355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Эберсхоф » Пасадена » Текст книги (страница 23)
Пасадена
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:01

Текст книги "Пасадена"


Автор книги: Дэвид Эберсхоф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

7

Но Роза возразила, что сейчас, в сезон сбора урожая, в комнатах для слуг свободных мест нет, и тогда капитан Пур распорядился поселить Линду в какой-нибудь гостевой комнате наверху, в самом конце коридора. Комната выходила на террасу и апельсиновую рощу, узкая двойная дверь открывалась на балкон, где могли свободно поместиться два человека, с черной чугунной решеткой, теплой даже после заката. В первую ночь Линда не сомкнула глаз, утопая в подушках и разглядывая балдахин цвета беж. Она вспоминала прошедший день, долго тянувшийся после ночи с Брудером, – каждый час казался чуть ли не годом. На ночном столике фарфоровый человечек в бордовой шляпе держал в крошечных пальцах маленькие золотые часы; стрелки на них как будто совсем не двигались, ночь и не думала кончаться, Линда нетерпеливо ждала рассвета, когда можно будет спуститься в дом для работников, к Брудеру. Днем он попробовал было оставить ее там, внизу, но Уиллис не желал ничего слушать, а Лолли добавила;

– Я постараюсь сделать так, чтобы она чувствовала себя как дома.

– Она не ребенок.

– Пожалуйста, не волнуйся за меня, – сказала Линда Брудеру.

Они были не одни, и она не могла взять его за руку. Он смирился и отпустил Линду в особняк, умоляюще глядя на нее.

Поднявшись наверх, она прошла с Уиллисом в кухню, стараясь не смотреть на него.

– Не сердитесь, – произнес он. – Просто я забочусь о вас. Вам нужно беречь себя, чтобы не кончить так, как все другие девушки. Он вовсе не тот, кем кажется.

– Все мы таковы, – ответила она и, оставив Уиллиса, пошла по лестнице вслед за Розой.

Ступеньки под ними поскрипывали, каждая следующая чуть громче предыдущей, и Линда поняла, что здесь ночью не прокрадется незаметно. Наверху Роза провела Линду в самый конец коридора и сказала: «Он хочет, чтобы ты поселилась здесь». На губах у нее была новая, ярко-красная губная помада.

– А это правильно? – спросила Линда, когда открылась дверь. – Его комната, кажется, там?

Линда спросила, нет ли комнаты, где она могла бы поселиться вместе с другими горничными. Но Роза показала глазами в сторону комнаты капитана Пура в другом конце коридора и повторила: «Он хочет, чтобы ты поселилась здесь». Дверь блестела, потому что ее каждый день натирали, и Линда строго-настрого запретила себе воображать, что происходит за ней и какие вздохи слышатся оттуда по ночам. Нет-нет, она всеми силами постарается не думать так об Уиллисе. Но когда это случалось с ней – когда она представляла, как он спит, челка опустилась ему на глаз, а он во сне трет кулаком нос, – она тут же старалась перевести свои мысли на что-нибудь другое или на Брудера, на его темную, непонятную красоту, открывшуюся ей, когда он спал.

– Комната Лолли вон там, – сказала Роза, и они обе посмотрели на дверь с позолоченной ручкой в виде тугого бутона розы.

– Это неправильно, – уверенно произнесла Линда, но Роза уверила ее, что все так и должно быть.

