Текст книги "Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 85 (всего у книги 100 страниц)
Вота теперича и гляди, тово! Я буду на княжой двор ставленый мед "сидеть", один пуд из четырех пудов сырого меду, а посадские учнут пить всяку дрянь, што не веселит, а токмо в голову шибает… Ему вот! – Лутоня кивнул на бельмастого, вновь потянувшегося было к корчаге с пивом. – Чего ни налей, выпьет!.. Охолонь! – прикрикнул он на сябра, тотчас отдернувшего руки от жбана. – Сам знашь, сколь тебе мочно выпить, а сколь нельзя? Почто лезешь? – продолжил он грозно. – Опять жена от тя по избе всю ночь бегать учнет! Али на мороз выгонишь?
– А я мед варю! – продолжил он, вновь поворачиваясь к Ивану. – Тута воды в семь раз более, а патока добавлена, да еще пивное сусло, да еще вываренное с хмелем, да дрожжи. А там уже и переливать да ставишь в лагуны, на лед… Ну, тут кажный мастер свои тайности блюдет… Пиво-то проще варить, да его и варят сразу много… А штобы сохранять, дак ето вареный мед!
– Повестил бы ты о том!
– Без меня знают! А ищо скажу я тебе, Иване, по всему сужу, – и вареного меду скоро не достанет, учнут из муки из аржаной хмелево гнать, а то и из смеси: ржаной, ячменной, овсяной там – што есь! Ну, опять же, хмель, полынь, зверобой, тмин – для запаху… Да и… Видал, как деготь гонят?!
– Деготь? Ну…
– Вота и ну! Та же бочка, тот же отвод, желоб крытый, тут накапает тебе чистого хмеля, токмо разводи водою опосле! Вот с аржаного зерна и пойдет… А иные заварят сусло, а сроков не выдаржат, получаетце неисполненный квас ал и пиво, называй как хошь! Тот, от коего дуреют! Не ол, словом, не сикера, а незнамо што! И ищо скажу: как наладят ето дело, так князь его в свои руки возьмет! Вот тогда, хошь не хошь, и мне, доживу коли, в княжью службу нужда станет идти! А пока, Иван, я сам себе господин и варю мед, уж как мне самому любо! Мед, а не хлебное вино! Так што не зови! Под княжьим дворским ходить не хочу, да и указов тех: делай то, не делай ето – слушать мне не любо. Ты в походах, в службе, а я тута сижу, который год займуюсь, я, почитай, все изучил! Скажи мне, и татарский катык сварю, и мордовское пуре! Слыхал, генуэзски фряги горящее вино привозили ко двору, как-то по-ихнему зовут…
– Аквавита! – подсказал Иван.
– Вот-вот, вита етая! А я сам выгонял, высиживал! Коли по желобам, как деготь, гнать, из сусла аржаного чистое вино – оно прозрачное, как вода, через уголь березовый очистишь коли! И не портице опосле стоит сколь хошь, и огнем горит! А без воды ево и пить нельзя, нутро сожжешь себе. Вот с етово питья все и пойдет у нас, даже не с вареного меда! Хватятце! Налог наложат! Не доживу… Да и не ведаю, хочу ли дожить? Таких вот расплодим! – Он опять кивнул на несчастного, не допившего свое соседа. Уронил нехотя: – Налей ему, мать!
Мотя, поджавши губы и коротко глянув на мужа, налила сябру новую чару, и тот вцепился в нее, словно мыслил, что тот час отымут. Уже вскоре, покрасневши ликом и широко взмахивая руками, он что-то бормотал, вскрикивал, пытался, неразборчиво, шутить…
– Отведи домой, пока не развезло вовсе! – приказал Лутоня сыну, и упившегося соседа под руки потащили вон от стола. Тот и в оболочине уже, с нахлобученной шапкой, все еще выламывался, просил налить последнюю, и Мотя в сердцах плеснула ему в чару еще полковша, присовокупивши:
– Скорей развезет!
Бельмастого увели, хлопнула, впустив морозное облако, дверь.
