Текст книги "Пасадена"
Автор книги: Дэвид Эберсхоф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
– Как страшно, мистер Брудер! Неужели это правда?
– Конечно правда. Вот так Пасадена перешла от отца к сыну. Поэтому я вам все это и рассказываю.
– А как Пасадена перешла от сына к вам?
Брудер поскреб пальцами щеку. Оба замолчали; в это рождественское утро дом потрескивал, постукивал, как будто в нем обитал беспокойный дух, собеседники перебирали в уме его историю и, каждый по-своему, рисовали себе давнее, уже никак не связанное с настоящим, прошлое этого места. Наверное, где-то открылось окно или распахнулась дверь, потому что в библиотеку, непонятно откуда, ворвался легкий ветерок, и Блэквуд вспомнил миссис Ней, показавшую ему, как звуки проходят через дымовые трубы и кухонные лифты. Послышался звук, похожий на всхлип ребенка; Блэквуд обернулся к Брудеру и спросил:
– Это что?
– Это? – отозвался Брудер. – Да это дом. Тоже о прошлом вспоминает.
Блэквуд подумал немного и сказал:
– Голос похож на девичий.
– Вы это о ком, мистер Блэквуд? – устало спросил Брудер, как будто он был дряхлым стариком и порядком устал от гостей.
– О Линде Стемп.
– Почему вы так сказали? Вы что-то знаете о ней? – спросил он и добавил: – Много вам Черри наболтала? Вы, надеюсь, уже поняли, что красноречием ее бог не обидел.
– Она говорила, что вы были близки.
– Прямо так и сказала?
Блэквуд ответил, поколебавшись:
– Не очень подробно.
– Шлюха она была.
– То есть?
– Девка, о которой вы расспрашиваете, была шлюхой. Продавала себя.
– А вы не преувеличиваете, мистер Брудер? Она ведь была совсем молодой, когда вы познакомились.
– Вижу, что миссис Ней рассказала вам не все, мистер Блэквуд. Вы о Линде знаете совсем мало. В ней как будто было два разных человека. Но, мистер Блэквуд, мне ли рассказывать вам, что в жизни всегда есть две стороны?
– Верно, мистер Брудер.
– Вы ведь гораздо лучше меня знаете.
– Ну да, да… – не стал спорить Блэквуд, но про себя тревожно удивился, на что это намекает Брудер.
Насколько Блэквуд знал, в Калифорнии его считали необычным человеком, и только; его имя – Энди Блэкмен – было забыто с той самой ночи в крохотной сторожке колледжа в штате Мэн, когда Эдит поделилась с ним своей новостью, схватила его за воротник и отчаянно выкрикнула: «Но вы ведь все равно меня любите, да? Да, мистер Блэкмен?»
– Так как же вы стали владельцем ранчо, мистер Брудер? – спросил Блэквуд.
– А почему вам так хочется знать?
– Потому что это крупная покупка, и, мне кажется, я имею право знать здесь все… – Тут Блэквуд запнулся и, понизив голос, договорил: – Все тайны.
– Вы правы, мистер Блэквуд, – тихо ответил Брудер. – Извините. Да, здесь есть тайны, и, как ни верти, от них никуда не денешься.
Брудер так быстро замкнулся в себе, что Блэквуду показалось, будто удача поворачивается к нему лицом. Не теряя времени, он быстро задал следующий вопрос:
– А как эта девушка оказалась в Пасадене?
– Я ее попросил.
– Вы?
Брудер замолчал, потрогал коралл на шее, прикусил до крови губу; выступила капля гранатового цвета, он загнал ее в уголок рта. Блэквуду снова показалось, что Брудер, задумавшись, окунается в какой-то другой мир или, наоборот, этот другой мир захватывает его всего целиком. Блэквуд понял: вот оно, слабое место Брудера. С первой же минуты, как только речь зашла о Пасадене, нужно было привязать сюда эту девушку. И только он ясно понял, что Линда Стемп, даже мертвая, может хорошо ему помочь в этом деле, как Брудер произнес:
– Я попросил ее приехать в Пасадену, чтобы она была здесь, со мной.
– А ранчо тогда уже было ваше?
– Нет, не мое, но все к тому шло.
