Текст книги "Пасадена"
Автор книги: Дэвид Эберсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
9
Что мог Эдмунд предложить Карлотте такого, чего не было у других мужчин? На красавца он не тянул, особого опыта с женщинами тоже не накопил, танцор был не ахти какой, будущего своими близорукими глазами видеть почти не мог. Ничего этого у него не было, и она сделала ошибку, общую со многими ее товарками: она вообразила, что он богат. Ну, если и не сказочно богат, то хотя бы имеет много земли, которую со временем можно будет разделить на участки и потихоньку продавать. Почему ей так показалось? Да потому, что Эдмунд в пылу страсти, нападающей на всякого мужчину хотя бы раз в жизни, как-то раз сказал ей о «Гнездовье кондора» то, что, он думал, она и хотела услышать: «Да это всего лишь старое ранчо у океана».
– Большое? – спросила Карлотта.
– Большое? Большое? Никогда не задумывался. Большое, да. Тебе как раз подойдет, – многозначительно добавил он.
Как это часто бывает, одно и то же слово они с Карлоттой поняли по-разному. И, как оказалось, его единственная собственность была именно тем, что нужно Карлотте: земля, или, другими словами, дом. «О, я так давно думаю, где бы мне обосноваться, всю жизнь хотела дом с видом на океан!» – мурлыкала она, постукивая пальцами по округлявшемуся животу. Как она прижала Эдмунда к груди тогда, на шелковой фабрике, так и не отпускала от себя целую неделю; они проводили время то в палатке, наскоро разбитой позади каких-то дрянных концертных зальчиков, то в койке, немилосердно гнувшейся и трещавшей под их переплетенными телами. Карлотта отпустила его ровно настолько, чтобы он, одуревший от ее духов на апельсиновом масле, вернулся на ферму и потребовал ее себе.
– Папа, – взмолился он, обращаясь к Дитеру, – если ты сейчас отдашь мне ферму, она станет моей женой!
Но Дитер мог простить все, кроме предательства, и жесткими словами вернул Эдмунда на его порочную дорогу:
– Иди к своей проститутке, сынок. Фройляйн Карлотта в «Гнездовье кондора»? Ишь чего захотел!
Светила осенняя луна, Линда смотрела на них из окна над своей кроватью, на той стороне поля Брудер при свете читал Гомера и сначала не обращал внимания на крики, но, когда они стали очень уж громкими, он открыл дверь и увидел, как силуэт Эдмунда быстро удаляется от дома. Брудер мог бы подумать, что Эдмунд летит над полем, как призрак, но только он не верил в призраков – нет, Брудер верил только в грозный рок и в действительность.
– Мой сын никогда не подчинится глупому сердцу, – сказал Дитер в досаде и с глазу на глаз предложил Брудеру дополнить ту сделку, которую они уже давно заключили между собой.
– Ты мне давно как сын, никогда меня не предавал. Может, когда-нибудь «Гнездовье кондора» будет твоим, – сказал Дитер и добавил, что он хочет точно знать: никогда и ни за что его ферма не перейдет к фройляйн Карлотте или ее ребенку. – Вот я и оставляю ее тебе, – продолжил он и, помолчав, вздохнул: – Ах, Брудер… Помнишь – тогда во Франции, в лесу, я сказал, что рассчитаюсь с тобой?
– Мы по-другому тогда договорились.
– Верно, но так даже лучше. Когда я умру, ферма достанется тебе.
– А почему не Линде?
– Дочери?
– Если ферма отойдет Линде, то, значит, и ее мужу. Видишь, как можно разом убить двух зайцев?
– А если мне ее муж не понравится?
