Текст книги "Соленый ветер. Штурман дальнего плавания. Под парусами через океаны"
Автор книги: Дмитрий Лухманов
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
«А какая вода теперь, – пришло мне в голову, – прилив или отлив? Если отлив – плохо, а если прилив, то он нас сам снимет, надо только завезти якорь и положить его в стороне от камня».
Я пошел читать лоцию и подсчитывать. По моему вычислению вышло, что приближался конец отлива и через сорок пять минут должен был начаться прилив. Ничего особенно страшного не было. В бухте не было ни малейшей зыби, нас не било, и мы сидели на большом плоском камне, как на широкой подставке.
Совместными усилиями мы вытащили Бредихина на мостик. Я пытался его успокоить.
– Да, говорите, – отвечал нервно Бредихин, – а вы гарантируете, что, когда вода спадет еще, «Стрелок», сидя серединой на камне, не переломится пополам?
– Гарантирую, Ипполит Александрович, плита, на которой мы сидим, судя по обмеру, начинается против трюма номер второй и кончается за машинным отделением.
– Да, гарантируете, потому что не вы командуете судном, а потом, какая у меня уверенность в правильности вашего вычисления? Спускайте шлюпку и поезжайте сейчас вон на тот японский пароход, вон, видите? У него дымит труба, он под парами. Чтобы сейчас же подошел нас стягивать, спросите, что он возьмет…
– Есть, – ответил я, пожав плечами, и поехал на «японца».
Это был грузовой пароход побольше нашего, так тысячи на две тонн грузоподъемности. Командовал им англичанин. Он согласился снять нас за полторы тысячи иен и потребовал, чтобы «Стрелок» подтвердил эту цифру сигналом. Его помощник-японец начал поднимать сигналы по международному своду: «Согласен оказать помощь при условии: нет спасения – нет вознаграждения (английская формула). Тысяча пятьсот иен. Подтвердите согласие».
На «Стрелке» сначала подняли какую-то путаницу из флагов, потом спустили их и подняли: «Согласен. Не теряйте ни минуты».
«Сейчас поднимаю якорь», – ответил английский капитан.
На «Стрелке» я застал истерику.
– Что же он копается, подлец, мы переломимся! – вопил Бредихин и топал ногами по мостику. Затем опять бросился к себе в каюту. Капитан не желал выходить наверх до тех пор, пока пароход или не переломится, или не будет снят с камня.
Но английский капитан отлично знал, что он делает, и в душе, я думаю, жестоко смеялся над Бредихиным. Прилив уже начинался. Японский пароход не спеша снялся с якоря, подошел к нам, отдал опять якорь и, отработав задним ходом, вытравил саженей сорок цепи. Потом он завез на «Стрелок» проволочный трос, вытянул его паровой лебедкой, закрепил у себя и начал подтягивать паровым брашпилем свою цепь.
Через полчаса «Стрелок», поднятый приливом, сполз с плоского камня. Отважный спасатель «снял» его, не сделав ни одного оборота своей машиной. За эту работу капитан японского парохода получил подписанный Бредихиным чек на полторы тысячи иен.
За ночь ветер стих, и на рассвете оба корабля снялись с якорей и пошли: «японец» в Кобе, а мы во Владивосток.
Владивостокская бухта была еще покрыта льдом, и нас ввел ледокол военного порта «Силач». Мы начали выгрузку на лед, по которому ломовые извозчики подъезжали прямо к борту.
Я прожил на «Стрелке» до 16 апреля. За это время я снесся по телеграфу с Мокеевым и выехал по достроенной за зиму Уссурийской железной дороге в Хабаровск.
В Хабаровске я явился к заместителю Мокеева Вердеревскому, поляку из ссыльнопоселенцев.
От него я узнал наконец истинную причину отказа Мокеева от «Светланы».
Почти одновременно с посылкой московскому правлению доклада о моей командировке в Японию он получил извещение правления о том, что на основании его прежних докладов оно уже заказало в Англии буксирный пароход для работы на Николаевском рейде.