– А проспитце – мастер! Золотые руки у ево! И кожи ти выделает, лучше не нать, и сапоги шьет, на Москве такие не часто видал, и печи кладет, и по кузнечному делу может… А! – махнул рукою Лутоня и кивнул жене, чтобы несла на стол вторую корчагу взамен опруженной. За гамом и гомоном упившихся гостей уже трудно было и разговаривать. Вновь хлопнула дверь, это воротились Паша с приятелем.
– Довели! – заключил Павел.
А второй парень добавил:
– Уши ему натерли снегом! Ты, тетка Мотя, правильно сделала, што последнюю ему налила, теперя заснет скоро!
– Так вот за кажным столом! – понизив голос, отнесся Лутоня к брату. – Беда с им! Токо меня и слушает! – И, возвращаясь к прежнему разговору, заключил: – Погодь! Охолонь! Не гож я в боярский, да хошь в княжеский хомут… Знаю, што тебе деревенская родня поперек души лежит… Погодь, погодь, я дело баю! Не ты, другой… дети там… С теми же Тормасовыми ты меня уже не сведешь! Ведаю! А токмо здесь я при деле. Дай… воля дорога! Кормы справил, об ином и голова не болит. Ты воин, я – мужик! Мужиком и умру, и не нать мне иной судьбы. В Царьград там да в Краков мне так и сяк не ездить, а дело свое я люблю. И не унимай доле! – остановил он Ивана, готового снова вступить в спор. И еще тише, уже едва слышно за гомоном упившегося застолья, добавил: – Мне и то любо, што вот я – мужик, а ты – ратный муж, почти боярин, а вместе сидим, родня! И дети вон вместях играют! Всем бы русичам век роднею быть, дак тогда нас никоторый ворог, ни в каких ратях не одолеет!
И два людина, два русича, два брата, мужик и воин, молча крепко поцеловались, взасос. Слова тут были не надобны ни Ивану Федорову, ни Лутоне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Осенью на Москве крестили трех ордынских татаринов – постельников самого Великого хана, приехавших в Русь и пожелавших принять православие: Бахтыр-Ходжу, Хидырь-Ходжу и Мамат-Ходжу, по русскому тогдашнему произношению "хозя" (Бахтыр-Хозя, Худырь-Хозя и Мамат-Хозя). И потому, что это были люди государева двора – Тохта-мыша как-никак величали на Руси государем! – и по той еще причине, что переходили они в службу к самому великому князю Московскому, Киприан порешил придать обряду крещения вид всенародного праздничного действа, словно бы и не трое постельничих, а чуть ли не пол-Орды переходит в православную веру. Сам для себя Киприан, не признаваясь себе в этом, крещением сим, всенародным, на Москве-реке, при стечении толп посадских, торговых гостей, ратников и бояр, перед лицом самого великого князя, отплачивал туркам-мусульманам, захватившим его родину. Жалкая, ежели подумать, оплата, но и все-таки…
Надежда на крещение Золотой Орды в православную веру доселе не гасла на Руси. Постельничим были даны имена святых мучеников, трех отроков, в пещи не сожженных: Ананьи, Азарии и Мисаила, и все было очень торжественно, очень! Золото риз духовенства, берег, усыпанный народом, бояре в дорогом платье, ратные на конях, князь Василий, коему на возвышении поставили золоченое креслице. И хор, и освящение реки, и купание… Малость ошалевшие татарины отфыркивались, кося по сторонам черными глазами, получив по золоченому нательному кресту, неуклюже влезали в дареные русские порты. А хор пел, и подпевали многие из народа. Очень было торжественно и красиво!
Как раз, днями, отпустили назад послов Великого Нова Города с Киприановым послом, греком Дмитраком. (Новгородцы согласились "подрать" клятую грамоту, а послу на подъезд выдали "полчетверта ста Рублев", и великому князю обещали черный бор по волости.)
В Новый Город отправлялось посольство во главе с самим Федором Андреичем Кошкою, Иваном Удой и Сел Иваном. Такого посольства удостоивались лишь государи соседних земель, и то не все, и казалось, мир будет закреплен… Казалось, пока сам Киприан не прибыл в Новгород и вновь не получил от упрямого города причитающихся ему судебных церковных пошлин. Впрочем, и великий князь не спешил возвращать республике захваченные им новгородские пригороды.
