Текст книги "Пасадена"
Автор книги: Дэвид Эберсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
Часть вторая
ВЕСНА
Пусть преступление былое
Погребено под толщей лет,
Явит раскаянье немое
Слезу бесплодную на свет.
Эмили Бронте
1
Hа побережье, по старой Королевской дороге, на ровном месте, зажатом между океаном и лагуной, источавшей тошнотворный запах морской соли, где-то между утопающими в бугенвиллеях миссиями Сан-Хуан-Капистрано и Сан-Луис-Рей, лежал поселок под названием Приморский Баден-Баден. В начале века он состоял из нескольких крошечных ферм и рыбацких домишек – их называли здесь «черными» – да серой полосы песчаного пляжа. На окраине поселка, у реки Агва-Апестоса, давным-давно умершая старая дева донна Марон построила школу, где глаза не одного поколения учеников краснели под порывами мокрого послеполуденного ветра. На другом конце поселка, на Лос-Киотес-стрит, Маргарита Шпренгкрафт держала небольшую лавочку, где обязательным довеском к каждой покупке была какая-нибудь свежая сплетня. Неподалеку от крыльца заведения Маргариты тянулся поселковый причал, который трещал под напором сильного прилива и тяжестью рыбаков, то и дело прислонявшихся к его перилам. На обрыве, прямо над поселком, стоял цех по разделке рыбы, которым владел Фляйшер; из этого односкатного сооружения, дрожавшего под ударами ветра, ведрами лили в океан рыбью кровь молодые девушки с близлежащих ферм, которые нанимались сюда работать. Руки у них воняли рыбой, а платье к концу дня становилось блестящим от налипшей на него чешуи. Каждый год в марте, после свирепых зимних штормов, фермеры приезжали в поселок и строили причал заново, но рыборазделочный цех не сдавался январской непогоде; девушки не сидели без работы и день за днем, год за годом раскрывали ножами бледно-розовые раковины морских гребешков и распластывали тушки скумбрий, выворачивая наизнанку нежную, свежую плоть.
А прямо посреди поселка стоял большой круглый валун из красного кремнистого сланца. На закате лучи солнца играли на его рябой поверхности, отчего камень становился похожим на огромный цитрус. Его опоясывала увитая флагами и лентами обозревательная площадка, как будто оставленная после какой-нибудь ярмарки пли карнавала. Местные жители называли этот валун «Апельсин»; из его расщелин все время стекала минеральная вода, благодаря чему поселок и получил свое название. С семидесятых годов девятнадцатого столетия минеральная вода «Апельсиновая» начала привлекать сюда поселенцев, вслед за которыми потянулись и торговцы недвижимостью; они выстроили несколько гостиниц для страждущих, которые устремились за этой водой, каждая жестяная кружка которой уходила по двадцать пять центов. Состав воды был столь богат, что поселковые краснобаи уверяли, будто она не только омолаживает, но творит и другие чудеса: «Глоток "Апельсиновой" – и вы тот мужчина, каким вас задумывали!» или «Станете такой девушкой, какой всю жизнь мечтали быть!» Приезжающие надеялись изменить свою жизнь, свою долю, они пили воду из источника и отправлялись восвояси, уверенные в том, что теперь их жизнь точно переменится к лучшему: дурнушки начинали мечтать о мужьях, бездельники – о гигантских состояниях, невезучие, попив чудодейственной водицы, уповали, что они вырвутся из-под гнета своих злосчастий. Каждые несколько лет, когда продавцы недвижимости сгибались под бременем долга, в гостинице у источника по непонятной причине среди ночи вспыхивал пожар, и постояльцы разбегались кто в чем был. Через месяц на том же месте вставала новая гостиница, гораздо поместительнее предыдущей, с верандой просторнее, чем была до этого, с более глубокими ваннами для минеральной воды, с еще более захватывающим видом на далекий остров Сан-Клементе, в сорока девяти милях от берега.
