Текст книги "Пасадена"
Автор книги: Дэвид Эберсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)
Как-то раз вечером, в конце лета тысяча девятьсот четырнадцатого года, она раздумывала об этом. Вдруг Дитер попросил их с братом пройти на кухню, к столу. Зиглинда тут же насторожилась, потому что время было не обеденное и день рождения никто не отмечал. Ей исполнилось одиннадцать лет, она все время пропадала на ловле лобстеров и поэтому нетерпеливо спросила: «Ты долго? А то мне некогда». Она собиралась идти к океану, когда Дитер и Валенсия позвали ее в дом. А она хотела сплавать к своим ловушкам, пока не начался прилив.
– Посиди хоть раз спокойно, – одернул ее Зигмунд и ущипнул за руку.
Она присела у края стола, уже одетая в свое платье для плавания с открытыми плечами, из-за чего сильно волновался Дитер, а еще больше Зигмунд.
Как раз в это время прилив стоял так низко, что если бы сейчас она оказалась на берегу, а не в своем темном доме, то смогла бы набрать не один десяток пурпурных морских ежей, а лобстеров еще больше – ясное дело. Они с отцом договорились (только через много лет понимаешь, как несправедливы такие сделки), что с каждого доллара, который Зиглинда выручит на рынке за рыбу или лобстеров, она оставляет себе один цент; она была не жаднее других детей, но при мысли об этом центе в глазах Зиглинды загорался огонек.
Окно в алькове было закрыто ставнями, и от этого в кухне было совсем сумрачно, хотя за дверями дома сиял солнечный день. Зиглинда уселась на лавке у длинного стола, на котором каждый вечер стояла картошка, сваренная в мундире, с маслом и кислым молоком, чуть горьковатая от лимонного сока, которым ее поливали, и не чувствуя никакого страха (ей казалось, что она всегда останется такой), нетерпеливо заболтала ногами.
– Мне нужно что-то сказать вам, – заговорил наконец Дитер. – Что-то очень, очень серьезное.
– Ну, что? – откликнулась Зиглинда и с отвращением подумала, что скоро сентябрь, а значит, она опять пойдет в школу на самом краю вонючего соленого озерца, где мисс Уинтерборн, в застегнутой до самого горла блузке, с затянутыми в пучок волосами, вооруженная мухобойкой, ходит вдоль рядов и безжалостно хлопает по руке любого, кто посмеет хотя бы пискнуть.
Мухобойка мисс Уинтерборн била по рукам Зиглинду так часто, что ей было уже не больно; в прошлом учебном году мисс Уинтерборн как-то целый день хлестала Зиглинду, но никто не услышал от нее ни звука. Зиглинда сидела совершенно прямо и величественно, протягивая руку для очередного шлепка, как принцесса для поцелуя. Ее переполняла гордость, что она такая умная, уж во всяком случае, гораздо умнее, чем противная мисс Уинтерборн, умнее любого ученика в этой кишащей мышами школе, а особенно умнее Шарлотты Мосс, которая вечно сосала концы прядей своих волос и просилась написать еще одно домашнее сочинение. Так Зиглинде казалось до самого последнего школьного дня, до той минуты, когда мисс Уинтерборн последний раз в году прозвонила в звонок, подошла со своей мухобойкой к Зиглинде и звонко шлепнула ее по щеке. Потом мисс Уинтерборн еще раз прозвонила в звонок, и Зиглинда, как ни сдерживала себя, разразилась слезами. Зигмунду тогда пришлось нести ее домой на спине.
Теперь был август, фигура мисс Уинтерборн замаячила на горизонте, и Зиглинда не могла понять, что для нее может быть более серьезного.
– Война… – начал Дитер.
– В Европе, – подхватила Валенсия.
– Германия кашу заварила.
– Что это значит? – спросил Зигмунд, мгновенно проникшись всей серьезностью этой новости.
– Это значит, что мир изменился на наших глазах. Один-единственный длинный день – и все. Значит, нам тоже придется меняться.
– А мы-то здесь при чем? – спросила Зиглинда.
– Германия теперь враг, – ответил отец.