И все-таки, во всяком случае пока, был заключен мир. Вновь двинулись по дорогам купеческие обозы, зашумел по-старому великий торг на Москве-реке, а каменных дел мастера, кузнецы и изографы-иконописцы спешили завершить возводимую в Кремнике княгиней Евдокией каменную церковь Рождества Богородицы, поставленную на месте малой и ветхой рубленой церковки Воскресения Лазарева (от нее в новом храме был оставлен придел во имя Воскресения Лазаря).
Церковь освящали первого февраля. Как раз завернули крещенские, небывалые доселе морозы, продержавшиеся почти до апреля; в храме стояла морозная мга, паникадила, священные сосуды, пелены, все многоценное узорочье, коим вдова великого князя Дмитрия повелела украсить новую церковь, было в морозном инее, лики святых икон гляделись, как сквозь туман. Евдокия стояла в соболином опашне, грея руки в бобровой, украшенной жемчугом муфте, замотанная в пушистый пуховой плат, изредка, отай, постукивая чеботами нога о ногу. Вокруг пламени свечей плыли радужные кольца, из уст духовных, что правили службу, вместе со словами вырывались облака пара, и все-таки торжество вершилось, и церковь была полна, и освящал храм сам Киприан, и посадские, проходя площадью, оглядывали придирчиво новое каменное строение и толковали, соглашаясь, что Москва хорошеет, и скоро-де не станет уступать даже Владимиру!
Пережив зимние холода, закопав трупы странников, погибших в декабре – январе на дорогах, не дойдя до какого ни есть жилья (найденные уже по весне, расклеванными и объеденными волками), московляне начинали хлопотливо готовиться к новой страде, чинили упряжь, сохи и бороны, насаживали косы (нынче уже многие отказывались от горбуш, предпочитая косить стоя, а не в наклонку), а по дорогам страны вновь поскакали княжеские гонцы с наказами воеводам окраинных городов. Софья вновь писала родителю, получивши послание с поминками из Литвы. Дмитрий Александрович Всеволож доносил из Нижнего о тамошних делах. Из Орды доходили противоречивые и смутные вести о тамошних спорах Тохтамыша с Железным Хромцом, Тимуром. Новгородцы, не успевши замириться с Москвой, рассорились со своим "младшим братом" и ходили под Псков ратью, но были отбиты с большим уроном. На Москве затеяли копать ров от Кучкова поля до Москвы-реки, порушили множество посадских хором, наделали разору и ничего так и не свершили. Словом, жизнь продолжалась.
Намечался, вскоре и состоявшийся, брак Марьи Дмитриевны, сестры великого князя Василия, с литовским князем Семеном Ольгердовичем Лугвенем.
Родству с литовским княжеским домом на Москве придавали важное государственное значение. Перед самою Пасхою Василий впрямую говорил с сестрой Машей, согласна ли она пойти за князя Семена. И Маша, опуская голову, смахнув непрошеную слезу с долгих ресниц, несмело кивнула головой. Василий глядел прихмурясь.
– Коли не люб, не неволю! – сказал.
– Што ты! – Сестра кинулась ему на шею, прошептала в самое ухо: – Боязно… Чужая земля… А князя Лугвеня я помню, приезжал на Москву! Хороший он…
Василий сам вытер сестре тафтяным платом слезы и нос:
– Ну дак не плачь! Лугвень сватов шлет, а я не ведал, што и баять. Неволить тебя не хочу!
Сестра, не снимая рук с его плеч, улыбнулась солнечно. Какая девка в поре не хочет взамуж! И на злую свекровь идут, и на болящего свекра, коего переворачивать надобно ежеден. А тут – княжеский двор, прислуги, поди, не менее, чем на Москве, да и свекор со свекровой уже в могиле давно, сама себе будет госпожа!
А теперь уже, на июнь месяц, и свадьбу назначили, и дарами поменялись. Все шло, как говорится, ладом.
Лето, после суровой зимы, настало доброе. Дружно взошли хлеба, хоть и пришлось кое-где перепахивать и пересеивать ярицей вымершие на взлобках озимые. В срок пали дожди, хорошо отроилась пчела. Неволею Иван вникал теперь во все эти мало интересовавшие его доселе, но кровно надобные Лутоне дела, отмечая с удивлением, что не только косы-стойки, но и ставленые ульи-колоды, заместо древних бортных ухожеев, сильно распространяются по ближним волостям, и даже о трехполье, с последовательною сменою злаков, начали толковать все более. Мать и то порешила на боярской запашке в Островом ввести трехполье вместо того, чтобы сеять кажен год хлеб по хлебу. На то, чтобы заново выжигать лес, забрасывая старые пахотные поля, уже не оставалось места: густо прибавляло народу в Московском княжестве!
