Текст книги "Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 100 страниц)
Быть может, как раз это зримое упорство местной жизни и помогло Ивану оправиться и найти верные слова, лишенные хвастовства (ведь не сам, не отец даже – дедушка отцов!), но и той избегнуть противной, унижающей и унизительной скороговорки, с которой торопятся иные перед властным лицом, боярином, князем ли, умалиться уже и до неуваженья к пращурам своим. Противное свойство, выродившееся в последующее: "Мы-ста сермяжные!"
– Дан вот… Переслав то, вишь, тогдашний великий князь Андрей Саныч… Не, што я! Андрей Ярославич, должно… Не! Саныч! Брат старшой князю Даниле… Словом, хотел под себя забрать, выморочно, дан. А Иван-от Митрич умирал, и дяде Даниле отписал свой удел. Нашему деду и вручил перед смертью грамоту – скачи, мол! Он и поскакал. В ночь. Кажись, имали ево, дак утек. А на Москвы долго в терем княжой еще не пускали, уже Вельяминов помог, Протасий. С того и рать послали москвичи к Переславлю. Передолили Андрея, словом… Дак ищо в пору ту, кажись, Акинф Великой под Переяславль подступал, уже, было, передались ему! Дак деда опять с грамотою пробирался в город, весть давал. С того и Акинфа разбили, голову подняли на копье. А наш дедушко той поры на Москву перешел жить, ко князю Даниле…
Княжич слушал внимательно, вглядывался все уважительнее в ладного рослого молодца. В иное время, быть может, и внимания бы не обратил – кметь и кметь! Но тут, на роковом пути в чужую, страшную Орду, к чужому хану – и не в одиннадцать летов можно бы было оробеть. Когда сама встревоженная душа искала невольно, к чему и к кому прилепиться, – рассказ незнакомого воина звучал иной, доселе непонятной Василию мудростью. Быть может, и его спасет, оградит, заслонит от случайной стрелы татарской или гибельного сабельного замаха или хоть грамоту передаст в руки далекого родителя, вставшего там, на Москве, такой вот (да и не этот ли самый) простой ратник? Ежели и сам престол наш, государей московских, когда-то решился мужеством простого ратника переяславского, не пожелавшего изменить прадедушке Даниилу!
Мальчик, забыв на мал час о достоинстве своем – наследника великокняжеского престола, даже придвинулся ко кметю, почти вплоть, ощущая идущую от того силу и тепло стройного, ладно сработанного тела.
– Ты женат? – вопросил.
– Да! – кивнул ратник, добавив, зарозовевши, со смущенною гордостью: – И сын нарожден! Будет кому, ежели что, ежели какая судьба, отомстить за отца!
– Ты будешь служить мне? – ясно поглядев и трогая Ивана Федорова за рукав, вопросил княжич.
– Да! – отозвался Иван и добавил, поспешно кивнув головою: – Да! Я, как и батя, как и мы все… – И замолк, и не знал, сказывать ли теперь, как батюшка спасал покойного владыку Алексия и как погиб в ратном споре с Литвой. Не прозвучал бы его новый рассказ зряшною выхвалой.
К несчастью, к счастью ли, княжича позвали, и он, вновь ясно и весело посмотрев на Ивана и кивнувши ему дружески головой, убежал вприпрыжку в беседку, откуда укоризненно уже выглядывал сенной боярин, приставленный ежечасно охранять княжича от всякой дорожной беды, а такожде и знакомств, невместных сыну великого князя московского, к которым, тем паче, склонны все отроки в его-то возрасте любопытства и первого знакомства с жизнью. Слава Христу, кметь, кажись, не бражник, не тавлейник, худому чему не научит княжича, а все ж таки опас поиметь стоило.