А жители Приморского Баден-Бадена, посмеиваясь над своими гостями и спекулянтами, все продавали им воду, сувенирные жестяные кружки и обеды с лобстером. Но сами они никогда не утоляли жажду «Апельсиновой». Ведь всякий на этой полоске берега знал, что искушать судьбу не стоит.
Ну или почти всякий.
Чуть дальше от океана, среди холмов, поросших золотистой травой, стояло заброшенное здание шелковой фабрики, которую герр Бек переделал в теплицу, где выращивал цветы, и в склад. Там, где когда-то миллионы шелкопрядов пожирали самих себя, девушки из города Энсенада срезали экзотические стерлитции и лилии на длинных стеблях, заворачивали их в мокрые газеты, чтобы отправить дальше поездом. Земли вокруг деревни были азотистые, и, когда дождей в году случалось немного, местные фермеры сажали не только зерно, но также сладкий лук и люцерну, красный листовой салат и белую кукурузу, лук-порей и лук-шнитт, немного хлопка, зарабатывая тем самым себе на скромную, но достойную жизнь. Если же год выдавался дождливым, некоторые решались выращивать гладиолусы и пышные лютики. Как-то фермер-немец по имени Дитер Штумпф рискнул посадить тридцать розовых кустов на своей ферме, расположенной у самого океана. Но кристаллы морской соли, приносимые ветрами, протыкали бутоны насквозь, и все говорили ему, что розы лучше выращивать в Пасадене, где ничто не будет угрожать их лепесткам.
Если же год был засушливым, минеральный источник пересыхал, никто не ехал, земельные спекуляции замирали, и заработать на жизнь было совершенно нечем.
По утрам туман ложился на скалы и поля Приморского Баден-Бадена, тяжелые капли росы клонили к земле стебли цветов и хрупкие ветви кустов. Иногда зимой туман висел целыми днями, и деревенские – испанцы, мексиканцы, немцы, все перемешались на калифорнийской земле, – облаченные в волглые пончо, медленно выполняли свою работу, а редкие коровы старательно обрывали листья заячьей капусты и мясистые листья кактусов, торчавших в расщелинах скал. Но почти весь год туман поднимался рано утром и открывал холмы, поросшие низким кустарником, фермы и океан – потаенный райский уголок, весь в изумрудной зелени в январе, феврале, марте, в красном и желтом золоте все остальное время, через который бежала, не останавливаясь, Санта-Фе. Давным-давно деревня была обращенным к океану самым краем ранчо Маррон, на котором разводили скот. Земли этого ранчо раскинулись широко: на целых полдня пути от побережья Тихого океана до первых колючих креозотовых кустов – предвестников пустыни. Но так было в незапамятные времена, когда места эти принадлежали испанскому королю, в честь которого назвали и дорогу, бежавшую с севера на юг. Однако весь этот мир миссий и падре, мексиканских губернаторов и фермеров-скотоводов в кожаных штанах, полей, усеянных обожженными солнцем черепами, с витыми рогами на них, остовами, трупами животных, с которых снимали шкуру и жир, – весь этот мир канул в Лету, когда Дитер Штумпф, презрев все опасности океанского путешествия на ненадежном колесном пароходе, в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году добрался до Калифорнии.