Одно продолжало тревожить князя Василия после замирения с Великим Новгородом – суздальские дела.
Василий все круче и круче вникал в дела правления. Все более становился великим князем всей Русской земли. К тому толкал и Киприан, паки озабоченный судьбою церкви после крушения Болгарского царства, за которым проглядывалась уже и скорая гибель Византии, ныне осажденной султаном Баязетом. А тогда – с кем останет он и на кого сможет опереться православная церковь, ежели и в Литве возобладают католики? На возвращение Витовта в лоно православия надежды, конечно, еще и теплились, но… Слишком ведая тамошние дела, Киприан не был склонен тешить себя излишне радужными надеждами! И оставалась единая Русь. Единая, скажем точнее, Владимирская Русь. И единый великий князь Московский, способный защитить и отстоять от гибельного поругания православную церковь! Так что вовсе не безразличен Киприану был молодой князь Василий с его далеко идущими замыслами. Да и Дума государева, те самые бояре, что при нынешнем раскладе имели право и власть родниться с княжескими домами той же Твери, Ярославля, Ростова, не склонны были ограничивать или удерживать князя своего в его намереньях наложить лапу на оба Новгорода.
С Новгородом Великим, однако, на этот раз не получилось. Мир был зело непрочен, княжеские даныцики не ушли ни из Вол ока-Дамского, ни из Торжка, но и прямых военных действий не творилось ни с той, ни с другой стороны. А посему…
Василий переменил отцову поваду сиднем сидеть в тесном покое княжом. Расхаживал, сделав своею, по верхней палате, где собирались избранные думцы отцовы. Расхаживал, веля никого не пускать к нему в этот час.
Соня, прежняя сероглазая красавица, а теперь почти королева, соперничающая с далекой Ядвигой… Не ради нее ли и часозвон на Фроловской башне повелел учредить? Мастер был приглашен иноземный, фрязин, великий хитрец по часовому устроению. Предлагал князю фигуры устроить, чтобы двигались, да, по совету бояр, отвергся того. Зазорно показалось творить на немецкий лад, да и, с русскими-то зимами да вьюгами, оледенеет весь тот прехитрый механизм! Нет уж, пусть часы как часы, а к ним – колокольный бой на каждый час, дабы издали знатье было, какое нынче время. Бой тот помогали иноземцу сооружать свои, русичи. Получилось складно. Теперь где хошь на Москве мочно по числу ударов сосчитать, который час… Соня и русский распашной сарафан ухитряется носить на иноземный лад, и рогатую кику себе, как словно у немецких да польских дам, измыслила переделать. А ему? Замок сооружать на Москве? А опосле не знать, как и натопить те фряжские палаты да залы! Нет, Сонюшка, придет тебе на русский салтык переходить! Не в той земле, не в том краю живешь, да и бояре тебя, не ровен час, понимать перестанут!
Так вот, пока ее нет рядом и не кружит голову похотное вожделение, мог и жену свою оценить по истине молодой Московский великий князь. Ну, а подумав подоле… Подолее подумавши, помечтав, начинал представлять ее себе неспешно и лукаво раздевающейся, она и сорочку скидывала, ложась в супружескую постель, ради стыдных ласк, доводящих Василия до исступления… И уже когда начинал видеть ее всю мысленными очами, сознание мглилось и все зачинало плыть и мреть, словно в тумане хмельном. Тогда уже ничего не понимал, не чуял, кроме одного, зверского: добраться и овладеть! "Неужели и у батюшки с матушкою было такое, тогда еще, давно, до рождения моего?!" – спрашивал себя иногда, заливаясь краскою стыда. Строгий лик матери, полжизни нынче проводящей за молитвою да в заботах о зодчестве церковном, не давал права и подумать о таком! Только раз, и то Святками, когда она с боярынями рядились в личины да в диковинные наряды кудесов, и слышал материн прежний, незаботный, заливистый смех. Но уже воротясь в терем и скидывая потешное платье, была снова пасмурна и строга. Разболокшись, стала перед иконами на колени, долго молилась, верно прося у Господа прощения за участие в языческих игрищах, в которых, однако, и не участвовать не могла: ряжеными ходили все, и от того обычая отстать ей, хоть и вдове, хоть и великой княгине, было не можно.