Зиглинда не услышала, что он сказал, потому что думала о том, сколько лобстеров будет у нее в ловушках: в это время должно быть штук по шесть, не меньше. Она уже прикинула, сколько может выручить за них в цехе, где потрошат рыбу, и сколько центов она оставит себе. Она копила на фетровую шляпу с белоснежным орлиным пером, которая лежала в лавке Маргариты; откладывать деньги ей нужно было бы, наверное, целый год, но она твердо решила стать ее владелицей. Раз в месяц она заходила к Маргарите, надевала шляпу, вертелась перед зеркалом и важно говорила, что как-нибудь обязательно зайдет и купит эту «шапо», – она даже называла ее по-французски.
– И почему это ты думаешь, что эта заваруха в Европе коснется и нас? – спросила она отца.
– Зиглинда, девочка, – сказала Валенсия, – мы обо всем мире говорим. Мир в опасности.
– Мне все равно.
– Ты замолчишь или нет? – оборвал ее Зигмунд. – Пока по башке не получишь, ни о чем серьезном думать не можешь.
Она все время задирала Зигмунда, но он поставил ее на место, и ей стало очень плохо, гораздо хуже, чем даже когда ей доставалось от мисс Уинтерборн. В свои одиннадцать лет она изо всех сил любила брата, точно так же как другие девочки любили лошадей или отцов.
– Нам нужно кое-что поменять, – продолжил Дитер. – И в первую очередь – имена, а то к нам будут плохо относиться.
Зиглинда никак не могла взять в толк, почему из-за того, что какие-то там немцы хотели драться с какими-то там бельгийцами на горчичном поле, ей теперь придется менять имя. Ее немецкое имя значило для нее все – такое было только у нее, и ни у кого больше, ей нравилось произносить его отрывисто, точно отдавать команду. У нее чуть было не вырвалось: «Ну а где эта Германия?» Только она и сама знала где: гораздо дальше, чем родина ее матери – Мексика.
– Как же мы их поменяем? – спросил Зигмунд.
– Мы больше не Штумпфы. С сегодняшнего дня мы берем фамилию Стемп.
– Стемп? – воскликнула Зиглинда. – Да это почти как штемпель на марке!
Валенсия взяла ее за руку и начала говорить, что все девочки мечтают о том, как вырастут и сменят фамилию. «Только ты сделаешь это раньше остальных», – уговаривала она.
Но Зиглинда вовсе не мечтала об этом и сердито сказала:
– Это значит ставить штемпель на мозг? Вот возьму его и буду ставить, ставить и ставить тебе на голову, пока не умрешь.
– Перестань, пожалуйста. – Зигмунд осторожно погладил ее по руке.
– И потом, Зигмунд… Теперь мы все будем называть тебя Эдмунд.
– Вот и хорошо, – откликнулся он.
Ему исполнилось семнадцать лет, у него над губой уже пробивались усы, на ногах тоже появился пушок, а от подмышек остро пахло мускусом.
– Эдмунд? – воскликнула Зиглинда. – Вот это да – Эдмунд! Посмотрите-ка! Ха-ха-ха!
Все посмотрели на нее, и она вдруг увидела себя в каждом из членов своей семьи. До нее дошло, что Штумпфы из «Гнездовья кондора» не были ни мексиканцами, ни немцами. Они были калифорнийцами, и история этого уголка земли стала и их историей тоже.
Дитер обратился к ней и сказал:
– А твое имя теперь будет Линда.
Она перестала болтать ногами и ответила:
– Линда? Какая еще Линда?
Мать ответила:
– Вот такая.
– Но это же глупо! Я Зиглинда! Ничего себе – просто так взять и поменять мне имя!
Она помолчала немного и спросила:
– Разве так можно?