– Как это, мистер Брудер?
– Хотите, расскажу, если не торопитесь. – Он успокоился, и лицо его как-то просветлело.
Блэквуд подтвердил, что не торопится.
– Мы ведь с вами говорили о войне. Я рассказывал, что делал в восемнадцатом году. Мы тогда воевали вместе с Уиллисом Пуром.
– Вторым?
– Ясно, вторым, – отрубил Брудер. – Слушайте внимательно, и сами все поймете. Мы стояли в Сен-Мийеле, на берегу Мааса. Служили мы в семнадцатой автороте первого полка.
– В автороте?
– Тогда это было совсем не то, что сейчас, мистер Брудер. Машины только начали использовать для военных действий, и наше стратегическое значение было гораздо серьезнее, чем вы, наверное, думаете. Я ведь не просто так вам все это рассказываю, совсем не потому, что мне потрепаться захотелось. Это я отвечаю на ваш вопрос.
Блэквуд понимал, что хочешь не хочешь, а ему придется выслушать Брудера. Когда дело идет о продаже собственности, чувствительность одолевает даже самых твердокаменных, и Блэквуд понимал, что есть в его круглом, живом лице что-то такое, что способствует тому, что перед подписанием договора ему часто открываются и мужчины и женщины. Миссис Ней дала ему понять, что Брудеру есть о чем рассказать, только некому, поэтому Блэквуд и не удивлялся его откровенности.
– Ну, понятно, когда мы туда прибыли, – продолжил тем временем Брудер, – на фронте было совсем худо. В шестнадцатом году у Вердена была страшная мясорубка: четыреста тысяч тогда полегло, но без толку – так ничего и не отвоевали. А к восемнадцатому году французы выдохлись, а немцев косила эпидемия испанки. Я иногда думаю – Америка и выиграла войну потому, что вовремя в нее ввязалась.
Брудер рассказал, что линия фронта была, по существу, одним непрерывным окопом – через всю Европу, до самых Вогез, у подножия которых лежала деревня Бонфоль. Проволочные заграждения, построенные в виде перевернутой буквы «S», шли от Северного моря до Альп. Блэквуд не очень понимал, при чем здесь ранчо Пасадена, но приказал себе набраться терпения.
Брудер поерзал на своем стуле, как будто его уколола острая боль.
– Сен-Мийель стоит на самом краю березовой рощи, а вдоль Мааса тянутся такие пригорки, высотки. Летом восемнадцатого года там еще стояли средневековые укрепления, правда совсем уж заброшенные. Этот участок фронта считался тихим, мистер Блэквуд, хотя, когда мы туда добрались, этого бы никто не сказал. Ничейная земля между окопами была вся в воронках – воронка на воронке, а больше ничего. Между окопами было всего две мили, только, как всегда на фронте, казалось, что они никогда не кончатся, так и будут тянуться…
Блэквуд подался вперед, заслушавшись голосом Брудера, и почти забыл про самого себя.
– Как-то летом, ближе к вечеру, когда небо становится такого чернильного цвета, наша семнадцатая рота двинулась миль за сорок от Бар-ле-Дюка в сторону Вердена, по грунтовой дороге, которую потом назвали «священный путь». Мы с Уиллисом служили в разных взводах, и я тогда очень удивился: в кузове, на узком сиденье, он оказался рядом со мной. Было так тесно, что мы весь вечер так и прижимались друг к другу боками – он левым, а я правым, и к ночи ноги наши как будто срослись: да в тот вечер и мы с Уиллисом Пуром срослись, если можно так выразиться. Грузовик долго полз вдоль линии фронта к горам, каждые минут десять останавливался, капитан показывал пальцем на двоих человек и высаживал их в лесу. Когда луна поднялась совсем высоко, грузовик снова остановился – пришла очередь прыгать нам с Уиллисом. Мы угодили в высокую траву, я шлепнулся на Уиллиса, он кашлял, чихал от пыли и от выхлопа грузовика, и вид у него был какой-то потерянный, как будто он все не верил, что оказался во Франции и ему придется идти воевать. Он спросил, что нам нужно делать, и тон у него был, наверное, такой же, каким он узнавал у своего дворецкого, что будет на ужин.
