Текст книги "Итальянская новелла ХХ века"
Автор книги: Чезаре Павезе
Соавторы: Джорджо Бассани,Итало Звево,Васко Пратолини
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)
Праздник во время маневров
Все произошло оттого, что у Пеппино было слишком доброе сердце и он не мог ни в чем отказать друзьям, а тем более девушкам. Кроме того, кто бы мог подумать, что там, наверху, в лесистых Апеннинских горах он вдруг встретит старых знакомых, друзей детства! Это он и пытался объяснить своему капитану, но тот, побледнев от ярости, не желал ничего слушать. Стоя под деревом, он кричал, что с такими солдатами не мудрено вновь проиграть войну. Тут-то Пеппино, словно спустившись с облаков на землю, и спросил: «О какой еще войне вы говорите, командир?» Этот вопрос окончательно решил его судьбу: Пеппино был отправлен на много дней под арест.
Началось все с того, что в то злосчастное утро капитан показал ему несколько домиков на самой вершине горы, словно повисших между небом и землей. На рассвете начались военные маневры по всему склону Апеннинских гор, и по лесу уже разносился гром первых залпов артиллерии. Задача Пеппино заключалась в том, чтобы добраться до этой деревни на верхушке горы – она называлась Треппо – и быть наготове неожиданно преградить путь «противнику». Ниже Треппо, на противоположном склоне Апеннин, проходило шоссе и находился узкий мост, перекинутый через горный поток: достаточно было вовремя там закрепиться, чтобы не дать пройти всей колонне «противника». Капитан давал указания Пеппино, склонившись над топографической картой. Он был возбужден, курил, глубоко затягиваясь, и без конца повторял, что этот рассчитанный на внезапность маневр придумал он сам этой ночью. «Я не сомкнул глаз,» – говорил он.
Когда Пеппино завел свой броневик, над Апеннинами лишь занималась заря, и сквозь чащу проникали первые, отвесно падавшие, но уже ослепительно яркие лучи солнца.
Поднимаясь по мокрым от росы лугам, Пеппино неотрывно глядел в смотровую щель, ища дорогу, ведшую в деревню. Когда он наконец выбрался на дорогу, броневик начал подскакивать, как какое-то невиданное железное чудовище, и у Пеппино перед глазами запрыгала вздымающаяся впереди вершина горы. Вокруг со всех сторон поднимались подхваченные ветром белые облачки разрывов; эхо, многократно повторяясь, далеко разносило глухие раскаты орудий.
Некоторое время он никак не мог разобраться, едет он действительно по дороге или горной тропе, или же это высохшее русло горного ручья. Пеппино также не был уверен, правильно ли он выбрал направление. Наконец он увидел людей. У какого-то старика, остановившегося со своим мулом у обочины дороги, Пеппино спросил, туда ли он едет. Тот в ответ утвердительно кивнул головой.
Наверх, в Треппо, он добрался со всеми признаками морской болезни, когда солнце уже стояло высоко над горами. На улицах деревни было полно по-праздничному разодетых мужчин и женщин. Останавливаясь, они с любопытством смотрели вслед броневику. Пеппино затормозил на площади возле церкви, и как только он вылез и соскочил на землю, чтобы немножко размяться, его вмиг окружила толпа ребятишек. Пеппино огляделся: повсюду народ в воскресной одежде, из окон вывешены белые простыни и цветные одеяла. Вокруг площади были расставлены лотки, торговавшие мятными конфетами и нугой, а посередине высился натертый мылом, гладкий и блестящий, высокий шест с укрепленными на верхушке призами. Рядом в палатке помещался тир. В одно мгновенье обитатели деревни собрались вокруг Пеппино, разглядывая его машину и его самого, и над площадью поднялся глухой гул десятков голосов.
– Что случилось? – вдруг выделился из общего хора испуганный женский голос. – Опять война?
Пеппино засмеялся, придумывая, как бы ему получше ответить.
– Что за шутки, – сказал он, – Просто я был внизу, в лагере, и узнал, что в Треппо сегодня праздник. Ну вот я и прикатил к вам немножко потанцевать.