Вперед Иван, хоть и на едином корабле будучи, с княжичем Василием почти не встречался, и познакомиться ближе им довелось уже только в Орде, когда после долгих и увертливых торгов, споров-перекоров, хитрых подходов с непременною раздачей "поминок" направо и налево, в которых юный княжич не мог понять ровно ничего, прояснело наконец, что дарами и серебром великим одолевает все-таки, одолела уже Москва. И за сказочную цену в восемь тыщ серебра, о чем бояре, скакавшие туда и назад по пыльным, прихотливо извитым ордынским степным дорогам, все лето сговаривали с далеким батюшкою, Тохтамыш оставляет владимирское княжение по-прежнему за Москвой, за великим князем Дмитрием.
Одолевает, одолела уже Москва, но к осени глубокой, когда с особенною томительной силой потянуло на родину, так потянуло, что глядеть в молодой жестокий лик нового хана стало Василию совсем уж невмоготу и обрыдли бесконечные приемы с бараниной и непременным питьем кумыса, бесконечные степные охоты-облавы, что радовали и развлекали его по первости, – к осени выявилась, приблизила новая беда, горчайшая и тяжелейшая первой: великий хан Тохтамыш порешил оставить княжича Василия, наряду с тверским княжичем Александром и суздальскими князьями Дмитриевичами, у себя при дворе, в вечных заложниках, как поступали очень часто повелители земель восточных, но как совсем не водилось допрежь того на Руси ниже и при хане Узбеке. Не жили русские княжичи яко заложники от своих отцов при дворе ордынском!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Тверскому князю Михаилу Александровичу в нынешнем году должно было исполниться пятьдесят лет. Много это или мало? Как поглядеть! По жизни смотря. По успешливости ее или же неуспехам. В успешной, ладно построенной жизни, поди, и не много совсем! Не то в жизни, исполненной поражений и неудач. Начинать заново в пятьдесят – трудно!
Ежели бы не безлепый погром Москвы Тохтамышевой ратью, ежели бы не шатания в митрополии, не изгнанье Киприана и прочая и прочая, навряд и решился бы князь Михайло порушить прежний договор с Московским князем Дмитрием и устремиться в Орду, дабы вновь добиваться ускользающего и, похоже, вовсе ускользнувшего от тверской княжеской династии великого княжения Владимирского.
И еще сказать, помня прежний плен ордынский и выкуп, что собирали потом по всему княжению, вовсе истощив тверскую казну, не решился Михайло повезти с собой наследника, княжича Ивана. Забрал второго, Александра, Сашу, и – как в воду глядел! Сына, слава Богу второго, не первого, пришлось-таки оставить в Орде.
За долгое лето князя измучили пыль, жара, степные сухие ветра, причуды нового хана, подчас не желавшего понимать самое очевидное, обрыдла крысиная возня подкупов, полуизмен, доносов и та, нынешняя (при Мамае и то не было того, вернее – не так лезло в очи), что все эти степные эмиры и беки, вовсе позабывшие о достоинстве и славе минувших веков, об одном мыслят: как бы ухватить, вымучить, выпросить очередной подарок от осадивших, в свою очередь, ордынский престол русских князей. Мелкие беки, толпясь у дверей шатра ханского, прямо из рук вырывали проносимые мимо них порты и узорочье. За уздечку, отделанную бирюзой, за кинжал, за бобровую русскую шапку в Орде нынче мочно было легко купить человечью жизнь, и никто не почел бы того даже преступлением, но лишь выгодною торговою сделкой. За Сашу, почасту выезжавшего за город, он ежечасно трепетал и молил Господа не попустить!