Василий ходил по палате взад и вперед. На сунувшего было нос Федьку Свибла рыкнул, аки юный медведь, и отцов боярин разом исчез, дабы не нарваться на что худшее.
– Не получился ров, не вышел! Ну и не получился! Теперича будут по Москве его год костерить! Дадено ведь и лесу и тесу тем, у кого хоромы снесли, дадено! Нет, будут его язвить, жалиться боярам будут! Тьфу! А ежели попытаются, как при батюшке, взять Москву? Хоромы им, видите ли, жаль! (Знал, что не прав, и оттого ярился тем более.) Того бы ратника спросить, Ивана Федорова… Кажись, впрочем, его-то двор за Неглинной… Ладно! Не о том нынче речь! И ров тот придумали без ума, ясно было, что вода не пойдет! – Помотал головой. – Положили на совете упорно копать, до осени, хотя иные и предлагали бросить разом… Ладно! Не до того! – И долило, и страшило его не то теперь. – Свадьба сестры на носу, а тут…
Василий уже начинал чувствовать вкус власти, вкус того, что вот: ты приказал, и тысячи людей начинают делать, как тот же ров, и идут полки по наказу твоему. Тьфу! По молодости не понимал иногда, что иной какой безлепицы не содеют и по его приказу. Покойный Данило Феофаныч так точно и поступал. Честь княжью берег, а не давал сотворять какой не-подоби. "И мне, высшему властителю, надобна узда?! – удивленно вопросил себя Василий, вспомнив покойного Данилу. – И еще какая! – честно ответил сам себе. – У отца был владыка Алексий, был Сергий из Радонежа… Что ж, а у меня – Киприан! – возразил молодой князь, вновь заворачиваясь в пурпурную хламиду византийского самомнения. – И бояр толковых хватает: тот же Кошка, да у него и сын растет дельный, и Все-воложи… Да мало ли!" И помимо ненавистного Федьки Свибла хватает советчиков! И все то… И все то даром, ежели он сам не решит, что ему де-ять с Суздальским княжеством и, паки того, с князьями, с дядьями своими: Василием Кирдяпою и Семеном! Прихвостень ордынский! И все то возникает теперь! Теперь, когда шестого мая – почитай, почти месяц тому назад – умер в Суздале Борис Костянтиныч, последний, с кем он, Василий, должен был считаться, даже и сажая его в железа! Но не с братьями матери, предателями, подарившими Москву Тохтамыпгу! Пущай они и дядья ему, пущай, по лествичному счету, имеют… – имели! – право на Владимирской престол… Покойный Дмитрий Костянтиныч отрекся от тех прав на великий стол и за себя, и за них! И Борис Костянтиныч, последний из материных дядьев, умер нынче! И плевал он, Василий, на то, о чем толкуют теперь в Нижнем Новгороде! Пущай толкуют! В городе сидит наместником великого князя Владимирского Дмитрий Всеволож, и пущай сидит! Грабит? Мытные сборы, лодейное и весчее доставляет на Москву исправно! И татарскую дань, и пятно конское… Берет то, что дадено по закону, не более! Это все Акинфичи никак покоя себе не найдут! Белоозеро новгородским воеводам сдали, почитай, без бою, вояки сраные! Свою же волость, Ергу, от погрома не уберегли! А дядьев-предателей надобно из Нижнего отослать куда подале, в Городец, али в Суздаль, али вообще на Устюг… Оттоль уже никуда не денутся! И Тохтамыш не зазрит, не до того ему теперь! Да и… На Кондурчу, к бою, Кирдяпа не поспел? Не поспел! Дак вот пущай татары и помыслят, чью руку держит отай Василий Дмитрии Кирдяпа, старший сын покойного Дмитрия Костянтиныча Суздальского! Сидевший, так же как и он, Василий, в нятьи в Орде! Пущай помыслят! Авось и не станут вызволять князя из далекого Устюга!