Линда сидела не шевелясь. Все смотрели прямо на нее, и она почувствовала, как под ней что-то шевелится – скамейка, что ли? Постепенно она начинала понимать, что этот поздний летний вечер, когда над обрывом летают бабочки, а в океанской воде качается ее буек, когда меняется ее имя, меняет что-то в ее жизни. Солнце било через щель чуть приоткрытой двери. Под этим ярким светом там, за дверью, ее ждало что-то новое. И вдруг, не сообразив даже, что она делает, бывшая Зиглинда Штумпф, а теперь Линда Стемп, девочка одиннадцати лет от роду, которая чудом пережила и скарлатину, и удар копытом, который она получила от испугавшейся лошади, и укол молодого ската, встала из-за стола, кинулась во двор, где чистили перышки курицы-бентамки и почесывался лошак, и понеслась вдоль старого русла к берегу, восклицая про себя: «Линда Стемп! Линда Стемп! Что еще за Линда Стемп?»
2
Нe успели войска кайзера прокатиться лавиной по холмам Бельгии под лавандово-синим небом лета четырнадцатого года, как Дитер Штумпф, который теперь говорил всем, что его зовут Дэвид Стемп, сложил в мешок холщовые штаны, свитер из плотной шерсти, шапку-ушанку, винтовку и пару плоскогубцев. «Ухожу на войну», – сказал он. Казалось, что пожилому фермеру, всю жизнь растившему лук, такое не по плечу: борода совсем поседела, лицо избороздили морщины, костяшки пальцев распухли, как суставы на ногах барана. Он был готов идти, но тяжелый рюкзак гнул его спину, а винтовка в руке казалась неправдоподобно большой. «Думаешь, и тебе тоже надо?» – спросила Линда. Отец только помахал рукой на прощание и пошел по гребню холма, со своей тяжелой ношей на плечах, высвистывая мотив песни «Она родилась в океане, погибла в пучине морской…». Шарлотта Мосс, которую Линда без всяких размышлений считала своей лучшей подругой, пришла, чтобы своими глазами увидеть проводы, и, как всегда, торопливо описывала это событие в своем маленьком блокноте. «По-твоему, куда он отправился?» – спросила Шарлотта, дочь охотника за тюленями, голову которой венчала шапка пушистых волос. Когда через час Дитер вернулся, потому что забыл свою счастливую киянку, она задала этот же вопрос ему. Он ответил: «На фронт, к мальчикам. Я вернусь, не волнуйся». Он попрощался, повесил киянку на пояс, опять ушел, и больше никто его не видел.
За четыре года пришло четыре письма, каждое к Рождеству и каждое из какого-нибудь прифронтового города: Реймса, Суассона, Вими, Ипра. Все долгие зимние месяцы Линда наблюдала, как Валенсия читает и перечитывает каждую строчку, то вынимая письмо из кармана, то возвращая его обратно, пока к весне, к Пасхе, листки не разваливались надвое. Линде было невдомек, как это можно так сильно тосковать по человеку, и она смутно надеялась, что в ее собственной жизни этого никогда не будет. Линда клялась себе, что никогда ни по кому не станет тосковать сильнее, чем он по ней. Она внимательно всматривалась в мать и думала, когда же Валенсия стала такой, какой была теперь: склонялась над тазом со стиркой; стоя на коленях, терла тряпкой деревянные полы, заставляла Линду заниматься делом. «Ну, за работу», – говорила она, когда отсылала Эдмунда на поля, а Линду – в океан. Зимой улов Линды – бурые чешуеголовые маслюки и длинноносые молодые акулы – приносил больше дохода, чем сладкий лук, который выращивал Эдмунд. Свой мешок весом в сто фунтов он всегда запихивал под кровать, и утром, в потемках, когда Валенсия кричала им: «Пора вставать!» – они сонно поднимались со своих кроватей и видели красные от слез глаза друг друга.
Когда отец уехал, Линда предложила вернуться к старым именам.
– Считай, что Зиглинда Штумпф умерла. Почему ты никак не привыкнешь называться Линдой Стемп? – отвечал ей серьезный Эдмунд, гордо вздергивая подбородок.