Возвращаясь к себе, усталый и пыльный, пропахший насквозь конским потом и душными овечьими запахами, ополаскивая лицо, валился на постель, с отвращением вдыхая и тут тот же неотвязный запах бараньих шкур, которыми было застлано княжеское походное ложе, закрывал глаза, и в глазах начинали плыть песочного цвета минареты, украшенные затейливой кирпичной вязью, с яркими пятнами глазури по ней, обшарпанные глиняные дворцы ордынских вельмож, овечьи плетневые загоны, юрты и мазанки, рои мух над ободранными скотьими тушами, смрад и вонь базара… В уши плыли надрывные вопли зазывал, рев ослов и крики муэдзинов, призывающих верных к молитве, – вся сутолока когда-то разоренного и с торопливой небрежностью вновь отстроенного степного города…
Он устал. И уже не верил в победу. У московитов – он видел это теперь особенно ясно – было упорство, которого не хватало ему. Теперь. Или и всегда не хватало? Они дрались за будущее страны. Он – за себя самого. Много, за детей. И он проигрывал, проиграл. И чуял, надобно смириться, с Федором Кошкою, бессменным послом московским в Орде, главным своим ворогом, так-то сказать, виделись они часто, но все больше на приемах или охотах ханских, когда и не поговорить путем, а тут, когда уже, почитай, все было кончено и прояснело, что он проиграл и даже серебром нынче не пересилить ему московского соперника своего ("Я поустрашил Дмитрия, – заявил Тохтамыш на последнем приеме, – а ныне пусть каждый из вас да держит отчину свою". "Зачем же было тогда и громить Москву? Дурень заволжский!" – выругался про себя Михаил.), нынче Федор Кошка, не зван не ждан, забрел ко князю, сам напросился на гостеванье и теперь сидел на лавке, чуть пригорбя плечи, отдыхая, но и не теряя почтительности перед, как-никак, великим князем Тверским. То – утешало. А Михайло слушал его полулежа, утонув в обрыдлых курчавых овчинах, и по красивому, твердому, в красивой седине подступающей старости лицу тверского князя проходили волны дум и обид, словно тени облаков, волочащиеся по земле вослед своим облачным повелителям.
– Торжествуешь, боярин? – недобро кривя сивый ус, прошал тверской князь.
– Нет, княже! – устало и просто отвечал Федор Кошка, – скорблю! Был бы ты – служил тебе верою-правдой. А только, княже, Русь-то у нас одна! Тут, в Орде, ежели годы пробыть, как я, много больше понимать приходит, чем дома, где нам, ни тебе, ни Митрию, власти не поделить. А Русь – одна… Я Руси служу, князь! Уже давно ей, а не князю своему. Князья смертны, как и мы вси. Не веришь, княже, а послушай меня, старика! Молодость и от меня ушла, а земля осталась. И останет после меня. Конешно, я в почете и славе от князя свово, вишь, вельяминовский терем купил! А и исчезни все – и почет, и зажиток, и власть, по слову Спасителя нашего, горнего судии, Исуса Христа, повелевшего лишь те богатства сбирать, коих ни червь не тратит, ни тать не крадет, – исчезни все, и что останет? Земля, родина! Гляжу вот тут на полонянников наших, давно гляжу! Вник, понял. Надобна власть! Единая! Дабы тех вон женок с дитями не угоняли в полон. Поверишь, княже, а хошь, и не верь. Люб ты мне! Ты и князь без порока, и воин прямой, а – не твое время нонече! Ну и взял бы ты у нас великое княжение Володимерское? И что с того? Долго б им володел? Али Ягайле передать землю Русскую?
"Эх, боярин, боярин! Ведал ты, чем меня укорить!" По суровой щеке княжеской, по уже немолодой, загрубелой, прорезанной морщинами щеке скатилась, блеснув, предательская слеза. На днях дошла весть из далекой Литвы, что Ягайло расправился с тестем Ивана, Кейстутом, уморив дядю в затворе, и любимая сноха, Марья Кейстутьевна, жена старшего сына Ивана, осталась сиротой. Суровый Ольгерд никогда бы не пошел на такое.
Прав боярин. Хоть в этом одном, да прав! И Орда теперь чужая, Тохтамышева Орда. Ему уже не помогла. И не отдаст он, Михайло, Русскую землю Ягайле, убийце великого дяди своего, последнего рыцаря прежней, языческой Литвы! Хоть и сам приходит Ягайле дядею.
Ненароком смахнувши нежданную, стыдную слезу, усмехнул Михайло, глянул на московского боярина. Тот сидел задумчиво, утупив взор в столетию, верно, не видал али не пожелал узреть невольной осла-бы князя.
