника. Парни уже и подрались, и помирились, и теперь Ванята, не поминая страха, с гордостью сказывал, как он горящею лучиной отгонял волков, как большой волк чуть не сволок его с саней, и, сказывая, чувствовал себя теперь почти героем.
– Семеро по лавкам! – подсказывала Мотя, любовно озирая свою подрастающую рать. – Ты бы женился, деверь! Второго-то как звать у тя? Серегой? Ну, дочерь надобно теперь! Наталья Никитишна-то ищо в силах? Не болеет? А тоже годы не те, на седьмой десяток, никак, пошло?
– Опосле Маши… – коротко, не досказав, отозвался Иван. И Мотя, сразу поняв, покачала сочувственно головою.
– А Любава как? Алешку-то Тормосовым отдали? – прошала она между делом, накрывая на стол.
Племянника Иван не видел давно. Как-то не сошлось у них с Тормосовыми, остуды не было, а так, чтобы почасту в гости ездить, – не тянуло.
– Пятнадцатый год парню! – отозвался Иван. – Воин уже! Слышно, в поход ходил с князем Юрием!
Алешка рос весь в родителя своего. Иван, изредка встречая племянника, кажный раз вспоминал Семена. На годах был трудный разговор, когда десятилетний парень, склонив лобастую голову, спросил у Ивана: "Как мой батя погиб?" Соврать было не можно, а и прямо сказать: мол, меня собою прикрыл, – как? Парень-то с того без отца растет!
– А Любавин мужик серебро копит! – сказал Иван. – Деревню купили, слышь, другую хотят… Детей бы делали!
– А и без земли-то каково! Служилому человеку инако и не прожить! – нежданно вступилась Мотя за неведомого ей Любавина мужика. – Поход ли, посольское дело хоть, а тут – пахать да косить надоть, хошь разорвись! Без деревни да без мужиков и ратной справы не добыть, а уж дети пойдут – чем и кормить? Пущай уж, раз такая стезя у их!
И Иван вновь подивил рассудительности этой вечно захлопотанной крестьянской жонки. К первой выти стали собираться соседи. Пришли, изрядно постаревшие, Лутонин тесть с тещею. Приплелся какой-то незнакомый Ивану старик. Не разболакаясь, сел на лавку, медленно оттаивая. Пришел сябер с бельмом на глазу, хитро и косо оглядевший стол. "В предвкушении хмельного!" – понял Иван, и не обманулся. Сябер оказался завзятым пьяницей. Влезали в избу, в облаках пара, разматывая шали и платки, молодые и старые жонки, мужики, парни. Скоро Паша с родителями вынесли из холодной второй стол и две лавки – уместить всех гостей. Лутоня сам вынес жбан с пивом, Мотя поставила на стол дымные ароматные щи с убоиной и полезла в печь за пирогами. Явился кувшин со стоялым медом, хрусткая квашеная капуста, брусница, моченые яблоки, копченый медвежий окорок – затевался пир.
Гости прогнали Ивана о новгородской войне, о делах ордынских. Всех интересовала молодая литвинка, жена князя Василия, и, узнавши, что Иван видал ее не раз на Москве и в Литве, его закидали вопросами: какова сама да в совете ли с князем? Да как там Витовт, Васильев тесть? Не станет ли через дочерь давить на Русь излиха?
Иван растерялся даже, не поспевая отвечать, чувствуя, что здесь, в убогой деревне, судьбы страны интересуют людей едва ли не более, чем на Москве и в самом княжом тереме, где бояре порою больше мыслят о местах и кормленьях, чем о грядущих судьбах отечества.
Бельмастый меж тем, осторожно протягивая руку, шевельнул затычку глиняного жбана, торопливо наплескав ковш пенистого пива, и, воровато озрясь, опрокинул себе в рот. Лутоня заметил, однако, схмурив брови, повел глазом, и Мотя, будто случайно поправляя расставленные блюда, отодвинула тяжелую корчагу от настырного соседа. Двое-трое глянули насмешливо. Тут все всех знали, и взаимные слабости были у всех на виду.