Иногда Линде казалось, что они совсем не родня. Время шло, и по вечерам, при свете керосиновой лампы, она раздумывала об этом все больше и больше. Она натягивала одеяло по самые уши, старалась заснуть, пока Эдмунд читает. Он решил выучить немецкий язык, пока Дитер воюет, и для этого засел за три книги, которые отец когда-то привез в одном ящике с печкой. Это были три тома Гиббона, почти три тысячи страниц, написанные на языке, который для Линды был такой же тарабарщиной, как, скажем, китайский. О чем он думал, когда до полуночи пыхтел над чтением со словарем и карандашом в руке и расходовал уйму керосина? Как-то она спросила: «И чему ты только учишься у этих римлян?» На это он только хмыкнул. Однажды Линда стащила одну книгу и на форзаце написала свое имя и грозное предупреждение потенциальному похитителю. Книгу она спрятала под простыню и всю ночь проворочалась на неудобной, твердой картонной обложке. К утру глаза у Эдмунда были еще краснее, чем всегда, будто он всю ночь безутешно рыдал о потере любимого тома, и, когда утром она застилала свою постель, он осторожно вынул книгу из-под простыни, отвернулся и поджал губы, как будто делал непосильно трудное дело.
Часто Линде не спалось по ночам, в притихшем доме далеко за полночь горела лампа, и Эдмунд шелестел страницами. Она прислушивалась к шуму волн, бившихся о берег, считала, сколько секунд проходило между ударами, всегда удивлялась, когда одна волна оказывалась сильнее других. Она лежала без сна, переплетя пальцы под затылком, слушала ропот океана, покашливание брата или его короткое, удивленное «хм», и, даже когда он наконец гасил свет, Линда не смыкала глаз, прислушивалась к каждому звуку на ферме и к посапыванию Дитера во сне. При полной луне она различала лицо на подушке напротив, видела, как он сосет во сне губу, как подносит к глазам сжатые в кулак пальцы. За последние месяцы он раздался, как-то незаметно окреп: как бы сами собой под кожей коротких рук налились мускулы, а на горле выскочило крошечное, острое, как лезвие топора, адамово яблоко. В темноте часы шли медленнее, и у Линды было время думать о другом мире, где с полей не несет луком, где не нужно ходить в школу и где они с Эдмундом смогут жить вместе. Она воображала себе дом, который стоит на холме, смотрит окнами на долину, и это неясное, но дивное видение оставалось с Линдой всю ночь. С вечера она могла замертво валиться в постель, но каждое утро вставала перед рассветом, натягивала кофту с ржавыми пуговицами, которую связала для нее эльзаска, соседка Маргариты, влезала в резиновые сапоги. Эдмунд поворачивался к ней спиной и, неловко стоя на одной ноге, натягивал брюки. Она не могла не смотреть на брата и замечала, как ноги его покрываются тонким пушком, мягким, как шерсть на брюхе у собак. Линде приходило в голову, что брат идет дальше по жизни без нее и физически становится новым, незнакомым. Ей хотелось прошептать так, чтобы Эдмунд услышал ее со своей постели: «Эдмунд, что с тобой творится?» Ей хотелось расспросить и Валенсию: что сталось с той девушкой, рассказ о которой слышала Линда? С той, что не испугалась прыгнуть с «Санта-Сусанны» прямо в океан? Почему она так переменилась, когда взяла фамилию Штумпф? А потом переменилась еще раз, став миссис Стемп? Линда не могла взять в толк, как всего один неверный шаг может определить всю дальнейшую жизнь; вопреки очевидности, она отказывалась верить, что жизнь, ее собственная жизнь настолько хрупка и непрочна. Если бы рядом был Дитер, она пристала бы с расспросами и к нему: «А ты помнишь свою молодость в Черном лесу? Ну расскажи мне про Шварцвальд, пожалуйста!»
Только она думала, что Дитер помнит одно – как стучать киянкой по жестянке да загибать край кружки. Можно сказать, впервые в жизни Линда поняла все совершенно неправильно: она думала, что любой человек может легко распрощаться со своим прошлым, стоит лишь попробовать стать кем-то новым. А ведь прошлое походило скорее на тину, лежащую на дне болота, когда слой накапливается за слоем, образуя черную жижу, и становится наконец таким глубоким, что может и засосать. Поэтому каждое утро после бессонной ночи Линда шла по старому руслу к берегу и забрасывала удочку. К восходу солнца ей на крючок попадалась краснохвостая эмбиотока или томкод с тремя плавниками, потом она боролась с молодой барракудой, соблазненной приманкой, и все забрасывала и забрасывала свою удочку, пока корзина не наполнялась доверху, киша живой рыбой.