Другие горничные жили либо в мансарде на третьем этаже, где летом балки сильно нагревались от жары, либо в узеньких комнатушках за кухней, где от паров масла у всех лоснились лица. В доме для работников поговаривали, будто Роза спит на подушке, сделанной из иссиня-черных волос ее матери, и в ее крошечной комнате, куда почти никому не позволялось входить, все оставалось точно так же, как в день ее смерти, – белые тонкие простыни на матрасе, взбитые в аккуратные квадраты подушки, цветной карандашный портрет держащихся за руки Розы с матерью в саду. Комната была на третьем этаже, с единственным слуховым окном, которое впускало утренний свет и из которого ей был прекрасно виден любой посетитель ранчо. Ее мать повторяла: «Следи, кто приходит и уходит», и всю свою жизнь Роза старательно выполняла этот совет, как будто он был самым ценным, что оставила ей мать. Ее смерть стала большим горем для совсем еще маленькой Розы, и в глазах на тонком лице застыла печаль. Она была хрупкого, но не девчоночьего сложения; скорее, она напоминала молодую вдову – с виду тонкую, но сильную женщину, закаленную превратностями жизни, выпавшими на ее долю. Роза не принимала никаких ухаживаний, с которыми к ней приставали работники; их игривые слова звучали для нее как взрыв вражеской гранаты; она как будто не слышала их зазывный свист сквозь зубы и шепот по-испански: «Роза! Моя Роза!» Она старалась пореже заглядывать в дом для работников, где свист сухих губ был таким же обычным делом, как открытка в День святого Валентина. Если какой-нибудь смельчак кричал ей вслед, она его не видела и не слышала, но это распаляло парней еще больше. Некоторые спрашивали Линду и даже Брудера: что им сделать, чтобы Роза улыбнулась? Одного застукали, когда он ночью пробирался на холм, чтобы спеть ей серенаду, – его выдала блестевшая при лунном свете губная гармошка. Другие не жалели недельного заработка на дурацкие подарки – музыкальную шкатулку, отделанную ракушками, или розовую розу, подвешенную внутри воскового шара. Но Роза оставалась глуха ко всему – многие думали, что причиной было ее горе. Она в упор не видела парней. Она принимала знаки внимания только от одного человека – по крайней мере, так думала Линда, раскладывая новые блузки и юбки по полкам глубокого шкафа вишневого дерева, украшенного изящной резьбой. В дверь постучали, она с испугом подумала, кто бы это мог быть, но потом услышала голос Эсперансы – та спрашивала, можно ли войти. Она принесла образцы своего шитья и сунула их прямо Линде в руки.

– Покажешь ему? Это я для него сделала, – сказала Эсперанса, протягивая фетровый мешочек с клапаном и вышитой монограммой капитана Пура. – Это для его медали. Пусть кладет на ночь, когда спать будет ложиться.

– Попробую, если получится.

– А ты попробуй! Ради меня, хорошо?

И тут Линда поняла, что Эсперанса хитрее, чем кажется. Та сказала:

– Я тебе говорила, что вчера вечером видела Брудера с Розой? Наверное, в воскресенье ходили куда-нибудь…

Тут она захихикала.

– Брудер с Розой? Вчера? – переспросила Линда и подумала про себя: «Сначала с ней, а потом со мной?»

– Они на комбайне ездили в конце дня, почти вечером. Я видела, как они пили лимонад и слушали граммофон.

Линда подумала – значит, Брудер угощал Розу апельсиновым лимонадом, а может, еще и апельсиновым тортом, покрытым тонкой, как первый ледок, глазурью? Эсперанса, у которой все пальцы были исколоты иголкой, рассказывала, что они, похоже, неплохо проводили время.

– А я все думала: и где ты была, Линда? Правда думала!

– На кухне, посуду мыла, – ответила Линда, сама удивляясь, как это она упустила из виду такое событие и как так получилось, что свидание Брудера с Розой случилось раньше, чем ее первая ночь любви. Ей вдруг стало холодно и очень одиноко, и, когда Уиллис скромно постучал и просунул в дверь голову, она была ему искренне рада.

– Ну как, у вас все в порядке?

Она поблагодарила его за доброту.

– Вам что-нибудь принести?

Она ответила, что он и так много для нее сделал.

Разместив вещи и положив коралловую подвеску на туалетный столик, Линда сбежала по черной лестнице и поспешила вниз, в дом для работников. День прошел так же, как обычно, – она раскатывала тортильи, варила фасоль, добавляла в нее кубики ветчины и жира, кольца лука, кружки моркови. Она отнесла обед «апельсинщикам», другим работникам, Эсперанса, как всегда, помогала раздавать лепешки, завернутые в вощеную бумагу. Слаймейкер дремал на тележке в тени деревьев; она дала ему добавки, потому что, как ей показалось, заметила усталость на его лице; Хертс сидел рядом с ним, ничего не говорил и осторожно улыбался. Слай молча взял лепешку, отломил половину, отдал ее Хертсу, и оба поняли, даже раньше Линды, что что-то поменялось. Она спросила, видели ли они Брудера. Слай покачал головой; складки на его шее перекатывались мягко, как валики.

– Он сегодня задержался – девушек забирал, – сказал Хертс.

Они молча принялись за еду, запивая ее лимонадом, и Линда так и оставила их на тележке; две длинные тени на земле сливались в одну.