Под громкие аплодисменты его подхватили чьи-то сильные руки, мягко приподняли, и он очутился на плечах у двух дюжих горцев, а затем, сам не заметив как, оказался в кабачке и уже пил вино из гроздей с окрестных холмов. Какие-то усатые дяди со страшной силой хлопали его по спине и называли «сынком», а он пил стакан за стаканом за здоровье всех присутствовавших. Часа через два, а может быть, и больше, Пеппино начало казаться, что все эти люди – его старые знакомые, что он среди друзей детства, близких ему, как братья. И в самом деле, они уже обнимались, пели песни, и у всех на глазах были слезы. Сердце у Пеппино было переполнено радостью: вот это праздник так праздник!
Переходя из дома в дом, пробуя везде домашние торты и пироги, он наелся по горло. Теперь все жители деревни радушно встречали его, видя в нем своего гостя. Пеппино вспомнил, что когда-то он считался чемпионом по лазанью по натертому мылом шесту. Он решил продемонстрировать свое искусство и, пригласив всех подойти поближе, начал взбираться на шест. Но несмотря на то, что ему ободряюще аплодировали, Пеппино вскоре пришлось отказаться от попытки взобраться на скользкий шест.
– Слишком много я выпил, – сказал он в свое оправдание.
Не повезло ему и в тире: он ни разу не попал в цель и сгорал от стыда. Но тут ему пришло в голову новое оправдание: виной тому была девушка, которая заряжала ружье.
– Эти черные глаза мешают мне целиться, – сказал он.
Потом мальчишки захотели прокатиться на броневике по площади, а вслед за ними такое же желание возымели и старые друзья Пеппино по кабачку. Мужчины взобрались на броневик и ехали на нем, стоя во весь рост, размахивая оплетенными в солому бутылками с вином и распевая во все горло. В это время высоко в небе появились и с грохотом пронеслись маленькие самолеты. Люди задрали головы вверх и закричали:
– Эй, летчики, приходите и вы к нам на праздник!
Но самолеты уже исчезли в небесной лазури.
Давно уже было за полдень, а Пеппино все еще неутомимо плясал: эти девушки-горянки были точно из меда и молока. Пеппино перестал танцевать только, когда от усталости еле держался на ногах. Солнце уже начало садиться.
И лишь тогда, словно сквозь сон, он вспомнил про своего капитана, про мост и дорогу. Вспомнил он и про «противника»…
– Друзья! – закричал он. – Прощайте! В следующий раз побуду у вас подольше. А сейчас мне пора уезжать.
Пеппино внезапно охватил страх.
Жители деревни пытались удержать его, говоря, что самая интересная часть праздника начнется только вечером, но он их не слушал. Тогда они сказали ему, что будет устроен даже фейерверк.
– Уж какой там фейерверк, – проговорил Пеппино, чувствуя, как лоб у него покрывается холодным потом.
Он выехал из Треппо на полной скорости, провожаемый громким пением друзей. Когда он добрался до моста через горный поток, там уже находилась колонна «противника», и он тотчас же был взят в «плен». В лагере для «военнопленных» Пеппино встретил своего капитана: его тоже захватили в «плен», так как весь задуманный им маневр провалился.
Объяснять капитану, что с ним произошло, разумеется, было бесполезно. Вот за что Пеппино был посажен на много дней под арест.
Карло Монтелла
Кто уезжает на заре
Я каждое утро встаю в пять.
Когда я был маленький, мне нравились поезда. В то время мои родители были еще молодыми, я был у них единственным ребенком, и мы ездили в угрюмый городишко, расположенный в глубине страны. Мы уезжали дважды в год, на рождество и летом, в отпуск, и гостили у богатого дяди Карло, который благоденствовал в своем роскошном городском доме и на загородной вилле у моря. Поездки эти были не дальними, но в лихорадочном ожидании их мы чуть ли не за неделю начинали укладывать чемоданы, словно для долгого путешествия, а забота о всяких мелочах, связанных с отъездом, приобретала не меньшую важность, чем при разработке стратегического плана. Потом мой отец принимался за расписание поездов, изучал пересадки и говорил, что мы поедем скорым.