3
К шестнадцати годам Линда лучше всех в Приморском Баден-Бадене научилась ловить лобстеров; поначалу ей это льстило, а потом она сильно об этом же пожалела. Не потому, что у нее было больше десяти буйков, – забрасывала она только один, желтый с красной полоской. И не потому, что на веревку она нанизывала с дюжину ловушек; нет, она опускала на дно от силы штук восемь корзин, прикрепляя их на удочку и погружая на илистое дно, как маленькие гробики. «Восемь, всего-то! – презрительно фыркнул как-то один рыбак. – У меня на буйке пятьдесят штук!» По правде говоря, Линда считалась лучшей охотницей за лобстерами в округе; у нее была особенная ловушка, о которой она никогда никому не говорила, и вовсе не из-за того, что это был какой-то там секрет, а просто некому было – разве что Эдмунду, да и то он сказал, что ему это не особо интересно. А если бы он спросил, то узнал бы, что ее ловушки длиннее, чем у всех, сделаны из тонких дубовых дощечек с такими широкими щелями между ними, что казалось, в подобную ловушку никого и поймать-то невозможно. Если такую ловушку темной ночью поднять на вытянутой руке, то, пожалуй, ничего и не увидишь. Вся штука была в том, как она устроена. Внутри ловушку разделяла пополам сетка, которую Линда вязала в бессонные ночи. Она была тоненькая, почти незаметная, и Эдмунд не раз запутывался в этой сетке, наваленной кучей между кроватями. Лобстер заплывал в ловушку и попадал в одну из половин – прихожую, как называла ее Линда. Потом он попадал во вторую половину, или кухню, где его ждала приманка. Приманка тоже была с секретом; неподалеку от «Гнездовья кондора» были настоящие заросли бурых водорослей, и внизу, у самых их корней, водились лангусты и крабы. За много лет Линда чего только не перепробовала – сельдь, сардину, макрель, голову и хребет золотистого окуня и даже слизняков. Но оказалось, что любимая еда лобстеров – это крабы. Поэтому каждый день Линда ловила штук восемь крабов и, разбивая их панцири, похожие на блюдца, готовила лобстерам угощение. Не было и дня – разве что зимой, в самые страшные штормы, – чтобы Линда не плавала среди зарослей бурых водорослей и не ловила крабов, раскладывая их затем по кухням.
Как-то весной тысяча девятьсот восемнадцатого года ей попался неслыханно большой лобстер: весы в разделочном цехе показали почти тридцать фунтов, а в длину он был фута три. Мистер Фляйшер тут же назвал его Лотти и нашел для Линды покупателя где-то в Пасадене – тот как раз готовил банкет в честь губернатора. К Линде пришла Шарлотта Мосс и начала расспрашивать о лобстере. Линда не скрыла от Шарлотты ничего, даже поделилась с ней секретом устройства ловушек и рассказала, для чего ей нужны крабы. Шарлотта была хрупкого сложения, ходила всегда очень осторожно, как будто давным-давно ей на ногу что-то упало и она навсегда охромела. Как ни старалась она укротить свою непослушную кудрявую шевелюру – то повязывала ее синей шелковой лентой, то горстями лила на голову средство для волос «Принцесса Сирокко», – для нее не нашлось ничего лучше, чем ножницы и бейсбольная кепка. Шарлотта смело расхаживала в брюках и в подходящем к ним жакете с эполетами и в ответ на все замечания отвечала своим любимым: «Да, вот так вот». Это и нравилось Линде в Шарлотте – не столько сама одежда, которая очень смахивала на военную форму, сколько взгляд на саму себя, готовность переделать себя в личность, которой ей хотелось стать.