После обеда она принялась жарить мясо, нашпиговав его беконом; по кухне плавал запах перца чили, грудинки, свиного жира. Со дна сковороды она собрала жир, оставшийся после жаренья, и добавила его в хлебное тесто. Пока мясо готовилось, Линда приготовила для парней апельсиновый пирог. Делая карамель из сахара, она сказала себе, что жизнь ее на Пасадене останется совсем такой же, какой была, только теперь придется подниматься еще раньше, чтобы успевать приготовить завтрак, пока все спят. За готовкой день тянулся бесконечно, она разносила еду сборщикам и упаковщикам, ближе к ночи возвращалась наверх, в особняк, после того как с террасы расходились музыканты и гасли свечи. Она жила в доме у капитана Пура, но не переставала напоминать себе, что ничего не переменилось, и, наверное, поверила бы в это, если бы не многозначительное молчание парней-сборщиков вечером, когда она кормила их этим мясом. Они ели быстро, облизывая пальцы, над мясом поднимался пар, и никто не говорил ни слова, кроме: «А еще можно?»

Она внесла апельсиновый пирог, и Хертс спросил: «Это что?» Когда она ответила, лица у всех вытянулись, а потом вошел Брудер и подлил масла в огонь:

– Разве ты не знаешь – они терпеть не могут есть то, что собирают?

Об этом Линду никто не предупреждал. Парни недовольно вылезли из-за стола. Когда они разошлись, Брудер спросил, как ей новая комната.

Она пожала плечами и ответила, что комната как комната – ничего особенного.

– Ничего особенного? Что, так быстро избаловалась?

– Как там Роза?

– А тебе зачем?

Она не ответила, и он продолжил:

– Сколько раз тебе говорить? Мы с Розой дружим. Когда-нибудь ты тоже захочешь, чтобы у тебя был такой друг, как я.

– Когда-нибудь, – ответила она и, оставив Брудера во дворе, понесла в кухню стопку грязных тарелок.

Земля под его башмаками была сухая и холодная, а пар от дыхания такой густой, что казалось, его можно держать в руках. Кухонное окно не было закрыто занавеской, и ему было видно, как суетится Линда. Вчера вечером в окне было темно, и эта темнота как бы приглашала его войти; занавеска на окне стала для него желанным, долгожданным знаком. Он рассчитывал застать там Линду. Да, у него был план, но потом он как-то рассыпался, ускользнул у него из рук. Брудер не знал, отчего сегодня утром Уиллис стал таким подозрительным, злился, что по дому для работников начали шушукаться, но не понимал, от кого пошла сплетня. Не от Хертса и Слая и уж точно не от Розы – нет, она бы такого не сделала после того, что рассказала Брудеру тогда, в субботу. Они сидели за столом, накрытым для пикника, и Роза не закрывала рот почти час, признаваясь, что сделала такую глупость, которой даже сама удивлялась: ее угораздило по уши влюбиться в капитана Пура, и она совсем не знала, как ей теперь быть. Брудер слушал ее молча до тех пор, пока она не разрыдалась над опустевшей бутылкой из-под содовой. «Думаешь, он мог бы влюбиться в тебя?» – спросил он. Нет, она вовсе так не думала, как и Брудер: они просидели почти до ночи, собственная жизнь предстала перед Розой в истинном свете, скамейка для пикника была вся в занозах и подростковых признаниях в вечной любви, вырезанных перочинным ножом. Брудеру не нужно было давать никаких советов, потому что Роза и сама знала, что делать. Она была молода, но душа у нее была твердой и в тот вечер единственный раз оказалась во власти чувств; вообще-то, она лучше всех прочих умела раскладывать все по полочкам. «Я знаю – нечего мне на него зариться», – сказала она, признавая правду, но и боясь, что Брудер сочтет ее совсем девчонкой из-за этих излияний. Брудер ответил: «Поматросит и бросит». Роза кивнула, признавая его правоту. Над ними висело темное, почти ночное, небо, красивый розовый свет был так нежен, что никак не мог задержаться на небе. Брудер пообещал, что никому, никогда и ничего не расскажет, и даже Линде; Роза знала, что ему можно доверять, а ему даже не пришло в голову нарушить свое обещание, и лишь много лет спустя – когда было уже слишком поздно – он пожалел, что поверил, будто хранить секрет – благородное дело.