Понимаете, даже тогда Уиллис Пур меня еще не признал, а спросить, откуда я, не додумался. А если бы спросил, то узнал бы, что из Пасадены. Мне уже сказали, что он принял меня за мексиканца и удивлялся только, что я забыл в американской армии. Говорят, армия меняет мужчину; а не говорят, что в армии сразу становится понятно, что ты есть за человек, особенно если человек ты поганенький. Но это я забегаю вперед… Ну вот. Свалились мы в грязную канаву вдоль дороги, что шла через лес. Перед тем как мы выехали из Бар-ле-Дюка, каждому второму – ну, для безопасности – сказали, куда мы едем и зачем, и я это знал, а вот Уиллис – нет. Он крикнул, как будто проверял, громкое ли здесь эхо, а звук ему ответил гулкий, как будто сова ухнула, Уиллис посмотрел на меня круглыми глазами, и вижу – перетрухнул. Вот только тогда он и спросил, как меня зовут. Я назвался. Он сказал свое имя – Уиллис Пур, – я ответил, что знаю. Он был не особо любопытный и не стал спрашивать откуда. Если бы спросил, я бы сказал, ясное дело. Если бы спросил, я бы все ему высказал.
До этого мне объяснили, что на первый взгляд покажется, будто здесь ничего нет, а нам нужно будет найти узкую тропинку – ее за кустами и ветками не сразу-то и заметишь. Светила полная луна, и у меня с собой был примерный план этой местности, так что сориентировался я быстро, но, когда зашел в лес, Уиллис крикнул из канавы: «Солдат, ты куда?» Я ответил, что нам приказано спуститься вниз от дороги, но было понятно, что Уиллиса ночью в лес не затащишь. Когда я раздвинул ветки и заметил в грязи две колеи от шин, стало окончательно ясно, что Уиллис не хочет оставаться один. Он крикнул, чтобы я его подождал, и быстро подошел. Мы двинулись по дороге; вообще-то, ее и дорогой назвать нельзя было – так, тропинка между деревьями и валунами. «А ты уверен, что мы идем в нужную сторону? – все время спрашивал Уиллис. – Может, лучше заночевать здесь и дождаться рассвета?»
А я-то прекрасно знал, что тут рядом, в леске, стоит секретная автобаза союзников, куда свозили грузовики и легкие танки, если у них случалось что-нибудь с мотором. Ночь была теплая, августовская, мы прошли где-то с полмили, и тут Уиллис нашел время – решил сказать, что он родился на ранчо Пасадена. «Прямой наследник». Он гордо это произнес, да только я не узнал ничего нового. Вот чего я в Пасадене никогда не понимал – да я думаю, что и в других местах то же самое, – это почему некоторые думают, что о них не ходит никаких сплетен. Мало кто не смаковал грешки хозяев жизни, а сами-то эти хозяева думали, люди только и делают, что поют им хвалу. Уиллис Пур был как раз из таких.
Мы прошли еще немного и оказались на поляне. Там стояли четыре, а может, пять грузовиков с откинутыми капотами, гараж на два места и казарма – маленькая, не больше сторожки. База вроде бы работала, но людей не было видно, и я засветил керосиновую лампу и объяснил Уиллису, зачем мы сюда притопали. Я сказал: «Движки будем чинить» – и заглянул в казарму: там стояли рядом две койки, а к стене было прибито гвоздем жестяное распятие. «Это наш дом, солдат», – добавил я еще.
Почти все лето семнадцатый полк простоял во Франции. Мы не сразу попали в тот лесок – сначала мы были на фронте, в меловых холмах Артуа, и сидели в окопах с настилом из досок, а лежанки долбили прямо в меловых стенах. Там Уиллис в некотором роде прославился – менял апельсины на свою очередь идти в рейд по окопам. И поэтому сейчас он просто сиял от радости, хоть автобаза эта и стояла в самой глухомани. Он нашел бочку с водой, умылся, напился, раскатал на кровати матрас и прямо рухнул на нее. Первый раз за много месяцев он лежал на более или менее чистой подушке. «Спокойной ночи, солдат», – проговорил он и глубоко вздохнул, как собака, когда устраивается на ночь. Я еще не зашел в казарму, а остался на воздухе – курил.