Опять скрипнула дверь. Опять мешают думать! Что там еще?! Ожидал увидеть вновь поганую морду Свибла, что изо всех сил удерживал его когда-то в ордынском плену… Но в горницу просунулся Иван Дмитрии Всеволож, красавец, при взгляде на коего Василию почему-то каждый раз вспоминался Краков и заносчивые польские паны в их жупанах и кунтушах…
– Плохие вести, князь! – произнес, до слов самого Василия, намерившего было выгнать Всеволожа, так же как даве Свибла.
– Што там?!
– Отец со скорым гонцом грамоту прислал… – помедлил боярин, и Василий, уже почти догадывая, о чем сказ, гневно шагнул ему встречь. – Василий Кирдяпа с Семеном из Нижнего бежали в Орду!
Горница, лицо Ивана Всеволожа – все потекло, понеслось, заструилось в волнах охватившего Василия бешенства.
– Мерзавцы! Упустили! Догнать!
– Послано уже! – не отступая и не страшась, возразил Иван Всеволож. – А токмо… – Он вновь помедлил, внимательно глядя в побелевшие от ярости глаза молодого великого князя, – а токмо боярина Федора Свибла упреждали о том допрежь… Не внял! С того у родителя и силы ратной недостало! А так бы разом мочно было и задержать… Еще как вести дошли о смерти Бориса Кстиныча! По лестничному праву они ить теперь наследники и Нижнему, и Суздалю с Городцом. Сыну Бориса Кстиныча…
– Грамоту дай сюда! – перебил Василий. – Бояр! Кто есть! Ратных! Догнать беспременно! Воротить! Они в Орде невесть што и наворотят, а нам опять с татарскою ратью дело иметь!
А в дальнем уголке сознания, где-то, как в запечье сверчок: неужто и тут, и с Нижним, как с Новгородом Великим, не выйдет ничего? Какой же он великий князь после того! Софье и то в глаза поглядеть будет соромно! А все Свибл виноват, все Свибловы пакости! Грамота дадена на Нижний ему, Василию, да что с того! Ханскими грамотами нынче можно Муравский шлях мостить!
Дружину сбивали наспех, из тех, кто случился в княжом терему. Иван Федоров не успел даже проскакать до дому, предупредить мать об отъезде. Торопливо заглатывая какую-то снедь, выводили, седлали и торочили коней. Уже через час передовая сторожа мчалась, протопотав по наплавному мосту, в заречье, исчезая в неоглядных лугах, по дороге на Коломну. Суздальских князей велено было похватать и поковать в железа, хотя бы за Сурою. Иная большая рать шла в сугон за передовою сторожей.
Скакали не останавливаясь, на подставах меняя лошадей. Кто и не выдерживал, падал с коня. Хрипящих полуживых кметей без жалости оставляли на дороге – опосле подберут! И все-таки надежды перенять суздальцев было мало: три дня потеряли на пересылках с нижегородским наместником, да за Рязанью ждали запаздывающих слухачей из Нижнего.
На очередной короткой дневке (ночью спали вполглаза, не спали, дремали скорей, через два часа уже подымали качающихся ратных в седла). Иван, соскочивши с седла, провел рукою по потемнелой конской шее. Конь был мокр, и неясно было даже: доскачет ли до очередной подставы? Тем паче подставы тут были уже не свои, а великого князя Рязанского, а дальше пойдут татарские "ямы", где без серебра и вовсе не добудешь коней. Конь был мокр, и молодой ратник, дотянувший досюда, тоже сползши с седла, хватал воздух ртом, как галчонок. Истекающий смолою бор молчаливо стоял окрест. Кони, освобожденные от железа удил, умученно хватали зубами клочья травы. Тут уже острова леса чередовались с лугами, и стояла тишина, гулкая, сторожкая тишина ничьей земли, где и купцы-то, едучи, сбивались в великие караваны, дабы оберечь себя от татей да диких татар, бродников ли – кого только нет здесь, на неясном рубеже русских земель и Дикого поля!
– Не можешь скакать, вертай к дому! – предложил Иван. – Назади наша рать, подберут!