Линда вернулась в особняк в начале двенадцатого ночи. Ее охватила каменная усталость, она шла по лестнице, полусонно закрывая глаза и пошатываясь. Свет был везде потушен, дом затих, только перила помогали ей не сбиться с пути, она не чаяла добраться до постели под балдахином и мирно тикавших часов, и вдруг с верхней площадки лестницы из темноты послышался голос Уиллиса:

– Добрый вечер. У вас есть все, что нужно?

Она поблагодарила, и он ответил, что велел Розе приносить все, что ей захочется.

– Извините, что пришлось перевести вас сюда, – сказал он. – Вам нужно быть поосторожнее.

– Я всегда умела за себя постоять.

Он обернулся, чтобы уйти, постоял немного и сказал:

– На всякий случай – моя комната в том конце коридора.

Линда кивнула, они в темноте пожелали друг другу спокойной ночи, не видя лиц, что было и к лучшему.

Ворочаясь на постели под балдахином, Линда не могла уснуть от оглушительной тишины. Окна были заперты на защелки, да еще на них были спущены длинные тяжелые шторы. Она привыкла слышать ночные звуки природы – грохот океана, отрывистое «кику» скопы, шуршание крыс в подлеске, храп отца, разносившийся по всем уголкам «Гнездовья кондора». Лежа на узкой кровати на ранчо, она привыкла слышать негромкий, похожий на кваканье лягушки, клекот совы, охотившейся за полевыми мышами, и визги койотов, занятых спариванием. Однажды с холмов спустилась пума, чтобы покопаться в мусоре, и когда Линда лежала, прислушиваясь к ее шипению, от которого кровь стыла в жилах, ей пришло в голову, что это нехорошо: если пума повадится есть отбросы, то позабудет, как охотиться на енотов. Брудер говорил ей, что такое уже бывало. Помогало только одно – крупная дробь между лопаток; и вскоре библиотеку Уиллиса украсила еще одна шкура со стеклянными глазами; на паркетном полу уже лежали шкуры гризли и рыси.

Но особняк – «не особняк, а просто большой дом», упрямился Уиллис – был как будто колпаком накрыт от всего мира. Линду окружало безжизненное спокойствие, не нарушаемое никакими ночными звуками, кроме тиканья часов в руке фарфорового человечка и боя больших напольных часов внизу, в галерее. В доме стояла тишина, и только в одной комнате тихо щелкнула задвижка и босые ноги, осторожно ступая по ковровой дорожке, прошли по коридору и остановились у дверей Линды.

8

Что-то становится известно сразу, что-то – лишь через какое-то время, и Линда не сразу поняла, что Уиллис с самого начала хотел, чтобы она поселилась в особняке. Лолли, раздумывая над этим его странным указанием, недоуменно спросила:

– Но почему, боже мой?

Уиллис искренне верил, что по широте души сестра уступает ему, но не винил ее в этом, а принимал как факт. Никто не задавался вопросом, было ли так на самом деле. За свою жизнь капитан Пур перезнакомился со множеством девушек и привык делить их на две категории, – по крайней мере, так он говорил Линде:

– Одни из Пасадены, другие из всех остальных мест. Вот такой мой мир.

– Кого же вы предпочитаете?

– А вы как думаете?