Семейству Штумпф – благообразным уроженцам Шварцвальда – отвели участок в два десятка акров на утесе под названием «Гнездовье кондора», в двух милях от Приморского Баден-Бадена. Отвесная стена песчаника на семьдесят футов возносилась над водами Тихого океана, а на самом ее верху лежал неровный прямоугольник поля и текла небольшая речка, к которой, бывало, забредала иногда пума. Эта земля досталась им в собственность в виде возмещения за жестяные кружки, которые Дитер с братьями делали в своей крошечной мастерской для Армии Союза. Мастерская стояла в самой глубине таинственного Черного леса на краю Баден-Бадена, там, где богатая минералами вода уже прославилась целительными свойствами – и легко объясняемыми медициной, и ниспосланными Провидением. Больше двух лет Дитер допоздна тюкал деревянной киянкой по жестяным заготовкам, делал кружку за кружкой, загибал бортики плоскогубцами. Кружки брали у него и конфедераты, и янки, но ему не было дела, кто победит; ему хотелось только одного – не потерять работу и получить за нее расчет, пусть даже пока и неясно, сколько именно. Дитер был ниже, чем большинство мальчиков его возраста; голова его заострялась на макушке, точно яйцо, а лицо и руки были старческого, краснолилового цвета. Не было для него ничего милее, чем этот уединенный труд, ничего не радовало сильнее, чем жестяные заготовки, по которым можно было спокойно стучать киянкой, не опасаясь, что тебя будут изводить дразнилками. Когда закончилась Гражданская война – а из Шварцвальда она представлялась ненастоящей, оперной, происходящей на сцене какого-нибудь королевского театра, а вовсе не страшной, кровопролитной бойней, – федеральное правительство Соединенных Штатов предложило Дитеру вместе с братьями стать владельцами земли в награду за те десятки тысяч кружек, которые они сделали для армии. Но старшим братьям Дитера этот участок на краю света был вовсе не нужен. Дитер отдал братьям свою долю в жестяной мастерской Штумпфов, они ему – все права на участок и с легким сердцем отослали чудаковатого младшего брата в дальние края. Дитеру эта плата казалась такой огромной, что одно время он даже надеялся, что скоро снова разгорится какая-нибудь война. Со стороны могло показаться, что Дитер вел себя как двурушник, поддерживая обе стороны; ему же самому было совершенно ясно, что он поступил очень и очень мудро. Он ведь твердо верил, что каждый сам может проложить себе дорогу в жизни; так он и поступал, имея в руках киянку и тысячи простых жестяных кружков.
Казенные бумаги долго шли в крытый соломой сарайчик в самой глубине елового леса, но все же оказались там, и, когда блеклая монахиня из соседнего укутанного мхом монастыря перевела их, Дитер узнал, что в виде компенсации ему предлагают на выбор один из трех участков земли в Америке: лес, как писали, отлично расположенный в уютном уголке Иллинойса; плантация хлопка у подножия горной цепи, о которой он даже понятия не имел, – в переводе сестры Анке она называлась просто Скалы; а еще участок в Калифорнии, который тянулся между обрывистыми скалами прямо над океаном до покатых холмов цвета карамели. Эта земля у океана соседствовала с новым поселением под названием Приморский Баден-Баден – его назвали так потому, что неподалеку нашли минеральный источник, воды которого исцеляли старых, недужных, бесплодных, безответно влюбленных, кающихся грешников. В молодости Дитеру часто снился страшный сон: на заре он знакомится с темноглазой девушкой с непокорными волосами, хочет ей что-то сказать, но не знает ни слова, не может крикнуть: «Подожди! Это же ты!» В ночной тьме язык не повиновался ему, и поэтому он выбрал участок земли размером в сорок акров; по его представлениям, там жили люди, которые говорят и поют на его родном, немецком языке.