Мокеев заметался, а тут пришла моя телеграмма из Кобе о покупке «Светланы». Он передал ее в Москву. Московские заправилы Общества ответили ему: «Ввиду превышения вами полномочий и посылки специального агента в Японию без получения на это санкций правления правление предлагает вам агента отозвать, а с купленным им ненужным Обществу буксиром разделаться по своему усмотрению». Так как обмен этими телеграммами произошел до получения в Москве письменного доклада Мокеева, то Мокеев телеграфировал просьбу: пересмотреть решение по получении его доклада – и дополнительно настаивал, что ввиду большого и возрастающего значения Николаевского порта второй буксир не окажется лишним.
Почта в те времена ходила из Благовещенска в Москву сорок дней.
Московские купцы, сидевшие в правлении Общества, даже не ответили на телеграмму. Только получив оба его доклада, они сообщили, что оставляют в силе свое решение, изложенное в телеграмме номер такой-то. Тогда Мокеев не нашел ничего лучшего, как перевалить московское решение «с больной головы на здоровую», и послал мне уже известную телеграмму.
– Конечно, я бы так не поступил, – добавил Вердеревский, – и во всяком случае, держал бы вас в курсе дела, но у всякого своя манера управлять.
– Нехорошая, недобросовестная и неумная манера, – ответил я.
Вердеревский развел руками.
– Одно вам посоветовал бы: когда будете в Благовещенске, воздержитесь говорить Мокееву резкости. Я уже говорил с ним и подготовил почву. Возместить все ваши личные убытки по оплате командировки нормальным путем мы после телеграммы правления не можем. Но мы постараемся в течение лета дать вам такие специальные поручения, за исполнение которых после закрытия навигации вам можно будет выдать хорошие наградные.
– В чем же могут выразиться эти специальные поручения?
– Прежде всего в том, что, как только откроется навигация, вы поедете в Николаевск принимать от англичан новые, собранные ими за зиму пароходы и один из них, по вашему личному усмотрению, примете под команду, а там видно будет. Дело наше новое, молодое, растущее, специальные поручения всегда найдутся.
– Только бы не вроде моей последней командировки, – добавил я, и мы оба рассмеялись.
Вновь по Амуру
С открытием навигации на нижнем Амуре я на пароходе «Корф» выехал в Николаевск.
Скоро туда пришел «Стрелок», доставивший, между прочим, и мои шлюпки. Первое впечатление, которое они произвели на старых амурских водников, было ужасное. Водники смеялись над шлюпками, называли их утюгами, уверяли, что против течения эти утюги не только не сдвинешь, но их понесет назад.
Однако после испытания на воде критика и насмешки стали сдержаннее. Говорили только, что шлюпки некрасивы. Тогда я предложил самому резкому из моих критиков пари на пятьдесят рублей: я утверждал, что моя шлюпка под четырьмя веслами обгонит любую четырехвесельную шлюпку местной постройки. Спорящий согласился, и на дистанции две версты вверх и две вниз по течению мой утюг, обогнув один из буев на фарватере, пришел к финишу, когда его конкурент не добрался еще и до буя.
Ободренный этим успехом, я предложил второе пари на сто рублей: проделать ту же гонку с грузом в две кубические сажени дров. Но от пари отказались. После этого «лухмановские утюги» брались нарасхват и заслужили такую репутацию, что Мокееву пришлось заказать через Бредихина вторую партию. Конторками и табуретками пристанские работники тоже остались довольны.
Пароходы, собранные англичанами, были недурны и красиво выглядели. Особенно мне нравилась отделка кают-компании первого класса, выполненная не в Англии, а на месте, из уссурийского клена и бархата. Машины были тоже неплохи, но, по уверению наших механиков, не так тщательно сработаны, как бельгийские.
Я облюбовал для себя пароход «Иван Вышнеградский», который предпочел другим за особенно аккуратную сборку машины. Он предназначался для среднего плеса, то есть для рейсов между Хабаровском и Благовещенском, с продлением рейса в большую воду до Сретенска.