Она заметила ему, что дележ получается неравный. Если задуматься – много ли молодых женщин живет в Пасадене? Даже меньше, чем он думает! В ответ он стал считать на пальцах: Генриетта, семья которой владела нефтяными разработками в океане, но не та Генриетта, которая сама ездила по грязным буровым вышкам: Маргарет из семьи владельцев газет; Линда быстро возразила, что «Америкен уикли» и «Стар ньюс» им не принадлежат; Анна по прозвищу Веснушка, семья которой владела самым большим ранчо в Калифорнии, где она в летние каникулы пасла овец. Потом еще были девушка по имени Элеонора, из семьи банкиров, владевшей банками в Ноб-Хилле и Сан-Марино, – веснушчатая высокая девица, отличная наездница, которая давным-давно просила Уиллиса сопровождать ее на балу дебютанток, но потом почему-то передумала; Максин, с чего-то возмечтавшая стать ученым, целыми днями пропадавшая в химических лабораториях Калифорнийского технологического института; она частенько приезжала в Пасадену и однажды привезла с собой банку с формалином, в котором плавал коровий глаз. Была еще лучшая подруга Лолли, Конни Маффит, которая жила в доме красного дерева, построенном братьями Грин, где окно в гостиной украшал витраж – роза из цветного стекла. Конни изящно расписывала фарфоровые чашки и слыла по городу художницей. Они с Лолли каждый год ставили пьесы в клубе «Шекспир», Уиллис видел Конни в роли Офелии, Гонерильи, Джульетты и леди Макбет и уважительно признавал, что ее актерский диапазон широк, пусть и неубедителен. В каждой роли она обыгрывала одно и то же – золотые волосы, маленькую ножку, милое пришепетывание. В прошлом году, весной, на вечере в клубе «Шекспир» случилась неловкость: рука Конни легла на колено Уиллиса, и она горячо прошептала, обдав его парами рома: «Слушаю и повинуюсь, мой господин». Он рассказал об этом Линде – оговорившись, не для того, чтобы унизить Конни, а для того, чтобы она понимала, что перед ней за мужчина. Уиллис был больше известен тем, что на пушечный выстрел не подпускал к себе тех девушек, которые несколько лет назад писали ему соболезнования на карточках кремового цвета, когда смерть унесла обоих его родителей; на похоронах к нему выстроилась целая очередь девушек в черных вуалях, в сопровождении матерей в траурных жемчугах, и каждая ждала, когда до нее дойдет очередь выразить соболезнование и прикоснуться к нему детской, затянутой в перчатку рукой.

Кое-что Линде рассказывал сам Уиллис, спускаясь с ней по утрам вниз. Но больше всего выкладывала Роза. Со временем Линда заметила, что рассказы Уиллиса и Розы об одном и том же сильно разнятся, и решила, что Уиллису резоннее рассказывать о себе правду, чем его старшей горничной. Как раз тогда Уиллис рассказал Линде, что спешил во Францию на войну. «Так торопился, что сам собрал рюкзак», – вспоминал он. Роза со всеми подробностями расписывала совершенно другую сцену – Уиллис испугался как маленький и в слезах упал Розе на грудь. Но если Уиллис так трусил, как мог он получить медаль за храбрость?

Уиллис рассказывал Линде, что в сестре он терпеть не может одно: слишком уж она любит прикинуться больной.

– Она хочет таким способом привлечь мое внимание, но я же вижу разницу между простудой и придурью, – говорил он.

А Роза рассказывала совершенно другое:

– Она всю ночь не спит, в подушку кашляет, вот поэтому он и не слышит.

Но если Лолли так нездоровилось, как она умудрялась вести дом, следить, чтобы везде был натерт паркет, сняли окна, брать у горничной из рук коврик и говорить: «Я сама»?

Уиллис говорил Линде, что на берегах Мааса он спас человека; по словам Розы выходило, что, наоборот, кто-то спас жизнь ему.

Причин не верить Уиллису не было, и как-то утром, спускаясь вниз по холму, он заметил:

– Надеюсь, Роза рассказывает вам не очень много сказок. Она неплохая девушка, но не прочь приврать. Так она переводит разговор от себя… или от своей матери.

Линда спросила, о чем это Уиллис.

– Она вам не рассказывала? Ее мать была распутной женщиной.

Линда подумала, что говорить так жестоко, и он произнес, как будто прочитал ее мысли:

– Да, это жестоко, но правда.

Он сказал еще, что не похож на большинство жителей Пасадены и что ему интересно рассказывать только правду, даже если она и не слишком красива. И тут Линда просто опешила, потому что Уиллис сказал:

– В каком-то смысле моя мать была очень похожа на мать Розы.

– Как вы можете говорить такое! – вспылила Линда.

– Но это всего лишь правда.

Что это за мужчина такой, который может называть шлюхой собственную мать? Прошло несколько лет, в памяти Линды история Валенсии осталась настоящей, нисколько не приукрашенной; она прекрасно помнила, как ее мать оказалась в «Гнездовье кондора», как случилась та встреча в сарае, – занималась заря, Дитер постанывал, заканчивая свое дело. Однажды Валенсия призналась Линде: «В сущности, у всех женщин судьба складывается одинаково». Линда тогда горячо возразила: «А у меня все будет по-другому!»

– Я любил мать, – сказал Уиллис. – Пожалуйста, поймите меня правильно. Не проходит и дня, чтобы я о ней не думал.