Он прибыл в Калифорнию в сентябре тысяча восемьсот шестьдесят шестого года на колесном пароходе под названием «Морской слон». Получив бумагу на владение землей, четырнадцатилетний Дитер (правда, он говорил всем, что ему уже исполнилось двадцать лет) сразу сообразил, что ему нужно как можно скорее взяться за молоток, чтобы вместе со своим лошаком по кличке Каролина не замерзнуть под ледяным покровом первого снега. Ведь он почти ничего не знал о земле, на которой оказался. Через двадцать дней Дитер сколотил себе первый дом. Он построил его тем же самым молотком, которым во время войны гнул жестяные кружки, и теперь чуял нутром, что этот инструмент много будет значить в его жизни. На восточной оконечности его новой земли, которую сами баденбаденцы считали ни к чему не пригодной, потому что она продувалась всеми ветрами, высилась эвкалиптовая роща; розоватая кора деревьев была вся в трещинах и морщинках, как кожа на локтях. Рощу посадила донна Марон, которая всю жизнь тщетно мечтала о том, чтобы сделать на ранчо склад лесоматериалов. С годами деревья сильно разрослись, и именно из них Дитер начал делать доски. Полы в доме были зеленые, сыроватые, из свежесрубленного дерева, трубу он выложил из речного камня. Пузатая печка, приехавшая вместе с ним в трюме «Морского слона», была крепко установлена на большом плоском каменном основании. В алькове, под окном со ставнями, Дитер расстилал грубую попону из конского волоса и так уставал, что валился спать тяжелым сном без сновидений. Это ощущение не отпускало его много лет: не приносящий бодрости ночной отдых после бесконечного труда в поле, расчистки, пахоты, посадки, ухода, сортировки, укладки – тяжелой работы, которая едва позволяла сводить концы с концами. Лошак, азотистая земля, многие месяцы безоблачной погоды не сделали Дитера богачом; зато каждый день он вставал с петухами, а ложился, когда в дырки кровли начинал пробиваться серебристый свет луны. Каждый год в октябре, когда никто даже еще и не загадывал, какая выдастся зима, сырая или сухая, Дитер просто погибал от страха, что вместе с лошаком и курами не переживет ее. Он стал умелым земледельцем и приобрел хорошую репутацию среди наездников, которые привязывали своих коней к крыльцу Маргариты Шпренгкрафт и, небрежно здороваясь с ним, по-дружески называли его Себольеро, «продавец лука», или герр Цвибель, как он перевел это прозвище на немецкий манер. Другие жители деревни – и немцы, но по большей части мексиканцы и испанцы доверяли ему работу в сарае, где потрошили рыбу, – он снимал с нее чешую, – одалживали двустволку, чтобы подстрелить наглого койота, разрешали садиться на свои скамьи в церкви из кирпича-сырца, где восковые пальцы падре Вальехо касались подбородков прихожан, когда он предлагал им чашу для причастия. Дитера просили поиграть на скрипке на празднике урожая и помочь, когда сжигали буйные заросли сумаха вдоль Королевской дороги, и никто никогда не мог бы сказать, что он подхватил «калифорнийскую болезнь», – со временем Дитер понял, что это просто-напросто лень, и больше ничего. Жители Баден-Бадена приняли Дитера и разрешали ему все, кроме одного: жениться на местной девушке. А когда он спросил, в чем тут дело, Маргарита, перекладывая на прилавке тюки ситца, объяснила ему, каким его видят баденбаденцы: «Ты смешной такой, коротышка. Любой десятилетний мальчишка выше будет. Лицо у тебя сморщенное, щекастое, как будто у младенца. Ты для нас – гном из леса. Мы о таких только в сказках слыхали. Земля у тебя самая плохая в округе, да и приткнулась прямо у океана. Никто и не ждет, что ты женишься». Произнесла ли она это слово – «гном»? Дитер не был уверен, но припоминал, что вроде бы да, произнесла: «Кто отдаст свою дочь за гнома? За чужого? За не своего?»
Через много лет, когда Дитер женился на девушке из Масатлана, у которой было лицо сердечком, он построил второй дом. Тогда уже он знал каждый камень в старом русле реки, каждое каштановое и коричное дерево и каждое болото вокруг «Гнездовья кондора». Позади будки из эвкалипта в желтоватой траве возвышался огромный дуб. Предание утверждало, что под ним поселенец из Испании женился на какой-то аркадской принцессе, но Дитер по-тевтонски недоверчиво относился к любому мифу, в котором не было норн и валькирий. Он никогда ни о чем не жалел и потому срубил дуб под самый корень; и миф этот, много лет реявший над округой, исчез так же быстро, как упало под ударами топора старое дерево. Ни о какой охране природы Дитер не задумывался, да и вряд ли в то время кому-нибудь в Приморском Баден-Бадене такое пришло бы в голову. Пилой, которую он выиграл в покер на палубе «Морского слона», он перепилил по зарубкам ствол дуба на бревна, из бревен наделал досок и прошелся по ним напильником. Второй дом вышел не больше первого. Три его окна смотрели на Тихий океан, который Дитер упорно не замечал много лет. Этот новый дом получился уютнее – с книжными полками, оштукатуренными стенами, каминной полкой с вырезанными на ней синими китами. Чтобы отгородить спальню, Дитер повесил на веревку свою старую попону из конского волоса, а чтобы будущей жене еще больше понравилось у него, поместил над дверью отбеленный китовый ус. Этот дом, засыпавший под звуки ночного океана, согреваемый камином, лелеял в супружеской постели старого Дитера и его молодую жену; в ней они отдыхали от ударов судьбы и просто от усталости. От Дитера пахло луком-пером, луком-пореем и репчатым луком, Валенсия благоухала моллюсками-блюдечками и волосатыми крабами-отшельниками, которых она научилась собирать во время отлива. На этой постели под пологом, на матрасе, набитом волосом мула, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году родился крошечный Зигмунд, смуглый, крепкий, как спелый грейпфрут, с напряженным взглядом косых глаз, а через шесть лет, как раз на Новый год, – девочка, Зиглинда, с копной густых черных волос.