Уиллис проспал минут десять, даже меньше, когда в лесу послышался медленный, тихий звук – страшный лязг железа и стали. Он становился все громче, земля затряслась, деревья задрожали, Уиллис выпрыгнул из койки, подошел ко мне и совсем по-детски спросил: «Это что?» Я тоже ничего не понял, мы схватили винтовки, спрятались за грузовиком без передней решетки и стали ждать. Уиллис разделся до самых подштанников: одеться он не успел и теперь весь трясся, хотя ночь была не холодная. Вам, конечно, говорили, какой он был тощий. А тогда это были настоящие мощи – мальчишка еще, даже волос на груди не было. Правду сказать, я тоже порядком боялся, потому что понимал: если это немцы, от моего напарника толку не будет. А гремело все громче и громче, уже на весь лес. Я не отрывал глаз от дороги и каждую минуту ждал, что на нас выедет германский танк. Я готовился увидеть железный крест на его боку, ствол, наведенный прямо на нас. Уиллису я крикнул, что мы одолеем любую машину, но он не расслышал, то и дело переспрашивал: «Что? Что ты сказал?» – и тут прямо из леса выкатывается малюсенькая «жестянка Лиззи» – самый первый фордик, – только перекрашенная под зеленый камуфляж. В ней сидят два солдата-американца, лет по двадцать, замечают нас, привстают, и один кричит: «Эй, ребята, не почините нашу старушку?»
Так прошел весь август. По ночам к нам доставляли грузовики – приезжали сами или их тащили на лошади, – и до утра мы возились под капотами. Я не ожидал, но оказалось, что Уиллис умело управляется с гаечным ключом и понимает в карбюраторах. За неделю мы стали одной из лучших автобаз на том участке фронта, и по ночам к нам выстраивалась целая очередь. Часам к шести утра все разъезжались, и целыми днями мы то спали, то читали, то плескались в мелкой речушке, которая текла через лес. Лето стояло жаркое, почти без дождей, и иногда Уиллис раздевался догола, ложился позагорать и мало-помалу темнел, как ветчина, когда ее жарят на сковородке.
Мы работали и жили бок о бок, но почти не разговаривали. Только где-то через пару дней Уиллис спросил:
– Брудер, а помнишь, в Пасадене был один сирота? Его еще дразнили Эль Брунито. Знаешь, а ты на него чем-то похож. Про него говорили, что он настоящий бандит. Раз как-то кинул огромным кусищем льда в мальчишку-посыльного. Он, случайно, не твой родственник?
Знаете, иногда людей несправедливо считают глупыми, но здесь явно был не тот случай. Пока я внятно не объяснил, что Эль Брунито – это я и есть, Уиллис Пур своим умишком до этого не дошел. Надо было видеть его в тот момент – лицо дернулось, тут же застыло, точно посмертная маска, и он выговорил: «Я думал, Эль Брунито по-английски не понимал. Я слышал, про тебя всегда говорили, что ты тупой. А говорили-то неправильно. Ты вообще-то неплохой парень». Вот прямо так он и сказал, даже не постеснялся, что не понял сразу и вроде как даже обвинил меня за это. Понятно, после этого мы разговаривали еще меньше, и только через некоторое время между нами установилось что-то вроде приятельства, когда мы вместе залезали под капот, чтобы осмотреть клапаны.
Древний поэт задолго до меня сказал: «Всем известно, что война – зло». Это верно для любого века, для любой, даже самой маленькой, стычки. Да, в войне есть и хорошее – храбрость, честь, – но намного меньше, чем ожидаешь. А у Уиллиса Пура храбрости и чести было вообще – кот наплакал.
Наступил сентябрь, но жара не спадала, и по ночам к нам все шли и шли грузовики, легкие танки, медицинские машины, а иногда даже закатывался тринадцатитонный «шнайдер-крезо», и мы искали утечку в его маслосистеме, на которую жаловался водитель. Солдаты приносили нам разные новости – и хорошие, и плохие, – некоторые приезжали по два, по три раза, и между нами возникала даже дружба – все ведь думали, что мы с Уиллисом закадычные приятели. Уиллис перепугался гораздо больше моего, когда один из этих ребят больше не приехал к нам, а потом мы узнали, что он погиб. Мы с ним еще махнулись новым резиновым ремнем в обмен на виски и табак… Такие новости обычно передавались со всеми подробностями – то кому-то башку оторвало шрапнелью, то кто-то задохнулся от горчичного газа… Уиллис выслушивал все это с охами и вздохами и даже иногда приплакивал, только мне всегда казалось – это он не о мертвом солдате сокрушается, а за себя дрожит.