Лицо его стало очень задумчивым и таким ранимым, каким Линда никогда еще его не видела. Его красивые голубые глаза увлажнились, щеки были мягкие, как шарики теста, и Линда подумала – ткни их сейчас пальцем, он погрузится в кожу, до того она была нежной. Не был бы он капитаном, не украшала бы его грудь медаль за храбрость, не владел бы он своим огромным ранчо – он бы походил на самого обыкновенного молодого человека, который всякий раз поднимает глаза, чтобы встретиться с ней взглядом. Такое случалось не один раз, и с годами она даже стала любить это ощущение и, честно говоря, даже хотела испытывать его: глаза незнакомца расширяются при виде ее, вбирают ее в себя и говорят без всяких слов – в этот миг их обладатель готов для нее на все.

– Матери не понравилось бы, если бы я о ней врал, она была честной женщиной, не из тех, кого заботит, что скажут люди. По-моему, я больше похож на нее, чем Лолли. Мама была родом из штата Мэн и переехала на Запад, когда ей исполнилось пятнадцать лет.

– Зачем?

– Вы спросили – зачем? – переспросил он и повторил: – Ей было пятнадцать лет. Она жила в Мэне, где лежит снег. Конечно, ей хотелось чего-то другого, хотелось стать другой.

Он рассказал, что у его матери было сопрано и что она приехала в Пасадену, чтобы петь в театре «Гранд Опера», выстроенном в мавританском стиле, здание которого стояло тогда на углу Раймонд-стрит и Бельвью-стрит. Она давала концерты из произведений Беллини и Доницетти – пела арию Амины из «Сомнамбулы» и речитатив Анны Болейн, заключенной в темнице, – и как-то раз среди публики увидела необыкновенного красавца, рыжего, как апельсин. Потом она говорила, что даже через огни рампы различала его голову, светившуюся, точно факел, во втором ряду; лицо в окружении волос было сильным, крупным, по-мужски привлекательным. Само собой, в тот вечер Аннабелл и сама выглядела великолепно. Волосы у нее были медово-желтые, маленький рот походил на сужающееся книзу яблоко, синие глаза были так огромны, что без труда вместили бы в себя все полторы тысячи лиц, которые смотрели на нее и слушали, как легко она берет свои верхние «до», перепархивает с ноты на ноту, осторожно опускается вниз. Ее звали «девушка с Голубых холмов» – она сама придумала себе этот псевдоним, навсегда распрощавшись с деревенькой из побеленных домиков, где в могилах, вырытых в каменистой земле, упокоились ее родители.

– Мой отец не был особым любителем музыки, – рассказывал дальше Уиллис. – Он всегда говорил, что музыкой можно заниматься, только если больше нечего делать.

Отец, по его словам, был сильным, небольшим, но крепко сбитым мужчиной, который смеялся над роскошью даже тогда, когда сам окружил себя мрамором и позолотой. За годы, проведенные на ранчо, в седле, кожа его стала прямо-таки дубовой. Сбор апельсинов натренировал его предплечья, и они стали похожи на две гигантские барабанные палочки. Он говорил, поджимая губы, цыкал для подчеркивания смысла слов и в тот вечер вовсе не собирался ни в какую оперу, недоумевая: «Что это еще за девушка с Голубых холмов?» Но до Уиллиса Фиша Пура дошел слух, что певица молода и прекрасна и что каждый вечер восторженная аудитория топала ногами и кричала: «Браво! Бис!» В заключение целого вечера Доницетти и Беллини Аннабелл обычно бисировала более знакомые публике вещи: «Огненно-рыжая девушка» и «Милая бухта Каско». Между ариями бельканто и народными песнями Мэна она переодевалась в платье цвета листвы, расшитое богемским хрусталем, с верхом из вельвета цвета черники, открывавшим шею как у балерины и красивые плечи. На плечах лежала коричневая, похожая на норковую, накидка. Голос у Аннабелл Кон был не слишком сильным и на верхних «до» иногда колебался и подрагивал, как грузовик, ползущий в гору. Дикция тоже была далека от совершенства – честно сказать, слов почти никто разобрать не мог, и не только потому, что пела она по-итальянски. Звучали Доницетти и Беллини, в театре сидели жители Пасадены, где женщины, да и мужчины тоже, заглядывали в либретто перед тем, как отправиться в оперу. Да, ее вокальный дар был не слишком силен и мог бы прокормить ее, пока она была молода и красива, но – и это Аннабелл Кон понимала лучше, чем все остальные, – как только красота ее начнет увядать, карьере придет конец.