Через много лет Дитер рассказал ей, что в детстве глаза у нее были серыми. «Как у чайки перья, – произнес он с акцентом, который у Зиглинды всегда вызывал в памяти железо и ржавчину. – И мы все никак не могли сообразить, какого же цвета будут у тебя глаза. То они как будто загорались, становились ярко-синими, а то вдруг чернели, тускнели, как у мурены. То так, то сяк, сине-черные, черно-синие, как у ведьмы, как будто огонь в тебе тлел. Синие, как брюхо у твоего лобстера, или черные, точно как мой старый зуб, который я когда-нибудь попрошу тебя вытащить». В конце концов глаза Зиглинды почернели, и Дитер, которому было уже далеко за пятьдесят и который только теперь внешностью стал походить на гнома, запряг свою ослицу Беатрис в плуг и расчистил место для третьего дома в «Гнездовье кондора».
Он строил его для детей, все той же киянкой; получился однокомнатный дом, с окнами в мелких переплетах, крышей, крытой толем, и крылечком, где на солнце сушились перцы чили и белье. Кровать Зиглинды стояла под окном, выходившим на океан; кровать Зигмунда, с железной сеткой, стояла у окна с видом на поле. Как-то раз – ей не исполнилось еще и шести лет – Зиглинда поймала в капкан детеныша пумы. Шкуру, похожую на кошачью, она разостлала между кроватями, хоть Зигмунд и жаловался, что теперь ему кажется, будто рядом с ним спит призрак кошки. До ферм, окружавших деревню, электричество тогда еще не дошло. Над его кроватью была прибита одинокая керосиновая лампа, но круг света, отбрасываемый ею, не доставал до подушки Зиглинды. Зигмунд допоздна читал, от лампы блестели его очки, а Зиглинда проваливалась в теплую, тяжелую дремоту. Она не могла понять, откуда у брата взялась такая очевидная и такая непонятная ей страсть к чтению. Дитер заставлял Зигмунда читать определенные книги: «Справочник по землям Запада», «Джентльмен и его ранчо», «Доброжелательное размышление о современном молодом фермере». Но при первой же возможности Зигмунд открывал книгу по истории или литературе. «Ты и умрешь с книжкой в руках», – заявляла Зиглинда, громко зевая и запихивая волосы в ночной чепчик. Зигмунд ничего не отвечал, как будто сливаясь с книгой в одно целое. И Зиглинда – она даже в шесть лет мечтала о другом мире, который окружает «Гнездовье кондора» и Приморский Баден-Баден, – натягивала одеяло на голову и закрывала глаза.