Ну, значит, лето продолжалось, война шла своим чередом, и американцы пошли в контрнаступление на Сен-Мийель. Мы это поняли по тому, что как-то ночью к нам не приехал ни один грузовик, и мы с Уиллисом до утра проворочались на своих матрасах. Никто не приезжал, мы ничего не знали, и сначала Уиллис даже решил, что это хорошо. На следующую ночь опять никого – просто ни единой машины, хотя небо прямо горело от снарядов и над нами гремела «Большая Берта», как называли ее пехотинцы. Война подступала ближе с каждым часом, и вот перед самым рассветом мы услышали, что к нам кто-то едет. Мы схватились за винтовки, и, как раз когда взошло желтое солнце, из леса показался длинный и узкий иностранный грузовик. Из шестнадцати спиц в каждом колесе не хватало больше половины, а сиденья совсем не было – водитель стоял за рулем. И когда он нажал на тормоз, Уиллис поднялся, махнул рукой и крикнул: «С движком что-то?»
Но я заметил, что тут было «что-то» не только с движком. Молодой парень – из-за нашей защитницы-бочки он казался нам гораздо старше – выключил зажигание и просто рухнул на землю. Мы подбежали к нему, хотели помочь; он лежал на спине, в боку истекала кровью рана, а глаза стали уже стеклянные, точно у мертвого. Бедолага Уиллис совсем растерялся и захлюпал носом. Он потом весь день плакал, ругался и на меня, и на войну, кричал, что его жизнь теперь совсем пропала. Сначала я его жалел, но к концу дня, когда артобстрел еще и не думал заканчиваться, его нытье мне порядком надоело, и я крикнул, чтобы он или перестал, или уходил с базы. Вот тогда я и заметил у него во взгляде этакий детский страх, как будто младенец потерял материнскую грудь. Я плеснул в стакан виски, поднес к его губам и заставил его сделать несколько глотков, только чтобы он замолчал. Слушать Уиллиса Пура у меня больше не было сил.
Не забывайте: в лесу мы были совсем одни и почти три дня слыхом не слыхали, как там идет война. Мы понятия не имели, что происходит – наступают ли французы и отходят ли немцы. Мы не были уверены, кто у нас появится: одетые в серое немецкие солдаты (и тогда нам точно конец) или наш «пончик» приведет грузовик и скажет, что мы возвращаемся к себе в Калифорнию. Мы не знали совсем ничего, слышали только грохот артобстрела и кожей чувствовали, что тяжелые орудия заработали по нам. Несколько снарядов разорвались прямо в лесу, и я быстро представил себе – а Уиллис, конечно, еще быстрее, – как огромный снаряд разрывается прямо на поляне и оставляет воронку размером как раз с нашу автобазу. Уиллис высказался насчет того, что нам нужно все бросить и драпать отсюда поскорее. Тогда это могло показаться вполне разумным. Мы были рядом со швейцарской границей, два-три дня пешком, и все. Он даже сказал, что до гор можно добраться перебежками, скрываясь за деревьями. А там, в Швейцарии, он, мол, знает один санаторий в Монтрё, где можно снять комнаты и сидеть себе на берегу Женевского озера, дожидаясь конца войны. Точно в экстазе, он вспоминал, какие персики на лимонно-желтом масле подают на террасе того санатория. Ясное дело, я ответил, что, если хочет, пусть один топает в свою Швейцарию. Расчет у меня был точный – я прекрасно знал, что ему это покажется страшнее, чем умереть у меня на руках.