Благодаря лобстеру Лотти открылось самое заветное желание Шарлотты – работать в газете; закусив губу, Шарлотта сидела во дворе, слушала рассказы Линды о сетях и крабах и прямо из «Гнездовья кондора» отнесла в редакцию баден-баденского еженедельника «Пчела» свою первую большую статью – в целую тысячу слов. Не прошло и пяти дней с самой удачной ловли в жизни Линды, как статья о том, что Линда – лучшая в целой округе, украсила первую полосу этой газеты. К сведению рыбаков, в статье подробно рассказывалось о секрете ее ловушек и больших крабах. Через год Линда, которая считала заросли бурых водорослей у «Гнездовья кондора» чем-то вроде своей собственности, обнаружила вокруг своего буйка двадцать три чужих, окрашенные в самые разные цвета. И даже раньше чем через год после обеда ей уже больше не попадались большие крабы; те, которые шли к ней в ловушку, были мельче – сначала это было почти незаметно, разве что панцирь у них был поуже. Потом то же началось с лобстерами – они неизменно ждали ее в кухне, вот только хвосты у них были не такие толстые, а усы – не такие длинные. Когда Линда приносила свой улов Маргарите, та взвешивала их с брезгливым выражением на полном лице и выдавала ей горсть монет, которая уменьшалась с каждым разом, а Линда отдавала все деньги Валенсии, оставляя себе по одному центу с каждого доллара, как и было уговорено между ними.
Денег она приносила все меньше, и к марту тысяча девятьсот девятнадцатого года, накануне дня рождения Зигмунда, Линда поняла, что никак не сможет купить брату подарок, о котором он просто мечтал: огромный атлас Калифорнии с вклеенными в него складными картами, красной шелковой закладкой и сафьяновой обложкой, украшенной золотыми буквами. Много месяцев она глядела на это роскошное издание, стоявшее на полке в магазине Маргариты, и когда наконец попросила разрешения посмотреть его, то удивлению Маргариты не было предела.
– Он, между прочим, двенадцать долларов стоит, – сказала она, удивленно приподняв брови, и продолжила: – Линда, мы ведь с тобой прекрасно знаем: раньше ты мне больше лобстеров приносила.
Линда заикнулась было, что атлас можно оставить за ней, пока она не выплатит всю его стоимость, но Маргарита не отступила от своего железного правила – никогда и ничего не продавать Стемпам в кредит.
– Люди они хорошие, – охотно поясняла она всем желающим, – только живут очень уж бедно, так что в долг отпускать им, пожалуй, и побоишься. Случись пожар или наводнение – и пожалуйста, они останутся ни с чем!
Тогда Линда решила, что сделает для Эдмунда пикник, пусть даже и совсем не роскошный: кроме нее самой, будут Эдмунд, Валенсия и Шарлотта Мосс, которая теперь вела в «Пчеле» еженедельную колонку под названием «Шепот моря».
В «Калифорнийском альманахе Роба Вагнера» Линда вычитала, что вечером, в день рождения Эдмунда, прилив будет низкий, а значит, места на берегу хватит. Целый день Линда провела на месте, которое все время занимала Валенсия, – стоя у плиты, мешала ложкой в кастрюле с курицей, приготовленной по-провански, жарила устриц, добавляла корни козельца в пончики. На песке она разостлала старое одеяло, сделала над ним навес, закрепив простыню на четырех удилищах. Сверху белый пузырь ткани был похож на парус шхуны, потерпевшей крушение и выброшенной на берег.
После обеда она сновала вверх и вниз по утесу, спустила на берег сэндвичи, кувшин с лимонадом, набрала сухих веток, чтобы развести костер. Будь на утесе лестница, все было бы гораздо легче, и ей снова пришло в голову, что надо бы купить досок, несколько ящиков гвоздей и сделать лестницу ступеней на сто; как-то раз, поздно ночью, Линда заговорила об этом с Эдмундом, но он лишь отвернулся и буркнул, чтобы она засыпала.