Ее брат плохо видел, и она всегда говорила, что, читая при таком слабом свете, он испортит себе зрение. Его очки в тонкой проволочной оправе были не из дешевых, но он не слишком их берег (по крайней мере, так казалось Зиглинде): то ломал дужку, то ронял линзу в океан, то забывал, куда положил, хотя сам же и поднимал их на лоб. «Ослепнешь ты от своих книжек», – говорила сестра, неуверенно стараясь подражать тону матери. Читая, Зигмунд шевелил губами, иногда произносил вслух целое слово, как будто проверял его значение, пробовал, подходит ли оно Штумпфам из «Гнездовья кондора». Зиглинда видела, как трудно брату понимать то, о чем он читает, – бывало, он осиливал одну книгу в несколько месяцев, а бывало, и одну в год, – и удивлялась, для чего это Зигмунду. «Для себя. Хочу стать образованным человеком», – застенчиво отвечал Зигмунд, как будто боясь, что такая откровенность раскроет самое тайное, что есть у него на душе. Возможно, так оно и было – люди иногда говорили: «Вот Зиглинда – настоящая умница», «Не знаю, чего он все переживает», «И что он только может узнать из этой истории?» Где-то в самой глубине души Зиглинда тоже чувствовала, что Зигмунд борется с судьбой, но заведомо проигрывает. Даже девчонкой она уже хорошо понимала, что к чему в этом мире, и не сомневалась, что участь брата – выращивать лук, не больше и не меньше, и, сколько бы он ни старался выбраться из этой ямы, у него ничего не выйдет и даже может быть для него опасно.
Но Зиглинда хорошо понимала и другое – есть люди, такие как она, как отец, которые могут вырваться из того мира, где они родились. Такие люди жили тем, что в их крови бурлила свободная воля.
Она вставала рано, вместе со сторожевыми собаками – помесью спаниеля, овчарки, ретривера и рыжеухого койота; она поднималась вместе с приливом, вместе с солнцем, которое висело над луковым полем Зигмунда и отражало свои лучи в больших белых луковицах, выглядывавших из земли. В молодости Зиглинда очень походила на мать: те же темные волосы и сильные руки, та же длинная шея и то же презрение к лентяям и жуликам. Разница была только в одном – и ту Зиглинда поняла не сразу – в цвете кожи: у Зиглинды она была по-тевтонски бледная, как у отца, а у Зигмунда – чуть светлее, чем у матери, похожая на корицу, которой посыпают булочки. Когда Зиглинда спрашивала: «Ну почему мы такие непохожие, как будто щенки из разных пометов?» – никто не мог ей ответить, да никто и не искал ответа. Вместо этого Валенсия читала Зиглинде из библейской Книги Иова: «Был человек в земле Уц…» – и она сидела на коленях у матери, пугалась и сердилась на невероятные истории про соляной столп и про то, как человек оказался во чреве китовом. С берега Зиглинда видела короткоперых рыб-лоцманов, мигрирующих серых китов и точно знала, что, если кто-то из них вознамерится ее проглотить, выжить она ну никак не сумеет: ее сожрет огромный кит, и по ней останется лишь одна память – изогнутая китовая кость, которую повесят над дверью. Неужели мать верила, что все это так и было? Валенсия ничего не говорила, только обнимала дочь и этим показывала ей свою веру. Зиглинда всегда немножко жалела мать и поэтому решила верить в эти сказки. Был ли у Зиглинды выбор? Ей так не казалось: нет, так она показывала матери чистоту своей любви. И поэтому она верила в то, что читала ей Валенсия, а особенно в историю Далилы и старого Самсона. Ее было легко понять, и Зиглинда думала о Зигмунде. Наверное, впервые она поняла, как легко для иных перевернуть себя, выдумать свою жизнь.
Но не только это отделяло Валенсию и Зиглинду от Дитера с Зигмундом. Они совсем по-разному относились к воде. Зиглинда часто спрашивала: «Почему это Зигмунд терпеть не может плавать?» Она хорошо рыбачила и всегда думала, что богатство приносят волны и неведомые глубины океана, а не горсточка семян, высеянная на грядке. Очень рано она научилась закидывать, ловить, чистить, потрошить, распластывать, замораживать несметное количество рыбы: плоского палтуса, морского окуня в черных пятнах, камбалу с выпученными глазами, тунца с длинными продольными плавниками, головастую и серо-голубую акулу, ската-бабочку, атерину, морского барабанщика, мраморного бычка, красногубого каменного окуня, лобастую каталину, тупомордую рыбу-кузнеца, масляную рыбу с тремя полосками по бокам, перкофиса с белым брюхом, желто-оранжевую сеньориту, рыбу-полумесяц, калкана, полосатого тунца, лангустов – их она находила в ловушках, которые сама же и ставила; они постукивали своими усиками-антеннами ей по руке, как будто напоминая, что она может поймать весь мир.
«Как ты думаешь, почему перед обедом папа благословляет только землю?» На это мать отвечала, что Дитер и Зигмунд никогда этого не поймут. «Это зависит от того, откуда ты». «De donde…» – повторила она по-испански и принялась заплетать Зиглинде косы и рассказывать ей о своей молодости.
Зиглинда за многое любила мать, а особенно за то, как Валенсия пережила свое несчастье – по крайней мере, почти пережила. Ведь она приехала в Приморский Баден-Баден не на поезде и не в повозке, а на обитом железом грузовом корабле «Санта-Сусанна». Корабль ходил под флагом Гавайских островов и контрабандой возил из Лос-Анджелеса в Масатлан помповые дробовики системы Спенсера, для отвода глаз заложенные в бочки; и в тысяча восемьсот девяносто шестом году Валенсия впервые увидела «Гнездовье кондора» с океана, с расстояния в пятьсот ярдов, когда корабль подходил к берегу. Тогда ей было семнадцать лет, и в счет оплаты за проезд она подрядилась на работу к владельцу корабля по фамилии Мойя, и вместе с безгрудой девочкой, которая была на четыре года ее моложе, должна была ублажать капитана и команду в беспокойном ночном океане. Уже темнело, когда на закате Валенсия заметила отблеск солнца на жестяной крыше дома. Она даже не успела ничего хорошенько обдумать, как уже перебралась через засиженный чайками борт «Сусанны». Ей и в голову не приходило, что она не доплывет до берега; ее тонкие руки, за много лет привыкшие расшвыривать в стороны мужчин, обожженные солнцем, покрытые мягким пухом, уверенно несли ее к прибрежным скалам. Валенсия выбралась на берег – в одной только мокрой кофте, потому что юбку она потеряла в океане, и с бурыми водорослями в волосах – и разрыдалась.
Стало уже совсем темно, светила полная луна, и с берега Валенсии казалось, что утес очень крут и взобраться на него никак нельзя. Ночью было трудно понять, какой высоты – она прикинула, что футов семьдесят, – эта рыхлая, шероховатая скала, усыпанная песком, увитая ледяной травой, вьюнком, распускавшимся по утрам, и вечерней красавицей-энотерой. Валенсия начала подниматься по берегу, от одной расщелины к другой, старалась держать равновесие, расставляя в стороны руки, осторожно ступая по лужам, скользя по камням, подвернула ногу в какой-то ямке. До каждой следующей расщелины добираться было все труднее: камни были мокрые от прибоя, повсюду валялись морские ежи, быстро носились крабы-отшельники, висели жирные ветви красных тихоокеанских водорослей, ноги скользили по морским огурцам, как по банановой кожуре. В одной из расщелин оказалось что-то вроде маленькой пещерки; перепуганная Валенсия мельком подумала, что это похоже на неф церкви, и двинулась дальше. Между расщелинами были груды огромных камней; мелкие, рассыпанные кругом камни мешали ей идти. Наконец она добралась до совсем уж неприступной кручи, возносившейся из самого океана. Сколько девушка ни старалась преодолеть ее, но окончилось все тем, что она разодрала себе в кровь руки. Валенсия огляделась.