К ночи стало окончательно ясно, что осталось только ждать и больше ничего. Мы не спали уже больше двух дней и решили, что теперь лучше всего завалиться в свои койки. Я сказал ему, что, если нас пристрелят во сне, это будет не так уж и плохо. Вы, наверное, думаете, что я струсил, – сидя здесь, в тепле и уюте, легко так думать, но на войне легкая и быстрая смерть кажется истинным благом даже для таких, как я. Под яркими огнями снарядов мы легли, и я как будто провалился в тяжелый сон. Снилось что-то плохое, хотя что – я так и не вспомнил до сегодняшнего дня. С сентября восемнадцатого года и до сих пор тот сон не дает мне покоя, потому что я уверен: он был не к добру. Среди ночи мне вдруг показалось, что Уиллиса нет на койке. И сейчас не знаю, увидел ли я эту пустую койку во сне или на самом деле проснулся. Но я лежал в полудреме. С моей койки через открытую дверь я видел двор нашей базы, и вдруг в ее проеме медленно появился черный силуэт. Человек держал в руках большую жестяную банку, из которой лилась вода или что-то жидкое. Я так и не вставал, поэтому и не могу сказать точно, спал я или бодрствовал, хотя уверен – и то и другое; вроде не может быть, а было. Я смотрел на человека, в котором узнал наконец Уиллиса, видел, как он расплескивает воду, слышал, как она шлепается на мокрую землю, падает на дверцу грузовика. Уиллис неуклюже ходил на цыпочках, чтобы не шуметь. Он подходил к боковой стенке гаража, наливал там что-то в свою жестянку, обливал машины. Мало-помалу я сообразил, что он делает, и наконец совсем проснулся, точно от толчка. Там у нас стоял бензин, и я понял, что задумал Уиллис. Я соскочил с койки и выбежал во двор. Пару секунд я никак не мог разглядеть, где он. Обстрел закончился, и темно было – хоть глаз выколи. Луна не взошла, как будто ее тоже подстрелили, и я огляделся кругом. И как раз когда я подумал, что, наверное, мне все это снится, я увидел, как Уиллис согнулся за деревьями и зажигает керосиновую лампу. Он распрямился, размахнулся, чтобы швырнуть ее на залитый бензином двор, и тут заметил меня. Тогда он приостановился; а ведь мы с вами хорошо знаем, что малейшее промедление может изменить ход событий раз и навсегда: иначе как чудо я не могу назвать то, что случилось после этого у меня на глазах. Уиллис сильно торопился, делая свое грязное дело, и, похоже, намочил рукав бензином, и мы оба, к своему ужасу, увидели, как огонь полыхнул по его руке, плечу и мигом добрался до самой шеи. Мы не верили своим глазам – промасленная спецовка и жирная от смазки кожа трещали на огне, как свиная шкура. От неожиданности он встал столбом и вытянул вперед пылавшую руку.
Я кинулся к нему, и те несколько секунд – может, три или четыре, тогда мне казалось, что целый час, – Уиллис стоял и смотрел, как я бегу. Только когда я оказался рядом, он понял, что загорелся из-за лампы, размахнулся что было силы – я уверен, что тогда он прощался с жизнью, – и шнырнул лампу над моей головой прямо в гараж. Стекло разбилось, стало совсем тихо, потом над двором раздался оглушительный хлопок. Я успел схватить Уиллиса, и тут из гаража вырвались рыже-черные языки пламени. Я обернулся и увидел, как в небо поднялся такой яркий огненный шар, что его было видно, наверное, в самом Берлине.
От пожара, который устроил Уиллис, досталось и мне – на виске до сих пор виден небольшой шрам, мистер Блэквуд. Но я все-таки сбил с Уиллиса пламя и увел его подальше от полыхавшей базы, в березовый лес. Я утащил его на несколько сот ярдов, подальше от огня, но мы все равно чувствовали его жар и вдыхали дым. Я тащил его, сколько мог, но он обжегся, меня тоже легко ранило, поэтому мы улеглись в лесу прямо на землю и так дождались рассвета. Вот мы сейчас с вами сидим, солнце жарит даже через штору, так что не нужно топить камин, и вы, наверное, согласитесь со мной, что в огне есть что-то волшебное. А большой огонь, как, например, от шрапнели, которая попадает в дерево, успокаивает еще больше, особенно когда ты ранен, устал и страшно напуган. А я честно признаюсь – тогда я сильно перепугался: не хотелось умирать, хотя ни о чем особо в своей жизни я не жалел. Но я боялся. А кто бы не перепугался?