Брудер понял намек. Дитер хотел отказаться от сделки, которую они заключили во Франции и которая привела его к «Гнездовью кондора» и к Линде. А если он не примет это новое предложение Дитера, то, скорее всего, останется ни с чем; если же все пойдет так, как он рассчитывал, то он, Брудер, получит и ферму, и Линду. Брудер верил в неизбежность; он был убежден, что у судьбы никогда ничего не угадаешь, – ее твердая, решительная рука переставляет людей, как фигурки на шахматной доске. Он чувствовал: если «Гнездовью кондора» суждено перейти в его собственность, значит, так оно и будет. А насчет Линды… Здесь было то же самое: у Брудера уже давно росло ощущение, что она предназначена ему, что уже больше не нужно обещать отцу завоевать благосклонность его дочери. Конечно, в самой глубине души Брудер был трусом; разве капитан Пур – лицо его было все в неровных пятнах теней от деревьев в лесу – не сказал ему этого тогда, под проволокой? Но сам Брудер трусом себя, понятно, не считал; да и какой мужчина признает это? И все-таки он плевал на инстинкт и презирал самосохранение. А то, что предлагал ему Дитер («ферма небольшая, но будет твоя; у меня и бумаги все с собой»), было как раз таким самосохранением, которое Брудер хорошо понимал. Как он там однажды вычитал в газете? «Там, на востоке, мужчина оценивается по его образованию и по его клубам. Здесь, в Калифорнии, – по участку земли, который он имеет». В неподписанном письме в газету, пришедшем в ответ на эту статью, его автор спрашивал: «Уважаемые издатели, а где же мужчина оценивается по его сердцу?»
Дитер с Брудером говорили ночью. Яркая луна по-женски стыдливо пряталась за прозрачным облаком, и ни Дитер, ни Брудер толком не видели друг друга; но каждый из них не сомневался, что тот, другой, сейчас вспоминает их давний разговор в лесу – ночью, когда один разгадал предательский замысел другого. Летом тысяча девятьсот восемнадцатого года, под громовыми раскатами сражения, они договорись забыть об этом.
Только ничего не забывается – ни на войне, ни дома, а уж долги помнятся особенно хорошо.
– Ты теперь мой сын, – сказал Дитер после того, как они подписали бумаги. – Знаешь, что это значит?
Брудер ответил, что знает, хотя это было не так.
– Это значит, что ты состаришься на этой ферме, будешь смотреть за мной, работать на земле, дергать лук, пока спина не отнимется, но зато будешь называть это место своим домом, и эту полоску земли никто у тебя ни за что не заберет.
Брудер поблагодарил Дитера, хотя знал, что эта сделка значит для него гораздо больше, чем приобретение земли.
– И вот еще что, – продолжил Дитер. – Этот наш договор и Линды касается.
– Да, понимаю.
– Ты теперь мне сын. А она – дочь. Выходит, вы теперь брат и сестра. Родня…
– Родня?
– Все, что видишь, будет твое, но о Линде теперь забудь. Так лучше всего будет, ты уж мне поверь…
Он помолчал и вдруг сказал, открыв то, что было у него на душе:
– Много ее очень. А тебя не хватит.
– Даже вместе с фермой?
– Либо то, либо то, – сказал Дитер.
Доходы у него были небольшие, он не мог себе позволить запросто отдать их первому встречному, ну разве что если нужно было бы платить долги. Он положил слабеющую руку на плечо Брудера и попробовал было шутя пихнуть его, но Брудер даже не пошатнулся.
Брудер расценил это не как подарок, а как деловое предложение и в переносном смысле разрешил накинуть на себя аркан и сдался на милость обстоятельствам. Как любой хороший делец, он был человеком осмотрительным. Он не особенно любил рисковать, ведь все равно судьба заранее настроена против него. И в конечном счете, как любой собственник, он захочет больше, гораздо больше.
Брудер принял предложение Дитера. Теперь ему предстояло жить на ферме, жить и терпеливо ждать. Настанет день, когда она сама к нему придет и он станет обладать и ею, и фермой.
Но Линда, почти семнадцатилетняя тогда девушка, понятия не имела о сделках, условиях, компромиссах; не знала она и о тайных обещаниях, особенно о тех, что касались ее. Она просто не понимала, какие противоречия разрывали сердце Брудера: тот самый мужчина, который поймал ее у шелковой фабрики, чья рука гладила ее по волосам, через неделю отказался выйти с ней в океан на каноэ. Он остался глух к ее приглашениям пойти рыбачить вместе; ему была совсем неинтересна починка деревянных планок и сетей ее ловушек для лобстеров. Он сказал «нет» на ее вопрос, заглянет ли он вечером к ней в дом. В то время ее молодой жизни Линда могла любить, могла брать удовольствие и получать его, была уверена в своей способности взять в свои руки трепещущее, истекающее кровью сердце. Но отказ она принять никак не могла. После осени настала зима, зарядили дожди, Линда жаловалась Валенсии, но та ей ничего не объясняла, а как может девушка, сердце которой колотится как рыба, умирающая на песке, выдержать, что другое сердце так решительно отворачивается от нее? За несколько недель она потеряла и Эдмунда, и Брудера и в бессонные ночи, слушая грохот океанских волн, сокрушалась, что ни один по-настоящему не принадлежал ей. В голове у нее все время крутился вопрос: «Что я такого сделала?»
– Время лечит, – нередко говорила Валенсия, и эти скупые слова давали Линде силу идти дальше; мать много знала, долгая жизнь утишила ее голос.
А когда Линда сказала Шарлотте, что Брудер почему-то охладел к ней, Шарлотта ответила: «Да, боюсь, вот так вот». Это было слабое утешение. «Мужское сердце не переделаешь. Что сделано, то сделано, и это навсегда». Но Линде казалось, что Шарлотта ничего не знала, – да что она знает-то, кроме последних новостей, переменчивых, точно легкий бриз! – и Линда уперлась подбородком в колени, до боли закусила царапины на коже и сказала себе: если кто и бросит судьбе вызов, это я.
10
В январе тысяча девятьсот двадцатого года Линде исполнилось семнадцать лет, и на тихоокеанское побережье надвинулись седые, мощные, суровые январские штормы. В честь ее дня рождения Дитер сыграл на скрипке свою «Небесную мелодию», а Валенсия рассказала Линде, что когда была еще девочкой и жила в Масатлане, то очень надеялась стать ловцом креветок. Как-то раз они с Паис даже участвовали в детском состязании рыбаков, и хотя у них была одна только гребная шлюпка, которую они где-то стащили, да пара цветастых юбок, из которых они сшили себе тралы, и рыбачили они вокруг мыса с маяком на самой вершине и горами Сьерра-Мадре позади, и вытащили на несколько фунтов креветок больше, чем все остальные мальчишки и девчонки, рыбаки не дали им первый приз – крошечную серебряную креветку с кораллово-красными глазами. Вот тогда Паис в первый раз и подумала, что обязательно увезет свою подругу из этого городка, и через много лет, на скромном праздновании дня рождения Линды, Валенсия сказала: «А теперь, Линда, ты». Но в этот раз Линду не развлек рассказ матери, и она обернулась к холодному окну с исхлестанным соленым дождем стеклом.
Дождь лил пять дней, превращая в жижу дорожки вокруг луковых полей и размывая тропу к берегу. Океан гневался так сильно, что однажды утром швырнул к порогу дома Линды морского окуня, раздувавшего жабры так, как будто он молил о пощаде. За многие годы Линда привыкла к январским грозам: обложные дожди рушили норы дождевых червей, и их длинные, переливающиеся всеми цветами тела оказывались у нее на пороге; огромные градины обрывали бельевые веревки; прилив гремел, разбиваясь об утесы, клочья морской пены долетали до самого ее подоконника. Линде казалось, что и январский дождь ей нипочем; в первый день нового года она ставила свою удочку-закидушку в девятифутовый прибой; она еле унимала дрожь, сидя в школе, сушила чулки, обернув их вокруг горячего чрева печки; не раз и не два она болела болезнью, которую Эдмунд назвал «ей конец», и в ее легких гулко и тяжело хлюпало – как в земле.
Но в этом году все ей казалось как-то по-другому. «Ты помнишь, чтобы дождь шел столько дней подряд?» – спрашивала она Дитера, который, зажав бороду в кулак, отжимал из нее воду; он рассказал ей, что как-то давно, в Шварцвальде, дождь не переставал целых три недели, а жил он тогда в убогом домишке, где балки были сальные от вечно чадившего на плите свиного жира. Когда она спросила Валенсию, та ответила по-испански: «Потоп». А Брудер когда-нибудь видел такой дождь?
– Насиделся в окопах во Франции, – ответил он ей через ширму. – Иди, иди. Некогда мне.
– Когда я прихожу, тебе всегда некогда, – жалобно произнесла она.
– Не всегда, только в последнее время, – возразил он и добавил: – Ты когда-нибудь сама все поймешь.
Через мокрую ширму казалось, что он хочет задержать ее у себя на пороге. Так оно и было: Брудера просто подмывало пригласить ее, но закрепиться, бросить якорь на этом клочке земли ему хотелось гораздо сильнее. Как же так – у него, такого молодого, вместо сердца настоящая ледышка? Да нет – просто стоит пойти на компромисс, и компромиссам не будет конца. Он рассуждал так, но все равно, чем дольше и старательнее он избегал Линды, тем ему становилось тяжелее, и Брудер все чаще задумывался: а по силам ли ему такое соглашение?
– Я потом с тобой поговорю, Линда, – сказал он ей и добавил, когда она ушла: – Только потерпи.
Линда задала бы вопрос о дождях и Эдмунду, прилежному читателю альманахов, но после ссоры с Дитером Эдмунд отправился к Карлотте и таскался теперь за ней по всем большим и маленьким городам Калифорнии, просиживал целые вечера в шестигранной палатке, ждал, когда она закончит петь, выставлять себя напоказ – и груди ее, и живот тяжелели с каждым днем – и собирать монеты, дождем летевшие на сцену. Она танцевала с мужчинами, которые платили, только чтобы чуть прикоснуться к ее губам, и, возвращаясь в палатку, ссып а ла деньги в статуэтку индейского духа-качины с отбитой головой. «Ну когда же мы наконец поедем на эту твою маленькую ферму?» – нетерпеливо спрашивала Карлотта, и каждый раз он отвечал: «Как только построят наш дом. Он будет двухэтажный, и на каждом этаже по камину». Он сочинял так убедительно, что сам почти верил в то, что говорил. У холодного очага мирового судьи в городке Салинас они наконец поженились, и он черкнул домашним скупую открытку.
Нет, в сезон январских дождей Эдмунда не было с ней рядом. Он ушел от них и не видел, как плотина, которой они перегородили старое русло, надежно удерживает мощный поток. Дожди все шли, вода поднималась, и Линда, сидя на пустой кровати брата и поглаживая ее неровную поверхность, решила, что будет называть зияющий черный пруд Зигмундова топь.
Можно было спросить у Шарлотты, что та знает о сезоне дождей и истории январских штормов. Но не прошло и месяца после ухода Эдмунда, как Шарлотта тоже уехала. Ее отец, длинный и тощий, как угорь, вернулся с севера, где охотился на тюленей. После того как ее колонка о шелковой фабрике появилась в «Пчеле», чуть ли не каждый рыбак во всей округе мечтал только об одном – связать Шарлотту и утопить ее в океане, а Хаммонд Мосс вовсе не хотел, чтобы его дочь прокляли те, кто ходил в плавание. «Ну и чего в этом хорошего? Хватит тебе в газетчицу играть!» – сказал он ей. Он говорил не спеша, как будто слов у него в запасе было немного и ему было гораздо важнее ладить с другими охотниками на тюленей, чем разбираться, чего хочет его дочь и куда ее тянет. Его жена умерла при родах, и с того дня он не пролил больше ни одной слезы. Ему нравилось, что дочь выросла бесстрашной рассказчицей, но ему не нравилось, что она собирается избрать жизнь, которая будет лучше, чем у него. Хаммонд Мосс был стрелок так себе, его руки не всегда крепко держали винтовку, и морских слонов он забивал гораздо меньше, чем другие, но ни один человек на корабле не умел рассказывать лучше, чем он. Спокойными звездными ночами он не давал морякам заснуть, а хорошим рассказчиком Хаммонд Мосс был потому, что его не волновало, правду он говорит или нет. В действительности сам Мосс не задумывался, почему это так здорово у него получается. «Так тоже могло быть» – это была его всегдашняя присказка, и слушатели согласно трясли мокрыми бородами. Он ждал, что дочь выйдет замуж за такого же, как он, морского охотника, на старости лет он спокойно заживет в своей халупе, а она станет ухаживать за ним, пока муж будет в море. Но, вернувшись с последней охоты, Хаммонд ясно понял, что дерзкие планы Шарлотты были гораздо больше, чем он для нее хотел, – она просто одержимая какая-то стала! Изображая разгневанного папашу, он покидал в океан все ее записные книжки вместе с карандашами и, усевшись в кресло, из которого во все стороны торчали пружины, спросил как ни в чем не бывало: «Ну, что там у нас на обед?» Не прошло и недели, как Шарлотта куда-то уехала, и долго потом о ней никто ничего не слышал.
И вот весь этот промозглый январь Линда подрабатывала уборщицей в лавке Маргариты. Как-то Маргарита сказала ей:
– Линда, ну и что же, что дождь все время идет. Все равно нужно себя в порядок приводить!
С этими словами она увлекла ее в дальний уголок лавки, без устали повторяя, что Эдмунд обязательно вернется, никуда не денется.
– Вот, попробуй, – сказала Маргарита и протянула Линде пробную баночку помады «Рубилайн», бутылку огуречного лосьона для шеи за восемнадцать центов, баночку крема с маслом цветов апельсина, чтобы приглаживать брови. – Вот позанимаешься хоть немного собой, и день быстрее пройдет, – добавила она.
Сама Маргарита не ложилась в постель, пока не удалит с верхней губы волоски при помощи какого-то парижского средства. Линда отправилась домой с набором под названием «Принцесса» для увеличения груди. В него входил специальный крем для груди – жирная белая масса, изготовленная, если верить этикетке, из растительных масел и древесного угля знаменитым французским химиком в лаборатории «Сероко» в Чикаго, штат Иллинойс. «Вечером вобьешь крем в…» – и Маргарита побарабанила пальцами по своей груди. Вечером, когда в доме стало тихо, Линда принялась выполнять указания. Под мерный стук дождя она аккуратно расстегнула кофточку и начала втирать похожий на сало крем в нижнюю часть груди, в темные кружки у твердых сосков. Этикетка сулила «упругую, полную, круглую грудь», и Линда удивлялась про себя: неужели она сама у нее не вырастет? Почему она это делала, ей и самой было не вполне ясно. Ей не очень-то верилось в эти заманчивые обещания, хотя она зачерпнула еще крема, ведь Маргарита сказала ей, что мазать нужно до тех пор, пока кожа не станет жирной и скользкой, как общипанная курица.
Теперь нужно было взять прибор под названием «увеличитель» – нечто вроде насоса из никеля и алюминия с резиновой крышечкой на конце. «Сама сообразишь, что с ним делать», – сказала ей Маргарита. Никелевая ручка холодила ладонь Линды, и ей вспомнились гравюры с изображением скандинавских богинь, висевшие над кроватью Дитера: мощные груди, точно латы, защищали женщин с длинными косами, лежавшими по плечам. Линда осторожно надавила на ручку увеличителя и сжала им правую грудь. В груди тотчас поднялся жар; где-то между ног стало немножко больно. Она надавила еще; послышался хлюпающий звук – увеличитель сжал грудь сильнее, коснулся соска, в груди потеплело еще больше. Ничего такого раньше с ней не бывало: чем больше она нажимала на ручку, тем сильнее становилось томление. Как-то оно было связано со щекотанием между ног – еще неизвестное ей, но понятное желание охватывало каждую часть тела. Линда приложила увеличитель к левой груди. Волнение стало сильнее. Капли пота заблестели вокруг рта, на шее, на внутренней стороне ног. Она чувствовала, как стало жарко губам, удивлялась, какие они стали соленые, – почему это? Маргарита велела Линде повторить процедуру по двадцать пять раз на каждой груди; только по двадцать пять раз, и не больше. Когда Линда все же закончила, ей стало невозможно грустно и досадно, и вся ее жизнь показалась ей бесцветной и скучной, хотя за несколько месяцев до этого представлялась только в радужных красках. Она обессиленно опустилась в кровать, увеличитель упал на пол, грудь была жирной, скользкой, в воздухе дома висел запах выделений. Дождь хлестал в окно, грохотал океан, Линда не могла заснуть, ей казалось, что теперь она всю жизнь так и будет лежать по ночам с открытыми глазами, ждать, ждать и так ничего и не дождаться.
Когда Линда возвратила набор в лавку, Маргарита предложила ей хорошую скидку:
– Вообще-то, я их продаю по полтора доллара, а тебе отдам за девяносто пять центов!
Линда отказалась. Ее охватил неясный страх, волнение, которое казалось ей похожим на жуткую боязнь, что она не сумеет себя прокормить. В затрепанном словаре, оставшемся после Эдмунда, она внимательно прочла статью о значениях слова «страсть», последним из которых было «похоть».
– Знаю-знаю: ты думаешь, тебе он не нужен, – сказала Маргарита, открывая ящик с яичным шампунем. – Но без него все равно не обойдешься. Даже ты созреешь.
Линда вышла на крыльцо лавки; со ската крыши лила сплошная стена воды. Лос-Киотес-стрит, которую два года назад покрыли асфальтом, казалась скользкой и очень опасной; она увидела, как заскользила по воде машина и въехала прямо в столбик ограждения. Линда точно знала: она была не как Валенсия, не как Маргарита, не как кто-то еще. Ей нужно было совершенно другое – было нужно и будет нужно. Но что у Линды впереди, не могла бы сказать даже она сама. Станет ли она работать на шелковой фабрике, разбирать на пучки райские цветы, упаковывать в ящики гладиолусы, пересаживать рождественские пуансеттии? Именно это и делали девушки с ферм, разбросанных по берегу океана. Или еще они выходили замуж за какого-нибудь работягу, переселялись в тенистую гасиенду в предгорьях и в задней комнате начинали рожать детей, одного за другим. Менее везучие отправлялись ухаживать за больным отцом, каждое утро стирали в тазу грязные тряпки и развешивали их сушиться на спинке кровати. Некоторые девушки устраивались в магазины в Ошен-сайде, продавали летние шляпы туристам и мотки кружев дочерям тех, чьи карманы оттягивали пачки денег, которые они спешили вложить в недвижимость. Одна ее знакомая девушка храбро сменила юбку на штаны и пошла работать на первую в их городке автозаправку, где заливала в баки машин бензин и протирала их запыленные радиаторы. Еще две отправились на юг, в Сан-Диего, где, облачившись в серые кондукторские формы, проверяли билеты в тащившихся по Юнион-стрит трамваях. Каждой не терпелось выйти замуж, – по крайней мере, лишь это Линда от них и слышала. Только Шарлотта уехала совсем, но куда?
Вздрогнув от сырости, Линда натянула шляпу и вышла под дождь. И тут на доске объявлений у лавки Маргариты она увидела рекламный листок:
ПРИГЛАШАЕМ НА РАБОТУ!
ПУСТЬ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО И ТЕЛЕФОН ОХВАТЯТ
ВЕСЬ ПРИМОРСКИЙ БАДЕН-БАДЕН!
ПОМОГИТЕ НАШЕЙ ДЕРЕВНЕ ЖИТЬ И ПРОЦВЕТАТЬ!
У крыльца какой-то незнакомец раздавал анкеты для желающих поступить на работу, громко выкрикивая: «Поступайте к нам! Приходите сегодня!»
– А чем вы, вообще-то, занимаетесь? – спросила Линда.
– Электрифицируем поля вокруг города. Проводов еще полно – работать и работать!
– И зачем же вы это делаете? Тут же ничего нет – один песок да старые русла. И никто не живет – разве что койоты.
– Милая барышня, мы прокладываем дорогу прогрессу, – ответил он.
Фамилия застройщика была Пайвер; жирная шея подпирала раздутое круглое лицо с алыми от лопнувших сосудов щеками. Он поднес ко рту натруженные пальцы с обкусанными ногтями и снова крикнул: «Помогите вашей деревне расти!» Пайвер, не теряя времени, совал свои листки мужчинам, входящим и выходящим из лавки Маргариты, и всем, кто слушал, горячо твердил, что таких денег, как у него, нигде в деревне больше не заплатят. Один листок достался Хаммонду Моссу, который вовсе не умел читать, но сказал, что точно согласится. «Давно пора в деревню свет провести», – сказал он.
– А теперь извините меня, милая барышня, – сказал Пайвер, – мне нужно набрать людей, чтобы поставить здесь у вас тысячу электрических столбов.
Он вошел в лавку, а Линда осталась на крыльце и смотрела, как с крыши падают серебряные струи дождя. Отец Маргариты, склонившись над ящиком из-под авокадо, вытирал кота своей банданой, и, глядя на него, Линда вдруг подумала, что ведь можно войти и записаться в установщики электрических столбов. «Это наша гражданская обязанность», – высокопарно подумала она. Фамилия старика была Шпренгкрафт, у него был нос картошкой, белоснежные волосы, ярко-синие глаза, разум уже затуманенный, как морской берег зимой. Склоняясь над котом, он ласково повторял: «Шпатен, Шпатен…»
К утру дождь перестал, но небо оставалось хмурым, нерадостным, и мышино-серые облака висели так низко, что Линде казалось, что если она заберется на первый же поставленный ею электрический столб, то легко дотянется до них рукой. И Линда решила пойти работать к Пайверу.
– Тебя не возьмут, – сказал ей Дитер.
– Почему это?
– Ему маленькие девочки не нужны.
Она училась не сердиться, не обращать внимания на отцовские выпады и ответила:
– Я точно знаю: мистеру Пайверу нужно много народу.
– У тебя и здесь дел хватает, – возразил он.
– У меня?
– Ты, мать и Брудер должны лестницу доделать.
Лестницу в сто ступеней они начали ставить еще перед Рождеством, и сейчас на утесе висела ровно ее половина – неоконченная, белая как скелет. Валенсия волновалась, что дожди подмоют основание, но Линда настаивала, чтобы они каждый день шли к утесу и хоть немного, но продвигались вперед, даже под нудным зимним дождем. Однако сейчас Линде эта стройка успела порядком надоесть, ей захотелось ставить электрические столбы, и тут она почувствовала на своей шее крепкий кулак.
Дитер повторил дочери, что она не будет работать вместе с мужчинами, они подрались, сердито кричали друг на друга, раскраснелись, и оба – и Линда, и отец – жалели, что не понимают друг друга, не слушают друг друга и даже не пробуют услышать, и чуть не заглушили своими криками прибой, пока Брудер наконец не вмешался:
– Да пусть идет, если хочет.
В доме стало тихо, и Линда с Дитером уставились на Брудера, как будто не поняли, что он сказал.
– А почему, собственно, ей туда нельзя? – продолжил он.
Так все и решилось, и Линда положила в карман киянку Дитера на тонкой ручке и зашнуровала свои ботинки. Но на этом сюрпризы не закончились – Брудер не только горячо поддержал Линду, но и объявил, что пойдет устраиваться к Пайверу вместе с ней:
– Будем копать глубокие ямы, столбы вместе ставить.
И вот одним хмурым утром они вдвоем отправились к крыльцу лавки Маргариты.
Брудер был человек осмотрительный, он давно просчитал все последствия своей сделки с Дитером, но с тех пор каждую ночь садился в своей кровати, принимался ковырять штукатурку на стене и смотрел не в книгу, лежавшую у него на коленях, а через окно – на другом конце поля стоял дом Линды. Он никогда и не думал, что может стать таким жалким, таким разочарованным в самом себе, и страдания его были так же сильны, как это разочарование. Было невыносимо трудно жить рядом с ней и не дотрагиваться до ее руки, опушенной легкими волосками. Не так давно он решил для себя, что терпение принесет ему все богатства мира, и Линду тоже, и вот теперь нарушал свои же собственные правила. По ночам он иногда спускался с утеса, бродил по берегу, волны хлестали его по ногам, он смотрел на лунный свет и кричал, перекрывая грохот океана: голос его летел над водой, лицо становилось мокрым от соленой водяной пыли. Он как только мог громко повторял имя Линды, понимая, что Тихий океан все равно будет греметь сильнее – он его называл про себя «океан Линды» – и он только охрипнет, и возвращался в свой «Дом стервятника» с мрачными думами о будущем. За эти недели Брудер понял, что думал о будущем и о своей судьбе так же много, как и любой другой человек, а может, даже и больше, и от этого на сердце у него становилось еще тяжелее – ведь выходило, что презрение, которое он питал к большинству людей, распространялось и на него тоже. Он никогда не обладал Линдой, а уже умудрился ее потерять; их разделили несколько акров луковых полей, а мысль о том, что эти акры мало-помалу становятся его собственностью, лишала его последнего покоя. Брудер беспрестанно представлял себе, как он, уже глубоким стариком, останется с этой землей один на один; и хотя он предвкушал этот момент с тех пор, когда был мальчишкой, когда жил в Обществе попечения, когда просиживал с книжкой в зарослях орешника, когда спал в лесу, как медведь, – но теперь эта картина, такая похожая на правду, такая близкая, внушала ему лишь холодный страх. Брудер, заветной мечтой которого всегда была одинокая жизнь, теперь оказался не готов ко встрече со своей судьбой. И по дороге в деревню он взял руку Линды в свою.
– Это что такое? – удивилась она. – То не говоришь со мной по целым неделям, то вдруг за руку хватаешь? Не торопись!
– Линда, это все не так просто.
– Всегда все не так просто.
Когда работники собрались на крыльце, Пайвер сказал, что девчонок не берет, но Брудер расхвалил умения Линды. Пайвер недоверчиво сложил на груди руки, а Брудер подошел к нему ближе и многозначительно сказал: «Мне кажется, ты не понял». На работу устраивались по большей части простые работяги и рыбаки, они все знали Линду, и все загалдели, дыша перегаром от виски сквозь усы: «Она девчонка хорошая! Не отказывайте ей! Мы все ее тут знаем!» Линда не возражала, чтобы ее так защищали, Пайвер не сумел устоять и в конце концов согласился взять ее.
Но оказалось, что ставить столбы еще скучнее, чем строить лестницу. Целый час Пайвер давал им разные указания и под конец эффектно произнес:
– Ну что ж, друзья. Вперед, и пусть свет цивилизации достигнет самого фронтира!
Он сложил ладони рупором и предупредил всех, что электрический столб вполне может наклониться – не сегодня, так завтра. Сначала он не понял, удалась ли его шутка, но потом хихикнул и подумал, что блеснул-таки остроумием, ведь он был человеком, достойным обрабатывать землю. «Мы все здесь оказались не просто так», – любил повторять Пайвер, и хотя деньги у него закончились раньше, чем электролинии протянулись везде, и он смылся, оставив почти тысячу вкопанных в землю столбов, но сегодня он в первый раз вывел своих людей на работу.
Все поместились в фургон для перевозки скота и поехали на окраину города, где заканчивались все дороги, поля и оросительные каналы упирались в щетину дикого кустарника, и вечнозеленые кусты тянулись до самых предгорий, как всегда. Фургон остановился на углу участка мисс Уинтерборн, где небольшая посадка салата ждала весны, окно закрывала штора на роликах, уголок которой приподнял длинный любопытный палец. Второй фургон, на узких неустойчивых колесах, уже стоял в кювете между дорогой и полем; в нем лежали столбы из обтесанной невадской сосны, которую рубили на западных склонах недалеко от Йосмита, а потом привозили сюда по железной дороге. Дерево было палево-бледное, с мягкими темными пятнами на местах сучков, а сами столбы – короче, чем представляла себе Линда. Она волновалась, как бы провода не провисли чересчур низко, не помешали бы чернохвостым оленям или, еще хуже, не повредили бы белые крылья кондоров. Когда Пайвер приехал в своем автомобиле, она сказала ему об этом. «Еще раз вякнешь, и домой отправлю!» – рявкнул он. Линда отступила, уткнулась в Брудера, ощутила, как твердые мышцы его груди защищают ее плечи.