– Ты тута, в Орде, не обесерменился, невзначай? – вопросил.
– Нет, князь! – без злобы отмолвил Федор Кошка. – Хоша и то скажу, что всякая вера – вера. И у бесермен своя, и у мунгалов своя, и у тех, что в Индии живут, еще другояка вера. И все люди, и все Богу веруют, и не скажу, что мы одни люди, а иные прочие нелюди, нет, и того не скажу! Насмотрел си. Всякой есь народ и у их. И тоже есь, што нас за нелюдей, считают. А токмко, как уж я правой веры держусь, дак и тово, в ней родился, в ней пущай и похоронят меня. Веру порушить – весь язык загубить! Без веры народ – что полова под ветром! И ты, князь, веры православной не отступишь своей, и я не отступлю.
– Пото и пришел? – вновь, скользом оглядывая боярина, вопросил Михайло.
– Пото и пришел, – подтвердил Кошка, кивая не столь князю, сколь думая своим. – Одинакие мы, вишь!
– Здесь, в Орде, да… – нехотя подтвердил Михаил. И замолк, и что-то пронеслось, повеяло незримое.
Девять летов спустя младший отрок Михайлов, Федор, будет обручен с дочерью Федора Андреича Кошки. До того много летов, но не здесь ли, не теперь повеяло меж родителями будущих жениха и невесты тем духом взаимного понимания, которое токмо и содеяло возможным этот брак?
– Скоро уезжаю, Федор, – примирительно произнес князь Михайло. – Не то у вас с Дмитрием на посулы да поминки и серебра недостанет, тово!
– Серебра достанет, – раздумчиво отверг боярин. – Иного недостает у нас на Руси!
– Через кровь, Федор, трудно переступить! – отмолвил, перемолчавши, тверской князь.
– Через кровь, да! – вымолвил Кошка в свой черед.
– Сына оставляют у меня в Орде! – с упреком произнес Михайло.
– И княжича нашего Василия тоже! – возразил Кошка. – И Василья Кирдяпу. Тохтамыш ото всех сильных князей по сыну, вишь, берет! Мыслит, с того ему легота настанет Русью править… Не ошибся бы только! – раздумчиво домолвил боярин. – А и тута княжичам, нашему да твоему, при таковой нуже не след бы враждовать!
"Вот ты за какою надобью приволокся ко мне!" – догадав, мысленно возразил Михайло. Но зла на Кошку как-то не было.
– Ростовчан-то отпускает? – спросил. – Ну да, те ему не опасны, вишь…
Сколько богатств оставили нынче в Орде князи русские! А зачем? Чтобы получить из рук нового хана старые уделы свои, коими и допрежь того володели!
И оба, князь и боярин, опять молча глянули друг на друга, почуявши в этот миг, что какими бы злобами ни разделяла их нынешняя судьба, но они и при этом одно-единое, чему и надобно быть не поврозь, а вместе и имя чему – Русь.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В мае, да и в июне было ни до чего. В разоренном войною княжестве следовало взорать и засеять всю пашню, заново срубить порушенные избы, добыть откуда-то скот, и Дмитрий сутками не слезал с седла, мотался по волосткам, объезжал села, строжил и раздавал наказы, рассылал семенное зерно и коней взаймы, до новины. Весь скот, забранный на Рязани и додержанный до весны, теперь пошел в дело, растекаясь по деревням и слободам, наполняя живым радостным мычанием выморенные по осени хоромы. Всю зиму возвращались выкупаемые князем московские полонянники. Получивши месячину из монастырских запасов, мало по-отдохну в, брались за дело. Восставало княжество!