Взрывы наконец утихли, но огонь не переставал. Мы с Уиллисом прижались друг к другу и скоро заснули. Меня разбудило солнце, светившее сквозь деревья. Я не понимал, какой тогда был день, хотя после первого взрыва прошел, наверное, всего час. Вокруг базы горело все, но почему-то огонь не шел в лес. Я сел, а Уиллис зашевелился и застонал от боли. Рука пострадала не сильно, потому что обгорел почти весь рукав и защитил ее. А вот шее досталось, так досталось – там была глубокая, открытая мокрая рана. Сесть он никак не мог. От боли лицо у него посерело, дышал он с каким-то страшным присвистом. Глазами он умолял меня хоть как-то помочь, но я не знал, что мне делать. Он с усилием пошевелил губами и еле выговорил: «Воды».
Я встал, чтобы посмотреть, что с ним такое, но не успел подняться, как прямо на мне развалилась рубашка. Оказывается, пока я сбивал с Уиллиса огонь, она тоже загорелась и начала тлеть. Я остался в одних штанах, да и те были все в дырках, и тяжелых солдатских ботинках и еще вот с этой коралловой подвеской на шее.
Уиллис снова простонал, что хочет пить. Бочка с водой, как назло, перевернулась, а речушка была по ту сторону базы, от нас примерно с четверть мили. Я хотел поднять Уиллиса, но ему было так больно, ЧТО теперь он стал просить меня оставить его здесь. Я обшарил то, что осталось от базы, – хотел найти хоть какую-нибудь завалящую фляжку, – но не осталось ничего, кроме кусков от передней решетки машины, да и те разорвало на мелкие кусочки. И все-таки я сказал Уиллису: «Пойду схожу к реке».
Лето было жаркое, и река совсем обмелела, но я сумел окунуть в нее голову. От воды шрам у меня на виске почти перестал болеть, и я вволю напился, потому что в горле совсем пересохло. Но принести воды Уиллису я никак не мог. Я вернулся к нему и сказал: «Извини, не в чем принести было».
Он посмотрел на меня, и я понял, что он чем-то недоволен, правда не мной. Не так, как накануне, то есть не своей жизнью. Он был недоволен судьбой. Я сказал ему, что взрыв был огромной силы и теперь мы вряд ли дождемся, что каких-то там двоих солдат будут разыскивать. Похоже, Уиллиса это немного успокоило, потому что он попробовал кивнуть, но огонь сильно повредил ему на затылке кожу, и любое движение причиняло такую сильную боль, что ее не вынес бы и силач, а не то что Уиллис Пур. Я опустился на колени и спросил, чем ему помочь. Он ответил, что хорошо бы положить ему голову поудобнее, и я, стараясь не слушать его воплей, подвинул его так, что его щека оказалась у меня на ноге. Так мы и начали ждать.
Наступил полдень, солнце стояло в зените, а в лесу так никто и не появлялся. Когда такое случается на войне, это может быть и хорошим, и дурным признаком. Точно сказать ничего нельзя, поэтому я терпеливо сидел, дремал и сквозь сон чувствовал, как болит нога.
Как Уиллис ни старался заснуть, ему мешала боль. Голова его так и лежала у меня на коленях, он в конце концов открыл глаза, мы с ним встретились взглядами и долго смотрели друг на друга, точно два зверя, загнанные в одну клетку, или, можно сказать, как муж и жена в первую брачную ночь, лежа в постели, изучают друг друга взглядами. И Уиллис, и я не знали, чего ждать друг от друга, и тогда, похоже, он мне и верил, и в то же время боялся.
Уиллис лежал у меня на коленях; любой хотел бы, чтобы такое случилось с его злейшим врагом. Разве не удобный случай? Что вы скажете?
Брудер замолчал и долго смотрел в одну точку с таким выражением лица, будто молился.