«Ну и чего все с ума сходят?» – недоумевал про себя Уиллис, нетерпеливо поглядывая на зрителей. Но когда в интерлюдиях Аннабелл приподнимала юбку, показывая ножку в розово-коричневом чулке, когда стремительно и гордо летела по сцене в танце, ножки ее сверкали в свете рампы, точно леденцы. Заканчивая каждый номер, она что-нибудь бросала публике – белоснежную розу, бумажный веер, горсть конфет-горошек, – и люди вскакивали со своих мест, ловя ее дары. В тот вечер, решивший судьбу обоих, на колени Уиллису опустился букетик тигровых лилий, который она отколола от корсажа платья, и тычинки цвета ржавчины запачкали ему брюки. Его соседу достался темный влажный платочек с запахом увядших роз. Мужчине, сидевшему через три ряда после них, достался пустой флакон из-под духов «О де Муа», сделанный в виде русалки, с хорошенькой позолоченной крышкой.

Но только во время исполнения на бис – когда девушка с Голубых холмов весело затянула «Волосы рыжие-рыжие, только их в мире и вижу я!» – Уиллис Пур ясно понял, что он просто обязан познакомиться с этим сопрано. После концерта он передал свою карточку управляющему театром – лысому, радостному джентльмену, который, уходя домой, для надежности прятал всю выручку в ботинок. К крайнему удивлению Уиллиса, управляющий ответил, что мисс Кон ждет его за кулисами. Уиллис Фиш застал ее у зеркала – она собирала волосы в пышный шиньон. Много позднее он вспоминал, что та встреча походила на воссоединение брата и сестры: «Как будто мы знали друг друга всю жизнь, как будто нас разлучили при рождении или с нами случилось что-то подобное». Их глаза трижды встретились в трехстворчатом зеркале и с тех пор смотрели только друг на друга. Но в тот вечер они почти не говорили – они целовались в пыльных кулисах. Уиллис Фиш приколол тигровую лилию обратно на платье Аннабелл и поглаживал ее по щеке – потом он всегда говорил, что она была холодная, как северный снег.

После той встречи Аннабелл и Уиллис Фиш вступили в короткую переписку; его письма прибывали с ранчо в фургоне, и возница получал указание обязательно дождаться ответа мисс Кон. «Неделя бешеной любви в письмах», – говорил об этом сын Уиллиса Фиша. Через неделю последовало предложение руки и сердца, нацарапанное каракулями Уиллиса, которые почти невозможно было разобрать. Аннабелл Кон приняла предложение не раздумывая, и в одно сентябрьское утро тысяча восемьсот девяносто восьмого года прибыла в Пасадену в подвенечном платье, под фатой цвета слоновой кости. Быстро сбегали за мэром Пасадены, и на лужайке, после небольшой церемонии, Уиллис Фиш Пур и Аннабелл Кон вступили в брак. Горничные, среди которых была и мать Розы, бросали на молодых лепестки роз и перешептывались, прикрыв рот руками. Пока мэр произносил свою традиционную речь, Уиллис вдруг вспомнил, что никогда не слышал голоса своей молодой жены, и подумал, что он, верно, похож на щебетание маленькой прелестной птички. И только когда она произнесла: «Согласна», он понял, как сильно можно ошибиться. Только тогда он узнал, что ее красивое, пусть и не слишком сильное, сопрано уживалось с голосом, вовсе не похожим ни на текущее золото, ни на масло фруктового дерева, ни на трель певчей птички; нет, голос у нее оказался неприятным, трескучим, похожим на крик павлина.

Но все это Линда узнала не от капитана Пура. Это рассказала ей Роза, которая, в свою очередь, слышала эту историю от матери. «Вот так и делают ошибки, – наставительно произносила Роза. – Раз – и вся жизнь сломана». Она говорила, что та свадьба на лужайке была слишком поспешной и уж очень закрытой («Аннабелл была не подарок и через месяц показала себя»), а еще через несколько недель полиция закрыла оперный театр – оказалось, что он служил прикрытием для борделя. Линда сказала, что она ей не верит, и Роза ответила: «Ну и не верь себе». Но вроде бы в театре обнаружили тайную комнату, предназначенную для двоих, которую арестованный управляющий называл «мансарда Аннабелл». А другая комната, где стены были обиты синим бархатом, пышно называлась «будуар мисс Кон».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю