Текст книги "Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 100 страниц)
– Матрена-а-а! Гость-от к тебе дорогой! Деверь, никак!
Иван соскочил с седла. Отцепив ремень, потянул к себе тяжело груженного заводного коня. Вышел пес, большой, в черной гладкой шерсти, поглядел умно, сторожко наостривая уши, словно спрашивая: кто ты есть? Неторопливо обнюхал объемистые переметные сумы, что Иван, натужись, сволок с седла и положил на крыльцо, тихо заворчал и оскалил желтые клыки, упреждая. Мотя уже бежала, раскрасневшаяся, с голыми руками, работала в огороде, показывая издали, что ладони грязные, в земле. Взял сноху за плечи, расцеловал в заалевшие щеки. Пес, поняв, что свои, вильнул хвостом, зевнул во всю широкую и тоже черную пасть.
– Прибился! – бросила Мотя на ходу. – То все приходил, а ныне и вовсе не отстает от нашего двора. А сторож доброй!
Иван, держа в поводу обоих коней, оглянул с новою радостью лесной и холмистый озор, прячущиеся невдали друг от друга крыши крестьянских хором. Расстроились! Гляди-ко, было тут всего два двора, а теперь, никак, уже пять! Кивнул издали соседке, что теперь, стоя на крыльце и взяв долонь лодочкой, любовала гостя, и еще раз подивился облегшей окоем тишине, какой-то особенной, ненарушимой, которую ни тихое урчание пса, ни голосистая трель петуха, ни птичий щебет не нарушали никак и ничем. Словно все, что творилось невдали и недавно – обозы, пыль, гомон ратей, приступы и плен городов, – словно все это было где-то совсем на другой земле, по ту сторону времени, а здесь так и стояла равная вечности тишина, и темный большой крест под сосною, где схоронили дядю Услюма, только прибавлял покоя и мира этой завороженной земле… И кажен раз, как приезжали они к Лутоне, было так-то тихо! Зимою ли, в мягкой пороше, под сиренево-серым небом, летом ли, когда все дерева в цвету и дремотно гудят пчелы над ульями двоюродного брата…
Мотя выскочила уже с омытыми руками, побежав отворять стаю. Завели, расседлали и напоили коней. Снявши уздечки и привязав каждого за недоуздок к кольцу, Иван засыпал в ясли овса и прошел в избу.
Мотя, вся в улыбках и в говорливой суете, уже собирала на стол. Упреждая, протараторила:
– Счас, счас! Сам придет, время ему! Об енту пору завсегда с поля ворочаетце!
Черный пес засунул голову в дверь, надавив плечом, пролез в жило, хозяйски улегся на полу, на яркий плат света из низкого волокового окна. Постукивая твердым хвостом, независимо поглядывал на Ивана. Мотя выбежала в сельник, и тут из-за печки вышел, качаясь на ножках, Лутонин старший и остановил, страшась и не узнавая дядю. Потом робко улыбнулся, одной щекой. Иван поднял крохотное тельце, хотел привлечь к себе, но малыш вдруг скуксился и заревел благим матом. Пес встал, глухо рыча. Иван держал ребенка, не ведая, что делать, и не смея уже пошевелиться. На счастье, Мотя скоро вернулась, шваркнула на стол тарель с медом, подхватила малыша.
– Ну што ты, што, глупый? Дядя твой! Скажи: "Дядя". Дядя Иван! А ты испугался, испугался, да? Игошенька? Ну, поглянь, поглянь на дядю! – Малыш замолк, прильнул к материну плечу, опасливо выглядывая оттуда. – У нас и еше есь! – похвастала Мотя. – Второго парняка сотворили, братика тебе, да, Игошенька? – Не утерпела, завела Ивана в запечье, показала спящего в зыбке малыша. Тут и девонька вылезла поглядеть гостя, сторожко подошла, привлеченная роскошным, наборным, в капторгах черного серебра поясом Ивана.
Старший, переставши реветь, с еще мокрыми глазами подошел к нему и, подумав, решительно взобрался на колени.
– Ты дядя, да? – вопросил.
– Ай не помнишь? – возразил Иван. – Летось, по первой пороше, к вам приезжал!
Мальчик склонил голову, веря и не веря.
Лутоня явился нежданно, взошел, пока Иван возился с детьми. Обнялись. Брат еще заматерел с последнего быванья. Двадцать пять, не мальчик уже, мужик!
– Что не женишься? – вопросил. Иван перевел плечьми.
– Верно, не встретилась еще моя суженая!
– Матерь-то не неволит?
– Неволит! Как не неволить! Дак, часом, помыслишь… Сестра вон во вдовах уже и с детем… Ратное дело такое… Ныне на стену лез, литвин стрелил – мало не в глаз! Едва успел отклонить башку, не то бы и сюды не доехал. Постой! Подарок привез! – Поднялся, вылез из-за стола, прошел к торокам, вынес роскошный шелковый плат веницейский, похвастал: – На бою добыл! Стародуб брали когда.
Мотя вся вспыхнула, любуя дорогую обнову. Лутоня глянул хмуро, крутанул головой:
– Убери!
– Почто? – не враз понял Иван.
– Граблено дак! – неохотно пояснил Лутоня, облизывая ложку. И Мотя померкла враз, отворотила от обновы лицо.
– Да вы што?! – всерьез обиделся Иван, все еще не понимая, не обмысливая до конца отказ брата. – Мало Литва тута грабила?
– Вот-вот! – покивал головою Лутоня. – Оне грабили! А мне ихнего не нать ничего! Отца убили, дак! Пущай… Кому другому свези!
Иван весь аж полымем пошел, в обиде едва не выскочил из-за стола.
– Дак я дарю же! Мое, слышь!
– Не надо, брат! – примирительно выговорил Лутоня. – На подарке спасибо тебе, а грабленого все одно не возьму. Так и будем, што ли, весь век: то они нас, то мы их… Пора кому-то и перестать. Не нать мне ихнего! Ничего не надобно! Брата вот увели! Его бы вернуть! Баешь, у изографа был во Владимери? Може, и не убит? Може, и придет когда. Я и хоромину держу порожню… для брата… – прибавил он тише. Примолк, встряхнул головою, домолвил: – Век ему не забуду, как меня спас, закидал соломой тогда… И ты не сумуй, Иван! Твоей вины здеся нету. Без вас с тетей Натальей и я бы сейчас не жил на свети! А только… Я тута долго о себе размышлял. Пока работаешь, да один, многое приходит в ум! Дак понял… Надобно в мире жить… Вота как мы с Мотей. Трудом! Ольгерд, баешь, Русь зорил. Дак помер твой Ольгерд! Ныне кто тамо? Кейстут? Ягайло? Теперя с ними учнем ратитьце? А я не хочу! Кровь на этом платке, понимаешь, Иван? Не ихняя! А твоя и моя кровь!
– Ну, а придут сюда коли… – протянул Иван, начиная что-то понимать.
– Ну и придут! – горячо возразил Лутоня. – Дан все одно, не я первый, а они! Кто-то, може, и погибнуть должен в таковом деле! Вон мнихи, тоже оружия в руки не имут!
– Оружия не имут, а за воинов, честно на рати главы свои положивших, молят Всевышнего!
– За убиенных! – уточнил Лутоня. – Не получивших што, а отдавших! Отдавших жизнь за други своя!
– Дак, по-твоему, и товара не брать на рати? Ни портов, ни оружия? – хмуро вопросил Иван.
– Вовсе не ратитьце! – твердо отверг Лутоня. – Земли хватит на всех! Ее обиходить нать! А мертвяки земли не подымут! Смерда убей, тогда и воину не жить!
– Ну а коли придут все же? – не сдаваясь, напирал Иван. – Не все ить такие умные, как ты. Придут коли, што тогда?
– Тогда вси пойдем! – отозвался Лутоня, переведя плечами. – Куда ж денесси? – И Мотя тотчас, с тихим испугом, положила руку ему на рукав, словно удержать, не пустить хотела ладу своего на ратное поле… Потом встала, бережно свернула дорогой шелк, отнесла назад, спрятала в торока.
Иван проводил ее глазами, промолчал, смутно чувствуя обиду на брата и вместе какую-то его, Лутонину, не вполне понятную ему, Ивану, правоту. Вот, оказывается, о чем думал брат в своей глуши, пока они ратились да забирали Трубчевск со Старо дубом в Северской земле! И как, в самом деле, пойдет теперь у Митрия-князя с Литвою?
Лутоня отъел и теперь сидел, чуть сгорбившись, придерживая детей, вдвоем забравшихся к нему на колени. Мотя убирала со стола.
– С кем ходили-то? – вопросил Лутоня. – С Ондреем Ольгердычем?
– С ним и с Боброком, – отозвался Иван.
– Что ж, Ондрей, выходит, с родным братом ратилсе? – вопросил Лутоня опять, кивая каким-то своим мыслям.
– Пошто? – возразил Иван с некоторою обидою. – Дмитрий Ольгердович не стал на рать противу великого князя Дмитрия, а поддался нам, и с дружиной! Ушел на Русь. Слышно, на Переяслав посадили ево!
Лутоня промолчал. Тонко звенели набравшиеся в избу комары.
– Ты бы мне с покосом подмог! – вымолвил Лутоня, как о невозможном, и глянул светло: ведаю, мол, и сам, что недосуг!
Но Иван, слегка зарозовев, возразил:
– Двои-трои ден есь у меня! Могу и помочь!
– Вот от помочи не откажусь, брат! – откровенно признался Лутоня. – Ржи сею только-только, абы с голоду не погинуть, а скота набрал – сам видишь сколь! И быки у меня, и овцы… Без сильных сенов ноне худобы не продержать!
Назавтра косили. Иван прошел с литовкою два загона, бросил, взялся за горбушу. Хоть и тяжко было работать в наклон, а – привычнее. За работою обида на Лутоню развеялась, рассосалась – не то что начал понимать брата, а примирился с ним. Разгибаясь, сбрасывая пот со лба, измерял глазом пройденные покосья – Лутоня, работая стойкою, обгонял-таки брата, – и постепенно древняя как мир работа эта захватила его целиком. Сошел первый пот, уровнялось дыхание. И не то что забылась али там стала ненужною кровавая ратная страда, а вник, влег в иную страду, изначальную, крестьянскую, к пабедью второго дня уразумев, что так-то, взаболь, давненько не кашивал! За мужиками да за холопом баловал боле.
Руки дрожали, когда доносил до рта кринку с парным молоком, заботливо поданную Мотей, которая, кинув детей на старуху соседку, сама прибежала на покос и теперь, напоив мужиков, быстро-быстро ворошила подсыхающее сено.
– Работящая она у тебя! – похвалил Иван.
Лутоня кивнул, вымолвил без улыбки, строго:
– Николи не присядет! Мне бы без ее – пропасть!
Опять косили. С пабедья третьего дня уже метали стога.
– Ну вот! – перечислял Лутоня вечером, когда они оба, сменившие соленые от пота, волглые рубахи, сидели за трапезой. – Коня ты мне спас! Корову спас! И двух бычков спас! Так-то, брат! Можем и без Литвы выжить! А там меду свезу на Москву, на владычный двор! На то серебро в торгу какую обнову замогу куплять женке своей! – Лутоня усмехнул слегка.
Мотя опять приникла к нему, потерлась щекою о плечо мужа, точно кошка. И Иван в чем-то позавидовал двоюроднику: этой устроенной жизни, этому непрестанному труду на земле, исконному человеческому усилию, которым, слышно, и сам преподобный Сергий не требует в обители своей.
Возвращался Иван на Москву задумчив и сильно сбавивши спеси. Думал, на брани, в ратном деле, главное – научение. Ан жизнь учила его всегда: и в келье монашеской, и в избе крестьянской, и уже теперь, к своим двадцати двум годам, выровнявшийся и возмужавший, Иван начинал понимать понемногу, что далеко не все умеет и еще менее того знает в том безмерно сложном, многоликом и вечно текучем даре Творца творению своему, которое называется жизнь.
Ясным летним днем – солнце уже склонилось к пабедью, позолотивши столбы уличной пыли, – одинокий припоздавший всадник спешивался у ворот родимого терема в Занеглименье. Победоносная рать, возвратившаяся из-под Стародуба, уже прошла, уже отзвонили колокола, и в городе, выбросившем тысячи людей в замоскворецкие луга, на покос, стало пустынно. Редко погромыхивали кувалды, прервали свой постоянный веселый перестук топоры и колотушки древо дел ей. Редко где промычит и останняя корова, тоскуя по товаркам, выгнанным на загородные пастбища. И только молодуха, подымавшаяся от реки с полными ведрами, остановилась и, щурясь, прикрыв ладонью глаза от солнца, разглядывала издали спешивающегося кметя: "Никак, к Федоровым? Сын, должно! Экой вымахал молодец! – И медленно, любуя, проводила взором молодого, в первой бороде, ратника, что с прибытком, верно: – Вона! Полные торока! Воротил из похода на Литву…"
Иван уже сам отворял ворота, когда выбежала девка-мордвинка, кинулась на шею господину, потом, застеснявшись и вся заалев, отступила, кланяясь в пояс, все с тем же полыхающим румянцем на круглом лице, приняла повод коня.
Матери, вышедшей на крыльцо, сам отдал поклон, и – дрогнуло сердце, когда обняла сухими руками, прижалась к нему, уже и маленькая перед рослым сыном, чуткими трепетными руками ощупывая его голову, плечи – живой! Вышел парень, деревенский, свой, Иван расцеловался и с ним.
– Почто припозднился так? – спрашивала мать, провожая Ивана в горницу.
– К Лутоне заезжал! – отмолвил Иван нарочито небрежнее. – Косили с им!
Мать понятливо-удоволенно склонила голову.
– А тебя тут прошали, от боярина Федора Свибла. Ныне вся дружина в лугах!
– Ну, подождут! – возразил Иван грубым голосом. – Седни в байну пойду, выпарюсь, а там уж…
На нынешние работы, вроде бы княжеские, не тянуло, хоть и слышал, во время оно, от родителя, как дружно выходили ратные на покос еще тогда, при Васи лье Вельяминове. А теперича и тысяцкого нету на Москве. Ништо! Обождут!
В горнице сидела сестра, перед зыбкою с дитем. По расстегнутой рубахе догадал, что только что кормила. Тоже обняла, ткнулась в грудь брату, всплакнула. Понял: воротился из похода, а ее лады милого, что так же бы нынче приходил и так же встречала бы, выбегая за ворота, в живых нет…
Осенью сестра убивалась, плакала, боялись, скинет. А как народился отрок, сын, наименованный, как и хотел покойный Семен, Алексеем, потишела, осветлела ликом, вся ушла в хлопоты с дитятей. От свекра со свекровью не ушла, Семена ради не стала рушить дом, да и те прилепились душою к молодой снохе. Но и у матери, как нынче, гостила почасту. Как-то сказала Ивану, с глазу на глаз, горько, отводя строгий, обрезанный взгляд:
– Што я? Ни девка, ни жена! И не погуляли вдосталь-то с милым! Только и распробовала жизни той. А теперь куда я? И дите одно!
И Иван смолчал, не ведал, что отмолвить сестре. А видел, как у той и плечи и бедра налились женской силой и груди распирало молоком. Ей бы, и верно, родить и родить еще! Рано погинул Семен!
И вот теперь, по приезде из похода, отколе должен был он ворочаться вместях с Семеном, не знает, не ведает Иван, что и сказать сестре, только прижимает к себе ее вздрагивающие в глухих рыданиях плечи да гладит шершавою загрубелой рукой родную, туго обернутую косами простоволосую голову – сидела без повойника ради летней жары. Оглаживает и молчит. Входит государыня-мать. Требовательно попискивает малыш в колыбели. И Иван, отстранив скрепившуюся сестру, заглядывает в зыбку с тем несколько растерянным, беспомощным интересом, с каким смотрят молодые холостые мужики на младенцев.
– Женись, Ванюшенька! – просит, уже не впервые, мать. – Я хоть понянчу, пока в силе!
Иван морщит брови, приобнимая Наталью за плечи, возражает:
– Хуже тебя, мать, брать неохота, а таковой-то и найти некак!
Наталья морщит губы в сдержанной улыбке. Неложная похвала сыновья радостна сердцу, отвечает:
– Я ить в девках тоже не такая была! Нравная да чудная…
Кони уже заведены, расседланы. Девка-мордвинка топит баню для господина. А трое в горнице сидят друг против друга и молчат. Редко так-то бывает, когда вся семья вместях. У Натальи на душе покой. Любава качает засыпающего маленького. Иван чуть ссутулил плечи, уложил локти на край столешни, отдыхает. Свой дом! Так вот посидеть, да в бане выпариться, да выспаться на материных мягких перинах, и снова в путь. Назавтра – косить, а там, поди, новый поход…
– Не слышно чего, мать? – прошает.
– В Орде неспокойно! – отвечает Наталья. – Купцы бают, не миновать ратитьце с има! – И смотрит строго, сурово смотрит. Знает, коли такое – сыну быть напереди прочих, дружинник!
– Не пропади, как Семен! – строго остерегает сестра, не глядючи на Ивана.
– Ну, ты… – Иван медлит, не ведая, что отмолвить Любаве, с горем вспоминая опять, что Семен погиб, защищая его, Ивана, на бою. И так мал, и так хрупок кажет ему домашний уют, что Иван даже вздрагивает, не желая сейчас ни мыслить, ни гадать об этом. Да! Он ведает, что жизнь – непрестанное усилие, и, пока это усилие совершается человеком, он и жив. Да, он знает, что зло побеждаемо, а добро победоносно, но что для того надобно все время, без престани, одолевать зло. Но пусть не кажный час! Да, он согласен одолевать и одолевать зло, защищать страну, рубиться в ратях, но дай, Господи, хотя миг, хоть мгновение отдыха на этом вечном пути! Дай посидеть, вздохнуть, понять, что с тобою рядом – близкие тебе, и ближе их нет у тебя никого; дай тихого счастья на вечном, скитальческом пути… И – да! Я встану вновь, возьму меч и сяду на коня! Я вновь сделаюсь княжьим и твоим, Господи, воином! И может быть, когда-то, когда угаснут силы и рука не заможет держать копье, приду к тебе, Господи, поступлю в монастырь, сокроюсь в пустыне, ибо все преходяще на земле, и ближние твои прейдут, и земля прейдет, и сам ты станешь перстью вослед обогнавшим тебя…
Мать легким мановением руки подымает Ивана, ведет его к себе, в моленную горницу, ставит на колени рядом с собой, истово и горячо молится. И Иван, вослед матери, повторяет слова молитвы. Короткое юношеское отчаяние, охватившее было его, сменяется покоем, и в покое звучат и звучат далекие звоны безвестной лесной обители. И уже девка-холопка засовывает любопытный нос в горницу, зовет молодого господина: баня истоплена!
– Поди! – говорит ему мать, кивая головой…
И куда – грусть, куда усталь дорожная и мысли о смерти? Скинуть порты, шлепнуть по заду зардевшую девку, что принесла ему чистое платье, застенчиво-жадно взглядывая на нагого мжика, и унырнуть в пар, в разымчивую сладость бани, без которой на Руси ни быть, ни жить нельзя! Чтобы до одури хлестать себя березовым веником, поддавать квасом, ныряя за разом раз в нестерпимый жар полка, и наконец, облившись на прощание холодянкой, умиротворенно влезать в чистую льняную рубаху и исподники, ощущая всем телом обновленную радость бытия…
Мать расстаралась, достала береженой дорогой рыбы, поставила на стол глиняный жбан фряжского красного вина. Иван уписывал пироги, пил горячий мясной, сдобренный травами укроп, запивая фряжским, и уже весело взглядывал на сестру, на парня, коего господа усадили, ради такого дня, вместе с собою за стол, на девку, что подавала перемены, вспыхивая каждый раз, когда Иван скользом зацепляет ее взглядом, и, тотчас отводя взор, смотрит с почтительным обожанием на государыню-мать, которая сейчас царственно управляет застольем. И хоть мало сотрапезующих и когда-то еще, впереди, будут званые гости в дому, но все равно мать изодела праздничную головку и дорогой саян со скаными звончатыми пуговицами, у нее сейчас радость великая, редкая! И не надобно омрачать ее страхом предвестий того неизбежного, как уже видится, времени, когда Мамай или кто из сынов Ольгердовых вновь обрушит на Москву свои рати и ее сын, единая надежда, ради коего живет на земле, пойдет творить роковую страду воинскую, отбивая ворога, и тогда вновь наденет она темный монашеский наряд и будет ждать, и надеяться, и верить, и молить Господа о сохранении жизни ненаглядного чада своего!
– Так будет война с Ордой? – прошает парень, нахрабрясь вступить в господскую говорю.
Иван хмурит брови, отвечает не вдруг:
– Мыслю, после погрома на Воже не утихнет Мамай!
И все молчат. Ибо думают то же самое. И снова тень покойного Семена, погинувшего на той самой Воже, незримо вступает в терем. Смолкают. А уступать татарам нынче не хочет никто на Руси. Другие пришли времена!
И того, что переменилось само время, тоже еще не чует никоторый из них. И лишь последующие за ними скажут об этих, уже упокоившихся в земле, что то были люди большой судьбы, люди Куликова поля, которое и само станет знамением века много спустя и лет, и десятилетий даже, когда уже выпукло выяснит, станет внятно изменение времени и век, их век, отойдет в прошлое, в великое прошлое Московской Руси.
Ежели наблюдать одни лишь события, не доискиваясь причин, в истории невозможно понять ничего.
Существующая до сих пор мотивация Куликовской битвы не выдерживает даже элементарной критики. В самом деле, не должен был Мамай идти войною на свой русский улус!
Да, с Литвою заворотилось круто. Избавленный от опеки осторожного и дальновидного Алексия, вдохновленный к тому же Ольгердовой смертью, Дмитрий пер напролом, а после удачи под Стародубом и перехода на свою сторону двоих Ольгердовичей уже и о том возмечтал, как бы посадить на виленский стол своего ставленника, Андрея Полоцкого… С Литвою восстала пря, дак ведь Ягайло-то в Куликовской битве и вовсе не участвовал! Хотя кому, как не Ягайле, сам Бог велел выступить противу мятежных братьев!
Иван Вельяминов, многолетняя зазноба Дмитриева, противник его в Орде, был убит, казнен уже год назад. Приграничные сшибки и даже поход Бегича с битвою на Боже все-таки не давали повода Мамаю бросать на Русь скопом все силы своего улуса, затеивать грандиозный поход, кидая на неверные весы воинской удачи свое будущее, тем паче в ту пору, когда из Заволжья началось грозное движение Тохтамышевых ратей, и уже были потеряны Сарай и Хаджи-Тархан, и многие кочевья Мамаевы попали под власть Синей Орды. Туда надобно было бросить полки! Немедленно помириться с Дмитрием! Призвать на помощь себе дружины урусутов! Не хотела, да и не могла еще тогдашняя, только-только поднявшаяся Москва спорить с Ордой! Не могли русичи совершать походов в Дешт-и-Кипчак, Дикое поле, страну незнаемую, и еще долго не могли! Целые столетия!
Но ежели не противостояние Руси и Орды, не "вековая вражда" тому причиною, так спросим опять: кому же, в конце концов, был надобен этот поход?
И не подивим нежданному ответу на этот вопрос: война нужна была прежде всего кафинскому консулу. Нужна была генуэзским фрягам, воз-намерившим сокрушить Русь силами Орды. Так вот! И часто так. И в истории так бывало не раз и не два – многажды.
Ныне странно помыслить, как это могло совершиться? Вся Русь, с одной стороны, и маленький итальянский город – с другой. Стоп! "Вся Русь" умещалась покудова почти целиком в Волго-Окском междуречье, а "маленький итальянский город" был в ту пору одним из самых больших городов Европы, уступая одному Парижу. Предприимчивый человек в Генуе мог подняться до самого верха власти, стать дожем республики, например, или, разбогатев, войти, пусть постепенно, в ряды "благородных", что невероятно увеличивало энергию всего генуэзского общества. (Два мореплавателя, Колумб и Кабот, независимо друг от друга столетием позже открывшие Америку, были по происхождению генуэзцами.) Флот республики не знал себе соперников (помимо Венеции). Черное море было в руках генуэзских купцов и пиратов. Гибнущая Византия оказалась совершенно бессильною перед экспансией "высочайшей республики Святого Георгия", как гордо называли себя генуэзцы. Да, Генуя не оставила нам, в отличие от Венеции или Флоренции, ни знаменитых зодчих, ни ваятелей, ни живописцев, ни поэтов. Вся неистовая сила республики ушла в торговую и военную предприимчивость. Генуэзские мореходы, как сказано, не знали себе равных, генуэзские арбалетчики были лучшими в Европе. Генуя оставила миру крепости и счетные книги с перечислением многоразличных товаров: тканей, сукон, оружия, пряностей и рабов, с перечнем цен и прибылей, кстати не таких уж и фантастических, как кажется нам теперь. Ибо, очистив оружие от крови и отпихнув ногою труп врага, генуэзский воин-пират садился не за Тита Ливия и не за сочинение стихов, а за счетную книгу, аккуратно итожа на разграфленных страницах цену крови и мужества, исчисляемую в золотых флоринах, греческих иперперах или венецианских дукатах разнообразного достоинства и чеканки. Сочинял не канцоны, а заемные письма, и писал векселя, принимаемые к расчету банкирскими домами всей Европы и Ближнего Востока.
Императора Иоанна Кантакузина сверг простой генуэзский пират Франческо Гаттилусио. Не потребовалось ни вмешательства дожа Генуи, ни совокупных усилий четырех виднейших семейств (по-русски сказать, "великих", или "вятших", бояр) – Дориа, Фиески, Гримальди и Спинола, которые, в постоянной борьбе с черным народом и с "нобилями" (опять же, по-новогородски, "житьими") – Джустиниани, Негро, Джентилле, Мари, Леркари, Чибо, Паллавичино, Чентурионе, Грилло, Вивальди и другими, всего двадцать четыре благородные фамилии, осуществляли в республике право и власть, ставили дожей, вмешивались в дела папского престола, в чем особенно подвизались Фиески, правили всей Лигурией и Корсикой, ссужали деньгами императоров, герцогов и королей, началовали армиями и флотом республики – целую плеяду замечательных флотоводцев выдвинул род Дориа – и при этом вели постоянную упорную борьбу с республикой Святого Марка. Причем как раз на 1378–1380 годы приходится высший взлет генуэзских дерзаний и высший взлет могущества республики, когда, казалось, вот-вот – и будет сокрушена вечная ее соперница Венеция, окончательно покорен Царьград и разбита, силами Мамая, упрямая Руссия, союзница греческих императоров, упорно сопротивлявшаяся унии с римским престолом.
Что бы ни творилось в ту пору с папами и антипапами, Римом и Авиньоном, какие бы споры ни шли между королем, императором, кардиналами, герцогами и городами, все это все-таки был напор силы, а не бессилия, напор энергии и страсти, подчас грубо и грозно переплескивающих через край. Дряхлеющая Византия, во всяком случае, совершенно не могла уже противустать этому напору, послушно отдаваясь всевластию силы. И то, что на Руси было далеко не так, генуэзцам еще только предстояло понять.
Кьоджская война Генуи с Венецией 1378–1381 годов, по существу, началась еще за несколько лет до того, спором за Кипр. В 1372 году генуэзцы захватывают на Кипре порт Фамагусту. В 1376 году начинается упорная борьба за овладение Тенедосом, в ходе которой Генуя как раз и свергла Иоанна Палеолога, похитив из заточения его сына Андроника, который тотчас передал Тенедос генуэзцам. Теперь Венеция, освободив, в свою очередь, Иоанна Палеолога из башни Анема, старалась, захватом Константинополя, решить спор в свою пользу.
Весною 1378 года – сурового года, именно в этом году началась схизма, явились двое пап, Урбан VI и Климент VII, взаимно проклявших друг друга, – война Венеции с Генуей вступила в решительную фазу. Генуэзцы привлекли на свою сторону венгерского короля, герцога австрийского, патриарха Аквилеи и Франческо ди Каррара, тирана Падуи. Венеция, почти лишенная союзников и окруженная со всех сторон, мужественно отбивалась. На суше ее войска отступают, но флот под командованием Ветторе Пизани наносит тяжелое поражение генуэзцам во главе с Лодовико Фьески. Однако пятого мая 1378 года у Полы Ветторе Пизани разбит наголову генуэзцами под начальством адмирала Лучано Дориа, который погибает в бою. Двадцать девятого мая генуэзский флот, возглавляемый другим Дориа, Пьеро, появляется у самой Венеции. С суши подходит Франческо ди Каррара, и, совокупными силами, генуэзцы шестнадцатого августа захватывают Кьоджу, сухопутное предместье Венеции, откуда в город идет подвоз продовольствия. Одновременно патриарх Аквилеи захватывает Тревизо. Венеция осаждена, голодает, город накануне гибели. Но сопротивляется жемчужина Адриатики отчаянно. Конфискует ценности у состоятельных граждан, вооружает всех, способных драться. Изо всех морей республика Святого Марка призывает на помощь свои флоты. Мира нет. На предложение венецианцев заключить мир Пьеро Дориа отвечает гордым отказом. Престарелый дож Андрея Контарини и дважды разбитый адмирал Ветторе Пизани делают все, что могут. Строится новый флот. В последних числах декабря 1378 года внезапным ударом венецианцы захватывают подступы к Кьодже, превратив осаждающих в осажденных, а в день нового, 1379 года на помощь Венеции подходит ее восточный флот под командованием Карло Дзено.
Двадцать пятого января неустрашимый Пьеро Дориа гибнет в бою. Об этом еще не знают на востоке, в далекой Кафе, куда генуэзские корабли долго не могут прорваться из-за блокады Константинополя. Не ведают там и того, что новый флот, созданный Генуэзской республикой и посланный к Кьодже, тоже будет разбит и, уже в январе 1380 года, генуэзская армия, запертая в Кьодже, капитулирует.
Этого не могут представить, не могут предвидеть здесь, в Кафе, наоборот, со дня на день ожидающей падения Венеции. Война кончится лишь в августе 1381 года, и остров Тенедос, из-за которого она началась, очистят обе республики, и Венеция и Генуя. И хоть условия мира будут достаточно выгодны генуэзцам, все же с этого времени, с года сего, Генуэзская республика начнет клониться к упадку, а Венеция, укрепляясь на Адриатике, расцветать. Но это – дела грядущие. И, повторим, ни разгром под Кьоджей, ни даже гибель Пьеро Дориа еще не снятся кафинским фрягам.
Кафинского консула своего генуэзцы в эти годы не сменяли – не могли сменить! Видимо, им был и оставался до 1381 года Джанноне дель Веско, и ему в значительной степени мог принадлежать дерзкий замысел разгромом Москвы свести на нет все константинопольские успехи венецианцев.
На море, в проливах, господствовал венецианский флот, шла война, Галата была осаждена венецианцами и турками, генуэзский ставленник выбит из Константинополя, и на ромейский престол вновь взошел Иоанн V, опиравшийся на венецианскую и русскую поддержку, на то самое "урусутское", или московское, серебро. И сокрушить Москву силами колеблющегося Мамая, выбить тем почву из-под ног упрямой Византийской патриархии, разом одолеть Венецию и утвердить латинский крест во граде Константина, а с тем и непререкаемую торговую власть Генуи в Греческом (Черном) море и на Руси, добравшись до вожделенного, богатого дорогими мехами и серебром русского Севера, да содеять все это единым махом и, повторим, чужими руками – таков был слепительный замысел, на осуществление коего генуэзская Кафа бросила все силы своей богатой и умной дипломатии.
А о чем думал Мамай? Его эмиры и беки? И тут нам приходится вновь углубиться в психологию упадка, коснуться сознания эпигонов, переживших прошлое величие, в мозгу которых беспорядочно варится каша прежних амбиций, мелкой злобы, слепых сиюминутных поводов и комплекса неполноценности, из-за которого взгляд ослепляется всеконечно, теряя всякую возможность дальнего видения.
Урусуты убили посла Сарай-аку в Нижнем! Урусуты взяли Булгар! Посмели разбить Бегича! Это те урусуты, которых мы раздавили на Пьяне! Пора их приструнить, пора напомнить им, упрямцам, грозу Батыеву! Да ведь именно с Батыем сравнивал себя хитрый темник, гурген Берди-бека, вечно злобствующий и вечно нуждающийся в серебре Мамай!
Надо ли было множить эти обиды? Надобно ли было кому-то что-то доказывать, даже тому же Дмитрию? Надобно ли было даже требовать увеличения даней? Нужнее была бы Мамаю, и много нужнее, военная помощь Москвы!
Да и в Орде Мамаевой так ли уж хотели воевать с Русью? Недаром Мамаю пришло на ум запретить своим татарам сеять хлеб в этом году – де, возьмем хлеб у урусутов! Ну, а под угрозою голода как не выйти в поход!
Никому, ни на Руси, ни в татарах, не надобна была эта война. Но уже потекло, устремилось. И уже немочно стало что-то остановить.