Хозяином Дмитрий был хорошим. Родовое, семейное, от князя Даниила идущее без натуги проявлялось в нем, сказывалось во всем. Понимал с ходу, кого подобно поощрить, кого окоротить, кого и скрутить, устрашив. А иному ленивцу хватало доброй, в мах, княжеской оплеухи, от которой непроворые, как подкошенные, летели с копыт и боком, боком, раком, раком, отползали посторонь, разом на чуточку поумнев. Трудился князь, трудились бояре и смерды, и уже ровными платами голубой зелени поднялось яровое, и уже заколосились озимые, и когда уже стало ясно, что главное, на чем стоит земля, – хлеб, – нынче спасен, стало мочно вздохнуть, перевести дух и принять по давно обещанной просьбе Нижегородского архиепископа Дионисия со своим духовником игуменом Федором Симоновским ради дел, от коих, как предупредил Федор, будет зависеть сама судьба Русской земли.
Сергия не было в этот раз на совещании иерархов церковных, пришедших ко князю с единым требованием: сместить наконец с митрополичьего престола Пимена и заменить его архиепископом Дионисием, оказавшим после своего возвращения из Константинополя сугубое рачение о делах церковных. Сергия не было, но за всем, что говорилось и как говорилось тут, стоял он, незримый, вдохновляя речи Федора Симоновского, ободрял иных, колеблющихся, освещая авторитетом своим личность самого Дионисия, столь долго бывшего духовным главою Суздальско-Нижегородского княжества, что и помыслить о нем инако князь Дмитрий, без Сергиевой понуды, и вовсе бы не смог. Но Сергий прислал грамоту, и духовная весть преподобного, облеченная в плоть этого невеликого куска пергамена, дошла до князя.
Дмитрий сидел в креслице, взглядывая из-под лохматых бровей, изредка сопя, ибо как-то все не умещалось в сознании. Не по его ли княжескому наказу пискупа Дионисия имали всего-то три лета тому назад? Но и Пимен поистине не вызывал сочувствия Дмитриева. Пимен был убийцей печатника Митяя, хоть и не сам давил давнего возлюбленника княжого. Обстоятельства дела давно уже были выяснены на правеже, и непосредственные убийцы наказаны лютою смертью. И все же! Некого было нынче защищать князю, не за кого биться с иерархами. И токмо одного – возвращения Киприанова не хотел Дмитрий, ощущая, как груз недавних трудов, конской скачи и хлопот тяжело давит на плечи, зовет его сгорбиться в княжеском седалище своем. И, не давая повады усталому телу, князь все прямее и прямее отгибался в золоченом креслице, грубыми большими руками охапив резные львиные головы подлокотников.
Собравшиеся иерархи в лучших своих облачениях, в клобуках с воскрылиями, с тяжелыми, на серебряных цепях, крестами и панагиями на груди были торжественны и суровы. Шел суд, и судили отсутствующего здесь главу Русской церкви, самого митрополита, хотя по соборным правилам и не имели присные права его судить. Осудить Пимена и лишить сана мог только собор цареградских иерархов под водительством патриарха Константинопольского Нила, да и то в обязательном присутствии самого Пимена. И все же тут, перед лицом великого князя, творился духовный суд, где поминалось, скопом и кучею, все, чем Пимен истерзал терпение клириков: и симония, и грабленье обителей, и поборы с сельских иереев, и неуменье утишить стригольническую ересь, в том же Пскове укрепившуюся ныне даже и в ряде монастырей, что уже вообще не умещалось ни в какие меры подобия…
Дмитрий слушал, не прерывая, с горем вспоминая покойного печатника своего. Как мало минуло лет! И сколь много совершилось великих и горестных дел, воистину отодвинувших прежние его хлопоты церковные в неизмеримую глубину времени. Отче Олексие! А ты бы как решил и что содеял днесь? Или послушать печальника твоего Сергия, довериться гневу – или мудрости – старцев общежительных обителей, которые нынче все более забирают и набирают силу на Руси? Что-то такое нашел, почуял, понял игумен Сергий в жизни сей, ощутимое как твердоту перед лицом быстро-бегущего времени. Отречение от себя? Ради Господа! И пи-скуп Денис с тем же посылывал учеников своих, дабы воздвигали общежительные обители по Волге, Унже, Саре и иным большим и малым рекам, где теперь, бают, и починки, и слободы растут вокруг тех потаенных обителей. Сердце не по-хорошему ворохнулось в груди. Князь, склонивши голову, прислушался к себе. Какие же годы, в самом деле, три десяти летов? А вон, и нити серебра у него в бороде находит нынче заботливая Овдотья, и силы те, что еще до роковой битвы с Мамаем не приходило считать, нынче нет-нет да и предупреждают его об исходе своем.
Вдруг, нарушая чин и ряд, пугая синклит иерархов, он громко вопрошает Дениса, возможет ли тот забыть и не зазрит ли давешнего гонения, воздвигнутого на него великим князем?
– Княже! – Суздальский архиепископ глядит на него с суровым упреком. – Егда мог бы аз ся огорчить тою, давешнею безлепостию, не был бы достоин места сего! Не мне, но великой Руси то надобно, дабы на престоле владычном был муж, достойный сана сего, и воин Христов, ибо тяжка судьба земли нашей, и не скоро возможет Русь, воздохнув, опочить в славе и спокойствии лет. Уже и теперь не мыслю я о разделении земли, о коем хлопотали подчас князи Суждальстии. Земля, язык русский должны быти едины суть! С тем лишь и дерзаю помыслить о вышней власти!
Дмитрий выслушивает Дионисия, склонивши тяжелое, с набрякшими веками чело. Медлит, думает. Говорит наконец, припечатывая решение духовных:
– Быть посему!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
А несчастья в это лето сыпались на него одно за другим. Не успели отправить в Константинополь архиепископа Дионисия с Федором Симоновским, о чем, разумеется, Пимен тотчас узнал и, встречаясь с князем, глядел теперь на него с тем подло-жестоким выражением, при котором не ведаешь, чего ждать. То ли тебя предадут, то ли убьют из-за угла, то ли кинутся со слезами гнусными целовать руки, умолять, и это последнее было страшнее иного, потому что безмерно подлей. Не дай Господи! Видеть таковое унижение властителя духовного было вовсе непереносно Дмитрию. Расставаясь с Пименом – и благословления его были точно Каинова печать или же поцелуй Иуды, – расставаясь с Пименом, Дмитрий долго приходил в себя, отругивался, яростно рычал в успокаивающих Дуниных объятиях… А в лугах косили, на Москве строились, жизнь, казалось, налаживалась понемногу, но не успели проводить духовных послов, новая беда обрушилась на него.
Недели не прошло с отъезда тех, как горестный вестник на двор: пятого числа июля месяца скончался тесть, старый суздальский князь Дмитрий Костянтиныч. Тестю исполнился шестьдесят один год, он долго болел, перед смертью посхимился с именем Федора, и все-таки эта давно сожидаемая смерть подкосила Дмитрия. Разладилось разом все хрупкое равновесие отношений с нижегородским княжеским домом, добытое усилиями предшествующих лет. Предатели, иначе не скажешь, Василий Кирдяпа с Семеном, хоть и родичи, а предатели, сдавшие Тохтамышу Москву, могли теперь потребовать себе по праву наследования все нижегородское княжение с Суздалем и Городцом. Потребовать у Тохтамыша в уплату за давешнюю лесть, за погром Москвы. И этому наглому татарину почему бы и не дать и не расплатиться щедрой рукою, оторвавши Москву, да что Москву, весь удел Владимирский от выходов к Волге, от торговли ордынской, от Сарской епископии, от гордых замыслов дольних, ото всего!
Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам – была без повойника – и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать теперь. Ежели, ежели… И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло Тверской! А ну как они все, вкупе… И пискуп Денис, который, в днешней нуже, мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою!
Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих. Но теперь, теперь! Теперь ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от княжества сущую эту беду!
В сенях навстречу попавшегося Свибла – всегда лезет на очи! – сгреб за грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул:
– Не ты ли меня продаешь, Федор? – И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: – Думу собирать!