Как все амурские пассажирские пароходы, «Иван Вышнеградский» был одновременно приспособлен и для буксировки, и мы вышли из Николаевска с новой, собранной одновременно с пароходами стальной баржей на буксире.
Трудно было на Амуре с людьми. Быстро развивавшееся пароходство, Уссурийская железная дорога, растущее рыболовство и начинавшаяся разработка недр требовали рабочих рук. А где было их взять? Коренное население берегов Амура и Уссури – казачество – жило сытной, ленивой жизнью и не любило уходить из своих станиц и поселков. Казаки в своей значительной части были кулаками и хищниками. Правительство обеспечивало их землей и всякими льготами, местные гольды снабжали их дичью и рыбой, которыми кишели тогда леса и воды Амура и его притоков. Зимой, когда на льду реки устанавливался почтовый тракт, конные казаки хорошо зарабатывали ямщицким и извозным промыслом.
Был еще один промысел, которым некоторые казаки занимались осенью: это охота на «горбачей». «Горбачами» называли отдельных золотоискателей, которые, тайно намыв летом золото на берегах затерявшихся в тайге ручьев, к зиме тянулись с мешками на спине по нагорным тропинкам, подальше от казачьих станиц и поселков, к большим городам. Казаки и отчасти гольды-стрелки, которые били белку и соболя пулькой в глаз, чтобы не портить шкурки, устраивали на тропинках засады и стреляли «горбачей», как дичь. В число «горбачей» попадали и тайные спиртоносы. С баночками специальной формы, пристроенными под платьем на спине и груди, они бродили летом по тайге, отыскивали старателей и выменивали у них золотой песок на спирт.
Ссыльнопоселенцы и переселенцы с Украины, жившие частью в деревнях и селах по нижнему течению Амура, а частью в верховьях реки Уссури и дальше у берегов озера Ханка, были типичными крестьянами-землевладельцами. Дорвавшись наконец до «слободной землицы», без чересполосицы и соседей-помещиков, они обрабатывали ее, рубили и жгли тайгу, ловили кету, а на отхожие промыслы шли неохотно.
При этих условиях новые пароходы приходилось комплектовать почти исключительно бывшими сахалинскими каторжанами, только что окончившими свой срок и еще не осевшими на земле. У меня на «Вышнеградском» из двадцати четырех человек команды было девятнадцать сахалинцев. И ничего, я не мог на них пожаловаться: люди как люди. Только один из них был очень подозрителен и заставлял меня всегда носить в кармане маленький револьвер. Но он скоро бежал с судна в Благовещенске, и не я один, но и его товарищи матросы облегченно вздохнули.
Один из матросов объяснил мне разницу между беглецом и всеми остальными сахалинцами:
– Мы, Митрий Афанасьевич, конечно, тоже не без греха, чего уж тут запираться. Но мы ежели порешили, так кого? Конокрада, урядника, лесничего барского, аль там приказчика, али кулака-мироеда, который нашу крестьянскую жисть заедал, который сам кровопивцем нашим был. А ведь этот, прости господи, прямо, можно сказать, грабил в свое удовольствие, не боясь «мокроты», а деньги прогуливал да в карты проигрывал. Это не наш человек, мы, можно сказать, с горя, а этот – отчаянной жизни человек.
«Иван Вышнеградский» шел вверх по необъятным просторам низовья Амура. Острова, острова, острова без конца. Дикие, незаселенные, поросшие невысокой хвоей, черным березником, орешником и лозой. Цветов не видно.
От одного матерого берега до другого ширина Амура достигала здесь шестнадцати и более километров, но из-за островов не было видно этой шири, шли все время протоками.
На всем нижнем Амуре, от Николаевска до Хабаровска, на протяжении около девятисот километров имелись только один городок Мариинск, четыре села да несколько русских деревенек и гиляцких стойбищ. Деревеньки были очень бедны, а о гиляцких стойбищах и говорить не приходится: там, кроме вяленной на солнце вонючей рыбы, так называемой юколы, да собак, ничего не было.
Кое-где на прибрежных пустынных полянках выложены штабеля дров с флажками Амурского пароходства. При них иногда нет даже сторожа. Подходи, швартуйся и бери сколько угодно, а в следующем селении дашь безграмотному мужику-агенту расписку. Он бережно, как святыню, запрет ее в сундучок, из которого тут же вынет палочку и сделает на ней ножом какие-то таинственные зарубки.
Амурские лоцманы недостаточно опытны и малонадежны. Ненадежны и карты низовья этой «сибирской Амазонки», так как острова после каждого ледохода и паводка меняют свои очертания. Идешь, руководствуясь только генеральным направлением, нанесенным на карту пунктиром, и редкими столбами – знаками, расставленными на берегу и на островах, а больше всего руководствуешься «сливом воды». Обычно движешься только днем, а ночью стараешься пригнать пароход к дровам и грузиться. Хорошо, что на севере летом ночи короткие: не очень много времени теряли.
Как-то на одном пустынном берегу мы грузили дрова. Ночь была ясная, лунная, вода высокая. Дрова лежали недалеко от берега. Работали дружно, с песнями и с шутками, и, кончив до рассвета, прилегли с часок отдохнуть.
Перед тем как сниматься, когда небо посветлело перед рассветом, машинист полез в колеса, чтобы набить сала в коробки валовых подшипников. Набил коробку правого колеса и полез в левое. Только просунул руку с фонарем и голову в дверку во внутренней стенке колесного кожуха, а в колесе как заревет кто-то. Посветил и видит необыкновенную картину: на одной из лопастей улегся медведь и отдыхает. Как и когда он приплыл с берега, никто не видел.
Машинист захлопнул дверку, заложил защелку и прибежал будить меня:
– Медведь в левом колесе!
– Что?
– Медведь забрался в колесо и лежит на лопасти, как на кровати!
– Большой?
– Не успел разглядеть.
Я спрыгнул с койки. Но что было делать? У меня, кроме маленького карманного револьвера, ничего не было.
– Разбудите механика и попробуйте осторожно провернуть машину, чтобы он свалился в воду.
– Нельзя, Дмитрий Афанасьевич, еще зажмет его между эксцентриковыми тягами, все колесо перековеркает.
– Давайте пугать огнем. Возьмите багор, намотайте на конец паклю, полейте ее керосином, зажжем и будем совать в дверку и стучать поленом по кожуху, чтобы шум поднять.
Сказано – сделано.
Медведь с ревом бросился из колеса в воду, выплыл на берег и понесся смешным галопом к черневшей невдалеке тайге, оставляя за собой следы так называемой «медвежьей болезни».
Сбежавшаяся наверх команда хохотала и улюлюкала. Мой помощник дал длинный паровой гудок – сигнал сниматься от пристани. Медведь поддал ходу.
В Хабаровске мы простояли трое суток. Надо было запастись провизией, нанять настоящего повара, буфетную прислугу и принять полный груз, доставленный Уссурийской железной дорогой из Владивостока. Это был генеральный груз, привезенный морем из Европейской России и следовавший в города и станицы Амурского бассейна.
Очередная баржа была уже нагружена. Оставалось поставить приведенную нами под погрузку для следующего парохода и наполнить собственные небольшие трюмы.
Кроме груза мы взяли и полный комплект пассажиров, почти исключительно офицеров, чиновников и лавочников из соседних станиц. Были и дамы.
От Хабаровска, выше впадения в Амур многоводной Уссури, фарватер суживается, и островов встречается значительно меньше. Берега выглядят веселее и заселены гуще, климат мягче. Когда мы снялись из Хабаровска, было настолько жарко, что пришлось поставить тенты.
После большой станицы Михайло-Семеновской, против которой впадает текущая по китайским владениям река Сунгари, Амур становится еще уже, но все-таки в некоторых местах ширина его доходит до километра, а там, где есть острова, и шире. На участке между Хабаровском и станицей Екатерино-Никольской, выше которой Амур течет стиснутый отрогами Хинганского хребта, река, освещенная летним солнцем, имеет веселый, радостный вид.
Попадается много лиственных деревьев, ярко-зеленых кустарников, целые поля пестрых цветов.
На этот раз я рассмотрел Хинган подробнее, и он снова поразил меня своей красотой. Человек, любящий природу, сколько бы раз ни проходил по Амуру, будет всегда любоваться и восхищаться Хинганом. Иногда ближние горы чуть расступаются, образуя ущелья – пади, по которым в Амур стремятся светлые речушки и ручьи. Склоны таких падей часто сплошь покрыты цветами. Вершины гор днем тонут в лиловатой дымке, принимающей по вечерам все переливы цветов – от золотого до огненно-красного, затем лилового и наконец иссиня-черного. А когда за вершинами встает луна, силуэты гор вырезаются на бледно-зеленом небе – не оторвешь глаз от этой картины!
Ближние к воде горы и скалы покрыты прекрасным хвойным лесом, а у самой воды – кустарниками дикого шиповника и рододендрона.
За переход от Николаевска до Благовещенска я привык к пароходу, а механик привык к моей манере располагать ходами при маневрах и внушал уверенность в том, что каждое приказание с мостика будет мгновенно и безотказно выполнено. Это помогло мне быстро и красиво приставать. К благовещенской пристани мы подлетели с полного хода и остановились как вкопанные против выреза для сходней. В машину было дано только три команды: «стоп», «полный назад» и «стоп». С последним «стоп» шпринг, не дающий судну спуститься назад, и носовой прижимной конец были поданы на пристань и закреплены на пароходе, корма подведена рулем при помощи течения. Некоторые из моих пассажиров зааплодировали.
Мокеев встречал пароход.
– Капитан Гаттерас, – запищал он своим фальцетом, как только очутился на палубе. – Какой успех! Вы просто артист.
Я хорошо помнил все наставления Вердеревского и, подходя к Благовещенску, дал себе слово не говорить Мокееву ни одной резкости. Но очень уж крепко сидела во мне обида. Я вдруг почувствовал, что у меня вся кровь отлила от лица, и ответил Мокееву ледяным тоном:
– Меня зовут Дмитрий Афанасьевич Лухманов, а успех мой весьма относителен, Николай Петрович. Вам это лучше известно, чем кому-либо другому.
Но Мокеев был не из тех людей, которых можно было смутить. Он улыбнулся, покачал головой и сказал:
– Ах, капитан Гаттерас, капитан Гаттерас, не надо зря сердиться на старика, поживите и переживите с мое, тогда сами будете смотреть на все другими глазами.
– Не знаю, Николай Петрович, время, конечно, возьмет свое, а пока я еще не могу забыть вашей телеграммы.
– Забудете, – с усмешкой ответил Мокеев.
– Не думаю, – ответил я.
– Ну ладно, бросим этот разговор, покажите мне пароход.
Я показал ему все: каюты, столовую, буфет, командный кубрик, служебные каюты, машинное и котельное отделения и даже подшкиперскую и ледник с провизией. Он остался всем очень доволен.
– «Вышнеградский» – самый чистый и исправный пароход во всем Обществе. Благодарю вас, – сказал, прощаясь, Мокеев.
– Спасибо, – ответил я.
На этом мы расстались. Это была наша третья по счету и последняя встреча. Мокеев был скоро вызван в Москву по вопросу об открытии Сунгарийской линии, простудился в дороге и умер от воспаления легких. Его заменил временно Вердеревский, которого сменил потом присланный из Москвы некий Баженов.
Я прокомандовал «Вышнеградским» до августа, плавая между Хабаровском и станицей Покровской у слияния Шилки с Аргунью. Далее по Шилке из-за мелководья ходили меньшие пароходы, которые не брали никакого груза и даже палубных пассажиров возили на буксире – на легкой, остроносой, небольшой барже.
Экспедиция на Сунгари
В начале августа я был назначен начальником экспедиции, направлявшейся для обследования реки Сунгари.
Экспедиция снаряжалась Амурским обществом пароходства и торговли совместно с правительством и купцом Тифонтаем. Общество было заинтересовано в возможности плавания по этой реке, куда давно уже не проникало ни одно русское судно. Тифонтай взялся коммерчески оформить и обслужить экспедицию как ее агент, пользуясь своими торговыми связями с Маньчжурией и Северным Китаем и, конечно, преследуя свои скрытые цели.
Для осуществления этой экспедиции Амурское общество пароходства и торговли предоставило небольшой и самый старый свой пароход «Св. Иннокентий» и маленькую деревянную баржонку. И пароход и баржонку в случае неудачи экспедиции не особенно жалко было и потерять, тем более что они были специально для этого плавания застрахованы.
В самый разгар приготовления «Иннокентия» к этой экспедиции я получил записку Вердеревского: генерал-губернатор желал видеть лично начальника экспедиции на другой день в 10 часов утра. Мы с Вердеревским должны были явиться во «дворец» для торжественного моего представления.
Без десяти десять мы входили в приемную его высокопревосходительства. Вердеревский был во фраке, я – в белом форменном кителе с капитанскими нашивками на рукавах, в белых брюках и белых парусиновых башмаках.
Дежурный чиновник поспешил о нас доложить и нырнул за бархатную портьеру, закрывавшую дверь во внутренние апартаменты. Через несколько минут он вернулся в приемную и, прошептав: «Идут», застыл у своего письменного стола. Колыхнулась портьера, и на ее фоне вырисовалась фигура С. М. Духовского.
Это был человек невысокого роста, с редеющими седыми, зачесанными назад волосами, седыми «запорожскими» усами, в белом кителе с «Георгием» в петлице и в широченных синих шароварах с желтыми казачьими лампасами.
Духовской сделал несколько шагов вперед и милостиво протянул Вердеревскому белую выхоленную руку.
– Начальник будущей экспедиции и наш лучший капитан, штурман дальнего плавания Лухманов, – отрекомендовал меня Вердеревский.
Белая рука протянулась ко мне.
– Слышал, знаю вас заочно из письма Костылева, он очень хогошо о вас отзывается. И здесь, на Амуге, слышал от ваших бывших пассажигов очень хогошие отзывы о вас, – произнес генерал с той картавостью, которая свойственна людям, привыкшим постоянно говорить по-французски, и которой любили тогда подражать гвардейские пижоны. Но картавость Духовского была природной и очень не шла к виду старого казака-запорожца, который он старался себе придать.
– Надеюсь, что вы блестяще выполните возложенное на вас погучение.
– Постараюсь, ваше высокопревосходительство.
– Я вегю вам. – И белая рука опять протянулась ко мне, а затем к Вердеревскому.
Аудиенция кончилась. Мы откланялись.
– Только-то? – спросил я Вердеревского, когда мы вышли на подъезд.
– А вы что думали?
– Думал, что хоть расспросит о чем-нибудь, поговорит по-человечески.
– Хватит для генерал-губернатора. Он должен с одного взгляда всего человека понимать и на сажень под землей видеть.
Я рассмеялся, Вердеревский насмешливо улыбнулся.
Состав экспедиции был следующий: я – уполномоченный Амурского общества, капитан парохода и начальник экспедиции; штабс-капитан барон Будберг, только что окончивший Академию Генерального штаба, назначенный в экспедицию как представитель военного командования в Приамурском крае; поручик Редько – начальник нашей охранной команды из тридцати стрелков; Пирожков Иван Иванович – уполномоченный фирмы Тифонтая, помощник главного бухгалтера его хабаровской конторы; Лю Чен-сян – второй уполномоченный Тифонтая и переводчик; Нино – молодой фотограф, сын обрусевшего итальянца, хозяин самой лучшей фотографии в Хабаровске.
Я получил атлас карт Сунгари, составленных русскими офицерами-топографами в шестидесятых годах. С тех пор карты не исправлялись, и мне предстояло их исправить на основании глазомерной съемки и указаний китайца-лоцмана.
От Амурского общества мне вручили пятьсот рублей на представительство и угощение китайских властей. Для той же цели, как я слышал в нашем агентстве, Пирожков и Лю Чен-сян везли подарки: суконные отрезы, золотые и серебряные часы с цепочками, музыкальные ящики (граммофонов тогда еще не было).
На полученные пятьсот рублей я купил хороших консервов, русских закусок в виде сыра, икры, килек и сардин, массу сладких бисквитов, печенья и вина.
Когда в день отхода мы все сошлись на пароходе, то оказалось, что Будберг и тифонтайцы тоже получили суммы на представительство и тоже накупили и вина и закусок, причем Будберг поступил предусмотрительнее всех: из вин он купил только шампанского, да еще сухого.
Наша баржонка поднимала всего сто двадцать тонн. Тифонтайские люди наполнили ее мануфактурой, галантереей и скобяным товаром: не за прекрасные же глаза Духовского или Вердеревского Тифонтай согласился нести расходы по экспедиции и «коммерчески ее оформить».
В станице Михайло-Семеновской нас ждала вторая баржа, или, вернее сказать, старая китайская джонка без мачты, нагруженная дровами, которых должно было хватить нам до Харбина и обратно. Прихватив ее, мы вошли в Сунгари.
Первый китайский город – Лахасусу, к которому мы пристали, был расположен в нескольких километрах от устья. Это своеобразный городок, обнесенный глинобитными стенами. Серые каменные домики были покрыты красной черепицей. Выделялись пагоды с выкрашенными красной краской воротами и правительственные здания, обнесенные высоким частоколом. Город расположен на правом берегу, а под левым стояла на якорях группа ярко раскрашенных джонок с высокими мачтами и парусами из циновок.
В Лахасусу нас посетили первые представители китайской власти. Это были мандарины не очень высоких чинов.
Впоследствии я научился распознавать ранги мандаринов, но сейчас помню только, что главное различие чинов заключалось в шариках на шапочках. Шарики были белого, синего и красного стекла, бронзовые, мраморные, золотые филигранные. В особые трубочки под шариками втыкались султаны из павлиньих перьев, это, кажется, у больших генералов, а у генеральских адъютантов – из собольих хвостов. Военные мандарины внешне отличались от гражданских. У первых на верхних кофтах на груди и спине были круглые знаки сантиметров 25 в диаметре, расшитые разноцветными шелками и золотом, а у гражданских – четырехугольные. У солдат на груди и спине были круги, расписанные краской, с иероглифами, вероятно изображавшими название или номер полка. Круги были хорошей мишенью на войне.
Что меня поразило больше всего, это ногти. Китайцы и окитаенные маньчжуры, если они занимали хоть какую-нибудь должность, уже не стригли ногтей, чтобы показать, что они не занимаются «унизительным» ручным трудом. Ноготь длиной пять-шесть сантиметров считался в Китае небольшим. Аристократические ногти доходили до пятнадцати сантиметров длины. Ухаживать за ними – целое искусство, так как, достигнув длины 4–5 сантиметров, они начинают сгибаться и скручиваться. Для того чтобы нечаянно не сломать такой ноготь, на палец надевался сделанный по форме серебряный, а то и золотой наперсток с футлярчиком для ногтя. Футлярчик обычно украшался инкрустацией из аккуратно нарезанных кусочков разноцветных птичьих перышек. Мне показывали целые мозаичные картинки из таких перышек.
Как бы ни был незначителен ранг китайского чиновника, он никуда не являлся в официальных случаях один. Его всегда окружала толпа менее важных чинов, а то и просто бедных родственников или прихлебателей. По числу, виду и костюмам лиц этой свиты можно было судить о важности особы, посетившей наше судно. Лю Чен-сян великолепно в этом разбирался и предупреждал нас:
– Эта мандалина шибко кушай давай не надо, холошо вино тоже не надо, это маленька капитана еси.
Когда мы приглашали маленьких и больших мандаринов к столу с соответствующими их званию выпивкой и закуской, то садилось обычно два-три человека, остальные становились за стульями, и их нельзя было упросить сесть за стол. Сидящие за столом, попробовав того или иного блюда, протягивали стоящим кусочки, как у нас собачонкам, и те с благодарностью и благоговением принимали и смаковали. С вилками и ножами китайцы не умели обращаться. Мы учили их, и это вызывало много смеха. В конце концов ели больше пальцами и потом вытирали их о полы шелковых халатов.
Приемы китайских чиновников мы делали только в крупных пунктах, где у нас были назначены дневки. Обычно же днем мы поднимались медленно вверх по реке, делая промеры, пеленгуя выдающиеся мыски, островки, пагоды и исправляя карту.
Физиономия реки сильно изменилась с тех пор, как была составлена карта. Исправление карты требовало большого и кропотливого труда. Этой работой занимались почти исключительно я и мой старший помощник, тоже штурман дальнего плавания, – Вейнберг. Он был очень милый, талантливый и остроумный молодой человек лет двадцати пяти, племянник Петра Исаевича Вейнберга – поэта и переводчика Шекспира и Гейне.
К вечеру у какой-нибудь незначительной деревни, а то и просто у берега, в зависимости от того, где нас заставала темнота, мы становились на ночевку и погрузку дров. Если это происходило у деревни, то все население высыпало на берег и не уходило до утра, разглядывая невиданную «джонку», которая ходит против течения и ветра без парусов и без весел.
Дневки, кроме Лахасусу, у нас были назначены в Фугдине, Ванлихотене, Сяньсине, Таюзе, или Баянсусу, и в конечном пункте нашей экспедиции – в Харбине.
Фугдин был крепостью, где стоял довольно большой гарнизон. В Лахасусу мы не решились осмотреть китайскую крепость, да и начальник гарнизона не приглашал нас. Но в Фугдине был более гостеприимный комендант. После хорошего угощения на пароходе он предложил нам всем осмотреть крепость, ямынь (дом правительства) и арсенал.
Мы охотно согласились, оставив на пароходе Вейнберга, Редько с охраной стрелков и Пирожкова, сели на присланных за нами верховых лошадей и поехали.
Я мало понимал в военном деле, но Будберг очень смеялся потом над тем, что в фугдинской крепости вперемежку с прекрасными крупповскими орудиями стояли старые, заряжавшиеся с дула и стрелявшие круглыми ядрами чугунные пушки. Арсенал вызвал у нас еще большее удивление. Там бережно хранились разложенные по длинным и низким глинобитным комнатам не только ружья всех времен и систем, начиная от американских винчестеров и кончая неуклюжими кремневыми самопалами, но и целые штабеля стрел. На стенах висели луки с отпущенными тетивами. Как объяснили сопровождавшие нас офицеры, в Китае не выбрасывают вышедшего из употребления оружия потому, что «придет время и все может пригодиться», а луки и стрелы к тому же являются предметами любимого спорта.
Во дворе нам показали стрельбу из лука. На расстоянии пятидесяти шагов китайцы попадали в яблоко мишени, а стрела пробивала двухсантиметровую доску. Для того чтобы тетива тугого лука не резала пальца, китайцы надевают особое широкое кольцо из нефрита.
После крепостных фортов и арсенала мы осматривали ямынь. Это большая глинобитная фанза с черепичной, причудливо загнутой на углах кверху крышей и с окнами, заклеенными бумагой вместо стекол. В фанзе вдоль стен тянутся каны – лежанки, внутри которых находится обогревающий их дымоход. Украшения комнат состояли из ваз, раскрашенных бумажных панно с картинками исторического или сказочного содержания и из громадного количества разнообразнейших европейских часов и керосиновых ламп.
Ямынь окружен двойным двором с двойным рядом стен. Во дворах есть отдельные фанзы, где жили чиновники и палач, который обычно тут же производил экзекуции и казни. Нам показывали слегка выгнутые трехгранные палки, которыми бьют провинившихся по икрам ног. А на наружном дворе мы видели людей в колодках и с досками на шее. Представьте себе человека, сидящего на земле, с забитыми в две деревянные колоды ногами, на шею которого наподобие гигантского воротника надета доска около метра в поперечнике. Деревянный «воротник» состоит из двух смыкающихся частей с прорезью в середине для головы, а вокруг наклеены бумажки, на которых написаны преступления.