– Ну, скоро уже закончу. Значит, Уиллис Пур умирал у меня на коленях. А если вспомнить, какие раньше у нас с ним были отношения, вспомнить про этот его дурацкий поджог, то, конечно, легко можно подумать, что я не упустил момента, что я подтолкнул его к смерти и даже сбегал за солью и с удовольствием посыпал ее на его розовую открытую рану. Может, я и сам об этом подумывал. Только все было совсем не так. Я удивился, что жалею Уиллиса, и, когда мы смотрели друг на друга, я спросил: «Уиллис, чем тебе помочь?»
Он раздвинул губы и медленно заговорил, как будто тщательно обдумывал и взвешивал каждое слово:
– Я хотел вытащить тебя из огня, хотел тебя спасти…
Я попросил его замолчать; ему ничего не нужно было объяснять мне, но он упрямо продолжил:
– Я придумал… Придумал, как сделать так, чтобы думали, будто нас убило. А мы бы убежали…
Теперь я уже потребовал, чтобы он не продолжал, – что толку теперь говорить об этом. Не знаю, верил ли я ему, да и сегодня не знаю. Знаю только, что с того дня судьба моя разом переменилась. Ну вот, я велел Уиллису замолчать, потому что он только еще больше устал бы и еще сильнее захотел бы пить. Прошло несколько часов, шея у него болела все сильнее, как будто боль хотела добраться до самых позвонков. Смотреть на него было страшно, потому что на таком близком расстоянии ясно видишь душу человека, совсем открытую, глубокую, и мной завладела подлая мысль, что сейчас я могу вбить ему в голову что угодно. Жажда мучила его, и он снова начал просить меня принести ему воды – по-своему, по-калифорнийски. Я ответил, что не знаю, как дотянуть его до речки, а он все умолял: «Принеси воды, ну принеси, пожалуйста!»
Знаете, что мне интересно насчет смерти – почему-то некоторые люди в этот момент умнеют прямо на глазах. Уиллис старался не терять сознание, показал на мои неуклюжие ботинки, похожие на красные кирпичи, и прошептал: «В ботинке».
В ботинке… Что ж, мысль была очень даже неплохая, и я его похвалил. Я добежал до речки, снял правый ботинок, налил в него воды. Он, конечно, протекал, но все равно годился для этого, и я осторожно побежал обратно через лес. Ясное дело, в ботинке много воды не унесешь, и, когда я добрался до Уиллиса, там почти уже ничего не осталось, ботинок весь размок, шнурки набухли. Уиллис как-то тоскливо посмотрел на меня. Я сказал: «Сейчас еще раз попробую». Ему становилось все хуже, и он выдохнул: «Времени нет». Его грудная клетка поднималась и опускалась, он с трудом выговорил: «Во рту».
– Во рту? – переспросил я.
Он закивал и тут же закричал от боли. Конечно, пить ему хотелось, я вернулся к речке, встал на колени, опустил лицо в воду, напился как следует сам, набрал в рот воды и пошел обратно к Уиллису.
Вам когда-нибудь приходилось бегать с водой во рту? Это труднее, чем кажется. Она то льется в горло – а оно скользкое, если наглотаешься жирной копоти от дыма, – то попадает в нос. Мы ведь знаем, что самый дырявый сосуд, созданный Господом Богом, – это рот. И то, что я вам рассказываю, хороший тому пример. Так вот, когда я добрался до Уиллиса, воды у меня за щеками было совсем чуть-чуть. Но я наклонился над ним, он пересилил свою жуткую боль, и мы, к моему удивлению, почти не стесняясь, прильнули друг к другу губами. Когда я открыл рот, чтобы напоить его, оказалось, что донес я не воду, а слюну. Но Уиллису так хотелось пить, что он принялся обсасывать мои губы, и я оттолкнул его, потому что он чуть не оторвал их с лица.
Мне было ясно, что Уиллис уже переступил смертный порог и, если что-нибудь не произойдет, оставит меня здесь совсем одного. Он это тоже хорошо понимал, схватил меня за ногу и сказал: «Иди к речке, принеси еще». Сначала я отказывался – думал, что толку в этом нет: пробежал полмили туда-сюда, а принес всего-то несколько капель. Да и зачем было бегать? В этом смысле я был фаталистом. Но Уиллис прямо вцепился в меня и заорал на весь лес: «Иди скорей!» «Уиллис, – ответил я. – Это не вода была. Ты мою слюну пил».