К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все нелюбия боярские!), внимательный лик осанистого Мороза, спокойнонастороженный, без обычной улыбки своей, взор Тимофея Вельяминова – пришел ныне с Юрием Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом, и далее, по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского, Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей – Федора Свибла, Ивана Хромого, Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя. Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах, где косари, где рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих ходят женки с граблями и поют – как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не вовремя помер старый суздальский князь, в осень бы лучше. И вся земля, тово, в пору ту, словно грустит. Не вовремя!
– Кошка-то ведат? – на правах брата и володетеля вопрошает Владимир.
И не окоротишь, и вопрос не нелеп: без Федора Кошки, без его трудов ордынских, ныне и вовсе бы пропасть. А и от Данилы Феофаныча из Орды нету вестей. Как там Василек, наследник? Не соскучал, не изнемог в татарской земле? Не в обстоянии там от кого иного? В Сарае, по злобе ли, по зависти, и убить могут, а там и концов не найдешь. Дуню давеча с трудом отговорил от поездки в Нижний. Тестя уже схоронят, лето, не станут сожидать доле трех ден, а соваться в город при нынешнем безвластии и ей не след. Дуня плачет, дети в тревоге, а у него и у бояр своя зазноба, княжеская, невесть, что и вершить?
Остановили на том, чтобы поддерживать перед ханом князя Бориса. В Орду поскакали срочные гонцы с поминками. В ожидании и страхе тянулись недели, не принося облегчения, хоть и стояло вёдро, хоть и справились с покосом в этот раз. Наконец дошла-таки весть, что хан передал нижегородский престол Борису Кстинычу. Но и вздохнуть не пришлось. С вестью прискакал Федор Кошка. Мрачнее тучи был боярин и, оставшись с глазу на глаз, вымолвил:
– Беда, князь!
– Кирдяпа с Семеном копают под меня? – начал было Дмитрий, но Кошка небрежно отмахнул рукавом:
– Копают, конешно! Как не копать! Да хан и им не больно верит. А токмо, князь-батюшка, не обессудь. Великое княжение закачалось! Надобно серебро и – враз. Много серебра! Хану без того, вишь, своих амиров не удоволить, ну и… Сам понимай!
– Сколь?
Федор поднял тяжелый взор (уже не молод, уже и морщью покрыло прокаленное солнцем, иссеченное ветрами чело), поглядел на князя, помолчал.
– Осемь тыщ! – сказал. Сказал и умолк.
– Столько не собрать! – бледнея, отмолвил Дмитрий. И слышно стало, как бьется в оконницу дуром залетевшая в горницы лесная зеленая муха. – Не собрать! – с отчаянием повторил Дмитрий. – Мне все княжества разорить, и то восьми тыщ серебра не достать нынче!
Кошка вдруг молча сполз с лавки и упал на колени:
– Князь-батюшка! Не кори! Иного измыслить не мог! Не передолим коли, и все истеряем. Ведаю! Ведал и сам! А токмо – всех обери, по заемным грамотам, у кого хошь!
– Был бы митрополит другой! – зло и мрачно отозвался Дмитрий. – У фрягов, баешь?
– Тыщи три дадут, вызнавал! Кой-чем поступиться придет. И греки дают, и бесермена, ежели по-годному попросить. За можем на то лето отдать? – поднял требовательный взор на князя.
И теперь их было только двое. А там – бояре, князья, стратилаты, дружина, города, села, купцы, смерды, и у всех… И все, и все сейчас на этих вот иудиных тысячах зависло опять! Когда же, ну когда возможет Русь попросту двинуть железные полки, изречь: "Не позволю!"