Под щи всем налили пива, и бельмастый, обиженный было, теперь, вожделея и жмурясь, держал обеими руками полный ковш, медленно поднося его к мохнатым устам и заранее сладостно вздрагивая.
Избранным гостям: родителям жены, себе и Ивану Федорову Лутоня налил меду. Серьезно глянул:
– Ну! За то, што никого не убил… И за Василия!
Выпили. Верно, что в этом походе Иван будто никого и не убил. Подумал и подивился себе, тому, какою привычною стала ему казаться теперь смерть на бою, своя ли, чужая, почти не останавливавшая внимания. Рати без мертвых не бывает!
Старею, подумалось вдруг, и стало грустно на миг, и жизнь, на тот же миг, полная событий, показалась пустою, промчавшейся, словно единый миг. Он поскорее выпил свое и, кивнув головою, подставил чару под новую терпкую струю веселящей влаги.
– В княжую службу приехал тебя созывать! – проговорил он негромко, полуобнявши Лутоню за плечи. – По тому же делу, по своему, будешь уже не крестьянином, а бортником княжьим! А там, глядишь, кого из детей и в дружину возьмут… Ну? Ты же и медовар знатный! Оногды пробовал у тя такое, что и на княжом дворе не пьют!
Лутоня повел плечом, освобождаясь от Ивановой длани, покачал головою, помолчал задумчиво, потом прямо взглянул в глаза Ивану, и Иван, хмурясь, опустил взгляд.
– Ты мой мед пил?
– Ну, пил, хороший мед!
– Дак вот! Его мед вареный, а на княжую потребу доселе делают мед ставленый. Тот выдерживают, быват, и по тридесяти годов. И из пуда сырого меда едва четвертая часть остается хмельного-то пития! Так-то вот!
Соседи слушали, уложив локти на стол. Лутоня не часто и не всякому сказывал о секретах своего ремесла. Даже захмелевший сябер примолк, перестал тянуться к корчаге с пивом и только изредка взглядывал на нее, двигая кадыком.
– Ипошто… – не понял было Иван.
– А пошто! Пото! – возвысил голос Лутоня. – Требоватце сперва изготовить кислый мед! Ето, значит, сырой мед рассьггити ключевой водой, один к четырем, так! Затем снять вощину, процедить, накласть меру или хоть полмеры хмеля на кажный пуд меда, так! Затем уваривать до половины объема, да все время пену снимать, пока варишь. Опосле остудить до теплоты, заквасить, хоть закваской, хошь медопеченным хлебом ар-жаным; патоки положить, опосле поставить в теплую печь, штобы мед закис, да не прокис! Затем слить в бочки, на лед поставить, и ето будет "кислый мед". Из ево уже какой хошь – боярский, паточный, обварный, белый, зельевой тамо – много разных! Словом, в котел с ягодами кладу кислый мед, ягоды должны забродить, потом развариваю, ночь отстаиваю, на другой день процеживаю и ставлю в погреб на выдержку, а того лучше – в землю зарывать! И тут от пяти, и до тридцати, и до сорока летов должен выстаиватьце он, а выходит, опосле всего, из девяти десятков ведер меда одна бочка сорокаведерная! Да еще карлук купи! Без кар лука, рыбьего клея, переквасишь, тово! А карлук дороже икры осетровой не в двадцать ли пять раз! Вота и считай теперича! У меня стоит, восьмой год стоит бочонок! Павла буду женить – достанем! А только так мед изводить – ето не дело! И никаких бортей не хватит! Енти твои бортники на один княжой двор и работают! И я коли в тот же хомут? А прочие люди как? Неисполненный квас пить станут? От коего дуреешь токмо! Али пуре мордовское? То самое, коего на Пьяне наши горе-воины напились! А на Москве, при Тохтамышевом набеге, не греческим вином, не романеей так-то упились, не ставлеными медами! Квасом неисполненным, пгго на скору руку сварен! Пото и сдурели так, што ворота татарам открыли!