Воин потряс головой – не хочу, мол! И сил уже нет, а гордость не дозволяет отстать от полка! Иван уже безразлично кивнул ратнику, вдел железо в губы коню, полез в седло. "Ежели и догоним, как будем ратитьце?" – подумалось скользом и прошло. Догнать! Глухо гудела от топота копыт дорога. Чей-то конь, попав ногой в сусличью нору, рухнул. Всадник стремглав перелетел через голову коня, тяжело шмякнувшись оземь. Не остановили, не помогли подняться на ноги, лишь задние, отворачивая голову от клубящейся пыли, скользом взглядывали на неудачника, что, хромая, шел к своей сломавшей ногу лошади, на ее обреченное призывное ржанье, намеривая перерезать горло коню и, облегчив торока поводной лошади, скакать вослед уходящей за окоем рати.
Раз пять теряли и вновь находили след суздальских беглецов. По остаткам костров, по вытоптанной земле виделось, что у Кирдяпы с Семеном немалая дружина с собою. Пришлось подождать своих, не то и самим в полон угодить было бы мочно, по пословице: пошли по шерсть, а вернулись стриженые. И Иван Федоров втайне радовался, что не он воеводою этого почти безнадежного преследованья.
Черные, спавшие с лиц, на изможденных конях, выбрались они к Волге, и только за тем, чтобы обозреть догоравшие костры суздальцев, брошенную изорванную упряжь, остатки шатров и иного незанадобившегося добра да обезноживших одров, что разбрелись теперь, хромая, вдоль берега, опасливо взглядывая на новых всадников, что, толпясь, смотрели с угора на отбегавшие, в дали дальней, смоленые челны, явно заготовленные заранее. И с сердитым ропотом на обосравшихся воевод, не поспевших всего-то за неколико часов, нарастало, ширилось тайное облегчение. Теперь уже казалось, что и лишнего дня этой сумасшедшей гоньбы не выдержали бы ни кони, ни люди… И только одно долило и кметей, и воевод: как, после позорного многодневного пути домой, как глянуть в очи великому князю, как сказать, что не выполнили службы и не поймали ворогов его, ушедших в Орду?
Василий, впрочем, встретил злую весть относительно спокойно. В Сарай уже ускакал Федор Кошка с сыном, с дарами и поминками, заверивши великого князя, что сделает все возможное, дабы сохранить Нижний за Москвой, и заранее уверен в успехе.
– Дарами пересилим! Да и не до того ему, княже!
Иные дела отвлекли. Надвинулась наконец свадьба сестры. Справили ее Петровками, четырнадцатого июня, невзирая на пост, Василий, впрочем, дабы не грешить самому, сразу после торжеств, проводивши сестру с мужем до границ княжества, отправился объезжать волости, всюду выслушивая одно и то же: жалобы на Литву и опасения Витовтовых набегов. Иные, говоря о том, отводили глаза, и Василий понимал их: ему не верили, опасаясь, что женатый на дочери Витовта князь будет теперь мирволить захватам литовского тестя.
Он возвращался в Москву (о неудаче с суздальцами ему уже донесли) ясным летним днем начинающегося покоса. В лугах громоздились кучи голубого свежего сена, ходили рядами, извилистой цепью, бабы с граблями, мужики, покрикивая, вершили стога. До дороги, до покрытых пылью и потом княжеских всадников доносило звонкими песнями из полей, и в небе, над древнею и вечно молодою землею, таяли в голубом мареве призрачные облачные башни, растворяясь в жарком сиянии Ярилиных лучей. Ехали, приотпустивши поводья, и на многих лицах было: слезть бы с коня, добраться до косы да рогатых тройней, которыми сейчас вон тот мужик с парнем, в очередь, подают душистые копны сухого сена на стог! И князь ехал задумчив, гадая: не предстоят ли ему скорые споры с тестем? О том же Новгороде, или Пскове, или Северских землях, Смоленских ли, и как будет вести себя тогда Соня, его любовь, его печаль?
Он опять представил себе Соню у супружеской постели и тряхнул кудрями непокрытой головы, отгоняя грешное видение. Витовт пока еще не подступал с войском к русскому рубежу, хватало дел с немцами! А подступит?