Ей хотелось отметить совершеннолетие Эдмунда каким-нибудь ритуалом. Сначала она хотела поставить на берегу майское дерево, но не сумела придумать, как принести на берег длинный и увесистый столб, нужный для этого. Потом ей пришло в голову, что неплохо было бы принести жертву, бросив ее в костер, – что-нибудь страшное, леопардовую акулу например, – но она пока еще не выловила ни одной леопардовой акулы. Или раздать всем песенники и попеть вокруг костра, только вот что? «Она родилась в океане, погибла в пучине морской…»? «Французский фермер»? «Вечернее свидание»? Они совсем не подходили для такого праздника, но, копая яму для костра, Линда негромко затянула:
Она родилась в океане,
Погибла в пучине морской…
С каждым движением лопаты Линда все больше опасалась, что брату не понравится ее затея. Может быть, Эдмунд спустится на берег, они растерянно посмотрят друг на друга, не понимая, что говорить и что делать. Может быть, он скажет: «Занят я, мне некогда». Вспомнилось, как он не раз бросал: «Линда, оставь меня в покое». Он, наверное, полезет обратно вверх по утесу, а Шарлотта, уж точно, прошепчет про себя: «Эта Линда… Живет в каком-то своем мире, чудачка». Один раз Линда слышала, как это произнесла Маргарита; она как раз крутилась в углу перед зеркалом, примеряя ту самую фетровую шляпку с орлиным пером. Через несколько лет шляпку стали называть «Линдино сомбреро», а сама Линда твердо знала, что в один прекрасный день она ее купит, хоть ей никто и не верил. «Иногда я думаю: что это наша Линда все никак не опустится на землю? – как-то сказал Валенсии Эдмунд. – В кого она, что все к звездам тянется?» – а Шарлотта Мосс написала в одной своей легкомысленной колонке: «Угадайте, что за девушка-рыбачка из Баден-Бадена мечтает, как когда-нибудь опередит нас всех?» «Что с ними со всеми не так?» – недоумевала Линда, погружая лопату в песок и перебрасывая его через плечо. Мало-помалу яма становилась все глубже, Линда докопалась уже до самой воды и только тут обернулась и увидела, что коробка сэндвичей с устрицами и курицей по-провански засыпана горой песка, который она так усердно выбрасывала из ямы.
Все пропало. Линда посмотрела на небо, соображая, сколько времени. Было около пяти, через час на берегу должен был появиться Эдмунд с гостями. Лезть вверх за платьем, в котором она плавала, было уже некогда. Она стянула через голову платье, скатала в комок шерстяные трусы и постояла немного на берегу, покрываясь мурашками, блестя белой кожей на закатном солнце. В последние месяцы она с досадой замечала, что начинает стесняться. Если бы Эдмунд сейчас застал ее раздетой, незащищенной, она сгорела бы со стыда. И вот, обвязавшись веревкой, на которой болталась ловушка для лобстеров, она кинулась в холодные мартовские воды.
Прибой хлестнул ее по голеням, бедрам, забрался между ног, и Линда поплыла в открытый океан, продираясь сквозь заросли бурых водорослей, раздвигая руками их длинные плети. Отсюда, издалека, ей хорошо было видно «Гнездовье кондора» на вершине утеса, жестяную крышу, как-то сердито сиявшую под лучами вечернего солнца. Она знала, что Эдмунд работает сейчас в поле и будет гонять своего осла до последнего, пока Валенсия не крикнет ему, что пора переодеваться к приходу гостей. Валенсия сидит в кухне, вышивает кофточки, которые продает потом Маргарите. Шарлотта, должно быть, спешит в «Гнездовье кондора» и вынимает из кармана свою записную книжку – тут же записывает, что пришло ей в голову. Отсюда, с воды, мир Линды выглядел совсем спокойно: три дома одиноко притулились на утесе, из трубы одного из них поднимается легкий дымок. Этот мир Линда любила больше всего, но понимала, что он ее не удержит: ей было шестнадцать лет, она всей душой верила, что сумеет прожить самостоятельно, и все не могла дождаться, когда же начнется эта замечательная жизнь.
От воды ее кожа посинела и стала совсем холодной. Линда поплыла к своему буйку, к которому привязывала ловушки для лобстеров и удочки. Она очень надеялась, что сейчас там полно трехлеток, громко шлепающих хвостами. Глубоко вдохнув, она взялась за веревку, на которой держались ловушки, и нырнула вниз, под воду Тихого океана. Настало безмолвие, густая черная ледяная вода облепила ее всю. Ловушки висели на скале, увитой огромной зеленой актинией, медленно колыхавшей своими ветвями. Самые разнообразные водоросли тихо покачивались, как будто приветливо кланялись. Чистый песок, усеянный ракушками самого разного размера и вида, мягко принял в себя ее ноги.