Прилив поднимался быстро, волны грохотали так, что не было слышно, как капитан, стоя у правого борта, несколько раз выстрелил из дробовика, желая показать экипажу, что он станет делать, если только на корабль поднимется таможенник. Она вернулась, обошла кругом утес, на котором еще раньше заметила дом, и двинулась вдоль по берегу, надеясь, что когда-нибудь скалы закончатся, сменятся холмами и она увидит спасительную лощину или трубу дома. Но на пути у нее встречались одни пещеры, и она воображала себе, как хорошо здесь будет теплым летним вечером мужчине и женщине, как они не будут ничего бояться, не будут ни вспоминать о прошлом, ни думать о будущем. Но сейчас была еще ранняя весна, прилив продолжался, и Валенсия, в своей окровавленной кофточке, чувствовала себя настоящей пленницей. Она сумела все же притулиться к единственной сухой скале, прижала колени к груди и, смаргивая слезы, задумалась о том, что могла бы остаться на «Санта-Сусанне» и застрелиться прямо на носу корабля. По вкусу слезы ничем не отличались от океанской воды, и Тихий океан стал представляться ей гигантской чашей, наполненной слезами девушек, похожих на нее, черноволосых, готовых на все, лишь бы убежать от своей жалкой жизни. Как она оказалась здесь? Она поступила согласно своему характеру – прыгнула в океан, не задумываясь о том, что будет потом. Полная луна висела над водой, и Валенсия воображала, что она освещает «Сусанне» дорогу в порт; а вот дорога Валенсии лежала неизвестно куда. Она не знала, чего ей хотелось – спасения ли, смерти, – и потому, что она была еще очень молода тогда, на берегу, где стояло «Гнездовье кондора», ничего другого не приходило ей в голову. Вода подбиралась все ближе, то тихо шептала, то громко ревела, то разбивалась на мелкие брызги, то одевалась в белую шапку пены, каждая следующая волна захватывала чуть больше песка, чем предыдущая, и совсем скоро вода начала бить почти ей в лицо.
И вдруг, откуда ни возьмись, у ее ног присела маленькая птичка – морской зуёк и завела свою беспечную песенку. Тут же прилетела еще одна и чуть было не села Валенсии прямо на ногу – пушистый белый комочек на тоненьких рыжих ножках-палочках. Птички, хорошо видные в темноте, бежали друг за другом, точно влюбленная парочка. Куда они торопились? В самую глубину пещеры, куда прибой без устали наносил стволы и ветви деревьев. Зуйки исчезли из виду. «Улетели», – подумала Валенсия, хотя не заметила их в небе; почему-то она решила посмотреть, куда они делись. Ноги тонули в мягком песке, хлюпали по воде. Выступы в стенах пещеры казались Валенсии похожими на балконы, и ей пришло в голову, что если зуйки где-то здесь, то сейчас они, наверное, смотрят на нее, как седовласые завсегдатаи театра, сидя в изогнутом подковой ряду лож.
И вот она разглядела… нет, не тропинку, а едва заметную тропочку, пробитую эрозией в мягком камне, которая уходила куда-то круто вверх. Снизу ее захлестывал холодный прибой, но Валенсия поняла, что она выведет ее из пещеры, вверх с берега, исчезавшего под водой, – всего лишь узкая щель в мягком камне, которая, поднимаясь и расширяясь, переходила в старое русло рядом с домом. Тропка – ее спасение; она поняла это сразу, как только мелкие камни впились ей в ноги. И она добралась до вершины скалы, на которой возвышалось «Гнездовье кондора» – тогда еще уединенный дом, освещаемый лишь огнем печки-плиты. Ночью Валенсия не встретилась со своим будущим мужем – она провела ночь в сарае, где ее согрели яркая попона и теплый навоз ослицы Беатрис. С Дитером они познакомились наутро; ее кофточка стояла колом от морской воды, под юбку она приспособила старый мешок, завязав его на поясе веревкой, чтобы хоть как-то прикрыть свои длинные ноги. Встреча оказалась удачной: через девять месяцев Маргарита Шпренгкрафт стала называть Валенсию «фрау Штумпф» и на свет появился близорукий Зигмунд.
Зиглинда всегда думала, что раз ее мать появилась из океана, то, значит, и сама она почти дитя воды; Зигмунд считал, что это слишком уж нелепо. «Только девчонка может сказать такую глупость», – фыркал он, отбрасывая красную кисточку ночного колпака через плечо и спуская очки на кончик носа. «Только мальчишка может решать, что девчонке можно говорить», – дерзила она в ответ.