Думать не хотелось! Чертили воздух длинными крылами стрижи. Жаворонок висел где-то там, в разбавленной молоком синеве неба, невидимый летний певец. Разноцветные потыкухи донимали коней, и начищенное железо ратной охраны сверкало так, что слепило глаза.
Второго июля у Владимира Андреича родился сын Василий, и великий князь, три дня как воротившийся из пути, с супругою были на крестинах. Они сидели "как два голубка", по выражению одной из боярынь, тихие и умиротворенные, поминутно взглядывая друг на друга. Софья встретила мужа на этот раз безо всякой игры и поддразниваний. Оставшись наедине, молча, жадно приникла к его устам, потом, побросавши одежду, отдавалась так же молча, неистово. Даже заплакала под конец от сладкой муки, а потом, раскрывши смеженные очи, строго поглядев в близкие глаза Василия, высказала глухо и твердо:
– Забеременею нынче! Сына тебе рожу!
И теперь, взглядывая на Владимирова крепкого малыша, оба молча переглядывались, и Соня, едва заметно улыбаясь краем губ, чуть-чуть склоняла украшенную жемчугами голову. Да, сына! Такого же вот! И Василий, склоняя голову в ответ, верил: будет сын, наследник, продолжатель рода великих князей Владимирских! И для него должен он, Василий, оставить княжество окрепшим и осильневшим, и пусть Кирдяпа с Семеном не надеются ни на что! Нижнего он им не отдаст!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
"…Далее восходя, говорим. Она не душа, не ум. Ни воображения, или мнения, или слова, или разумения Она не имеет. И Она не есть ни слово, ни мысль. Она и словом не выразима, и не уразумеваема. Она и не число, и не порядок, не величина и не малость, не равенство и не неравенство, не подобие и не отличие: и Она не стоит, не движется, не пребывает в покое, не имеет силы и не является ни силой, ни светом. Она не живет и не жизнь: Она не есть ни сущность, ни век, ни время. Ей не свойственно умственное восприятие. Она не знание, не истина, не царство, не премудрость! Она не единое и не единство, не божественность или благость. Она не есть дух в известном нам смысле, ни сыновство, ни отцовство, ни что-либо другое из доступного нашему или чьему-нибудь из сущего восприятию. Она не что-то из несущего и не что-то из сущего. Ни сущее не знает ее таковой, какова Она есть, ни Она не знает сущего таким, каково оно есть. Ей не свойственны ни слово, ни имя, ни знание: Она не тьма и не свет, не заблуждение и не истина. К Ней совершенно не применимы ни утверждение, ни отрицание: и когда мы прилагаем к Ней или отнимаем от Нее что-то из того, что за Ее пределами, мы и не прилагаем, и не отнимаем, поскольку выше всякого утверждения совершенная и единая Причина всего, и выше всякого отрицания превосходство Ее, как совершенно для всего запредельной".
Федор, кутаясь в шерстяной многоцветный плат, вывезенный из Византии (его знобило, и потому в покоях архиепископского дворца казалось холодно), опустил глаза, дочитывая многословные пояснения Максима Исповедника к трактату божественного Дионисия Ареопагита, современника первых апостолов, о "Сумраке божественного". Между тем и другим пролегли шесть веков истории, шесть столетий, наполненных войнами и крушениями государств. Рухнула Римская империя, ушли в сумрак прошлого мраморные античные боги, в далекой Аравийской земле возник ислам…
"Отличаются друг от друга, как выше было сказано, воображение, мнение, слово и разумение, представляющиеся свойствами ума", – писал Максим Исповедник. (Уже возведена божественная София и несокрушимые стены Феодосия Великого. Уже победила та вера, бытию которой подарили жизни свои сотни и тысячи подвижников, бесстрашно шедших на муки и смерть: мужи в расцвете лет, убеленные сединами старцы, нежные девушки, жены и даже дети.) "Но надо разуметь и то, что Причина не имеет слова, подобного нашему слову, в равной степени и разумения такого, как у наделенных умом тварей, так же и прочее следует воспринимать. А когда говорят "жизнь" или "свет", в том смысле, в каком они созерцаются среди рожденных, то высказываются, говорит он, о том, что вне Ее, то есть за пределами божественной природы, значит, говорят о творениях, благодаря которым мы постигаем Давшего им существование. Сказать же благодаря им что-либо положительное о Его природе мы не можем…