Линда проверила две ловушки и расстроилась – они оказались пустыми. В двух других тоже ничего не нашлось. Совсем разволновавшись, она проверила еще пару ловушек – напрасно. Всего за несколько лет океан обеднел так, что она ни за что не поверила бы, если бы не видела это сама, своими глазами; разве Линда не сказала как-то, что никому не под силу совладать с этой громадиной? В седьмой ловушке оказалось три лобстера, а в восьмой трепыхался еще один. Каждый весил фунтов по пять, а один так и вовсе был огромный – может, только чуточку меньше, чем Лотти. Линда еле запихнула его в мешок и, как раз когда загнула лобстеру хвост и затянула мешок, почувствовала, как у ее ног что-то шевелится.
Она чуть не вскрикнула.
Может, это была какая-то придонная рыба, подкаменщик или еще какая-нибудь мелочь, которую она даже не вытаскивала. Как-то раз у своих ловушек она застала осьминога, но тот, лишь завидев ее, развернулся и кинулся прочь, мелькнув в воде пурпурным лоскутом. Линда сказала себе, что, наверное, это опять он, осьминог с головой-грушей, срывает своими коричнево-зелеными щупальцами моллюсков, которые лепятся на подводных камнях. В океане это были самые большие трусы – они удирали, стоило только показаться кому-нибудь больше, чем они сами, и Линда взяла в руку мешок и стала всплывать на поверхность.
Сверху лился свет, от него вода казалась зеленой, и Линда уже видела над собой дно буйка. Совсем скоро она должна была увидеть солнечный свет, вынырнуть из воды, вдохнуть свежего воздуха, убрать с глаз запутанные волосы и поплыть к берегу – там она оденется и покажет Эдмунду огромного лобстера, – и тут, еще в глубине, с десятью футами холодной мартовской воды над собой, Линда заметила резкий силуэт синей акулы.
В длину она была футов пять, не очень большая, с боков, как два полумесяца, торчали грудные плавники. Брюхо у нее было белое, спина темно-синяя, глубоко посаженные черные глаза пристально смотрели на Линду. Сначала ей показалось, что это не акула – синие акулы никогда не подходили так близко к берегу, и Линда подумала, что это, наверное, рыба-меч, только без меча, который она где-то потеряла, а может, барракуда – такая она была длинная и узкая, – но тут она увидела раскрытую пасть, а в ней несколько рядов сточенных, но все равно страшных зубов.
Линда замерла, не выпуская из руки мешок. Непонятно было, что высматривает акула – ее или лобстеров. Непонятно, чего можно было ждать от этого темно-синего бесшумного создания, и если бы Линде не было страшно, она заметила бы совершенную, опасную красоту акулы; она почувствовала бы, как в ее голове молнией промелькнул охотничий азарт. Линда понимала, что попробует скрыться от акулы, только еще не могла сообразить, как это сделать: сдвинуться с места было никак нельзя. Вместе с акулой они тихо плавали в океане, как будто кто-то подвесил их за нити; акула шевелила плавниками, у Линды от нехватки воздуха болели легкие. Она подумала, что гости, должно быть, пришли на берег и сейчас ищут ее. Уже казалось, что акула вот-вот кинется к ней, задрав морду и распахнув пасть, вонзится острыми лезвиями зубов ей в ногу, отхватит кусок мяса. Она вскрикнет, но этот крик под водой никто не услышит, даже они с акулой, и красное облако ее крови тихо засочится в океан, пачкая его воды. А Эдмунд, когда спустится на берег и не найдет ее там, как обычно, пожмет плечами и скажет: «Ну и куда она опять делась?» Шарлотта, наверное, опишет ее смерть так: молодая девушка бесследно исчезла, словно вырванная из жизни суровой, безжалостной рукой. Линда очень надеялась, что Шарлотта увидит на берегу ее одежду и сопоставит факты; на ум пришло даже последнее предложение возможной статьи: «Так что же – Линда Стемп утонула или съедена заживо?»