И броня, и стяги, и гнев ратный, и, с рогатинами, ряды пеших дружин, смерды, боронящие землю свою. И чтобы никому ся не кланять! Ни хитрому фрягу, ни немцу прегордому, ни злому татарину, ни свирепому литвину, ни бесерменину тому. Того ведь одного токмо и жажду, пото и бьюсь! Величия жажду родимой земле, Руси Великой! А нет, дак мне вон ета постель, да Дуня, да какой ни есть зажиток, детей бы гладом не поморить. Много ли на себя-то самого идет княжого добра? За трапезою – те же каша да щи, и не надобно иного! Изюму, да ягод винных, да вин заморских, из фряжской земли привезенных, чем балуют иные бояре, не надобно мне! Но власти в земле, ежели, по слову батьки Олексея, все должно иметь в кулаке едином, власти он не отдаст. Ошибаешься, хан Тохтамыш, передолим и тебя. Не таких ломали! Последнего, даже и про себя, баять было не след. Таких, у коих вся степь, вся Синяя, Белая и Золотая Орда воедино совокуплены, в руках единых, таких не ломали еще. И сил тех нет пока у Руси.
– Ладно, Федор! Прошай у купцей, гостей торговых, займуй у всех! Грамоты я подпишу. Сей бы токмо год и устоять нам с тобою!
Почему так бывает всегда? На подъеме языка и у кормила власти оказываются деятели, достойные великих задач. А низкая лесть, измена или корысть не смеют поднять головы в ту пору. А там, в иных временах, глядишь, и глава, правитель земли, про коего помыслить нелепо: как это хозяин может стать предателем, вором во своем терему? А – может! И предает, и торгует землею своею, спеша разрушить хоромину, воздвигнутую поколеньями героев, уснувших в земле. И видно-то это становит издалека, из глуби времен. Ибо близь себя, поблизку, вроде бы и на подъеме те же и корысть, и зазнобы, и котора княжая, и злоба боярская, всего довольно, и всего из лиха. Но и другое есть: воля к соборному деянию всей земли. И тогда смолкают покоры и ссоры, и уже плечо к плечу бывшие соперники, облитые ратным железом, выходят в поле, защищая землю отцов. И мне, теперь, хоть прикоснуть, хоть мечтою приблизить туда, к ним, когда и жизнь, и добро отдавали за други своя!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Несчастья вослед позорному торгу ордынскому продолжали сыпаться одно за другим.
Собрали тяжкую дань, и данью той передолили Тверского великого князя, ан во Владимир явился посол лют, родич хана, Адаш Тохтамыш, и впору настало не хлеб убирать, а прятать по лесам володимерских смердов от лютого татарского грабления. И не вышлешь посла, как встарь, и не заткнешь рта подарками, и не пригрозишь узорным кованым железом боевых рогатин, дабы потишел и унял зуд прихвостней своих…
Генуэзские фряги меж тем, выручивши князя заемным серебром, совсем обнаглели. На вымолах ежеден – ругань. Московских гостей посбили с причалов, утеснили до зела. Дмитрий, проезжая торгом, каменел ликом. Прост был князь и не вельми учен, но и потому тоже понимал смердов своих и посад до слова. Иногда тяжело спускался с седла, заходил в лавки. "Потерпите!" – говорил. Не объяснял ничего, а – стихали. Ведали – свой, видели – не продает и тяжко ему, как и всем. Этим вот, простотою, тоже держал землю.
Новая пакость явилась ближе к зиме. В начале ноября Борис Костянтиныч воротил из Орды с пожалованьем, и Семен с дядею прибыл. Кирдяпу хан задержал у себя к тайному удовлетворению Дмитрия. Уже и хлеб убрали, и Михайло Тверской, проиграв сражение кожаных мешков с серебром, готовился покинуть Орду, как произошло то, чего где-то в душе ждал и опасил все последние месяцы.
Фряги, мало сказать, – обнаглели. Не почитали уже почасту повестить московским дьякам великокняжеским, кто и почто прибывает в Москву.
Молодой сын боярский, Ратуйло Ухарь, пригнал из Красного и прямо на княжой двор. Добился до "самого". Дмитрий принял на сенях.
– Некомат-брех на Москве! Села свои емлет! – огорошил Дмитрия вершник, еще не отошедший с бешеной скачки своей.
– И вы… – темнея ликом, начал князь.