Почему зовут скорыми поезда, которые движутся медленнее всех остальных? Этого я до сих пор не понимаю. В детстве же я был уверен, что скорые поезда самые быстрые и самые красивые из всех, может быть, потому, что именно они уносили меня в счастливое путешествие. Но однажды моя кузина Лора вывела меня из этого заблуждения, и то, что она мне открыла, ввергло меня в унылую бездну разочарования. Мы были на приморской вилле дяди Карло. Кузина Лора вела меня за руку по дубовой аллее. Вдруг внизу, под нами, мы с Лорой увидели поезд, который, дымя и свистя, стремительно пронесся мимо станции, красневшей между деревьями у поворота аллеи.
– Курьерский поехал, – сказала Лора. – Видел? Не остановился.
Еще бы, я очень хорошо видел, что он не остановился у станции, а проскочил мимо с быстротой, показавшейся мне тогда устрашающей. Бумажки, взвихренные ветром, который он поднял, до сих пор кружились по щебенке между рельсами. Я был ошеломлен.
– Почему он не остановился? – спросил я у Лоры, – Он никогда не останавливается? А куда он тогда приезжает?
– О! – сказала Лора. – Курьерские останавливаются только на больших станциях. А наша совсем небольшая. А еще бывают экспрессы, они останавливаются только два раза, иногда три. А есть стрела… Этот уже совсем не останавливается!
– А скорые? Скорые быстрее всех, потому что они какие? Скорые… Я всегда езжу на скорых, – возразил я не очень уверенно.
Тут кузина Лора принялась смеяться и сказала, что я глупышка и что скорые поезда самые медленные, самые неудобные и самые бедные из всех. Мне хотелось заплакать, хотелось не верить ей. Но Лора говорила правду. Я только что своими глазами видел, как курьерский, свистя, промчался мимо станции, а поезда, в которых ездил я, никогда ничего такого не делали. Почему же их называли скорыми?.. С того дня меня стала грызть печаль. Мне было очень грустно, что никогда в жизни я не ездил ни в курьерском, ни в экспрессе, ни в стреле. Больше всего на свете мне захотелось когда-нибудь поездить в таких поездах. Когда? Кто знает? И из-за того, что в глубине души я сомневался в этом, само желание мое становилось каким-то грустным. Придется ли мне хоть разок проехать в курьерском? И кто вообще ездит в курьерских?
Дубовая аллея на приморской вилле дяди Карло изгибалась широким полукругом вдоль железнодорожной насыпи, лежавшей гораздо ниже. По насыпи ходили поезда. Я бегал в эту аллею, чтобы посмотреть на них, и подолгу просиживал на каком-нибудь старом корне в ожидании далекого гудка паровоза. Каждый раз, когда Лоре не хотелось играть со мной и когда я не возился у красного автомобиля дяди Карло, я шел в дубовую аллею смотреть на поезда. (Кстати, это был очень чудной автомобиль. Его капот больше походил на походную палатку, а крылья были как большие уши. Однако мне он казался чудом, потому что мы не могли иметь и такого.) Поезда, которые шли с юга, в начале широкого поворота, казалось, летели прямо на солнце, которое садилось в море за высокий мыс в дальнем конце залива. Между огромными стволами дубов я был словно в келье, и далекие свистки паровозов в глухой тишине того вечернего часа, когда на землю готова спуститься ночь, и дым, и грохочущий бег состава, и его исчезновение вызывали в душе причудливые, беспокойные мысли. Все, что я видел из своей тенистой кельи, пока ожидал поезда, – и солнце, опустившееся за мыс, и бледная пустошь неба, и беспредельность моря, которая – я знал это – не кончалась у линии горизонта, – рождало во мне первые раздумья о бесконечности, в то время как бег составов, исчезновение их в вечерней дали, прощальное мигание красного фонаря на последнем вагоне, грохот, затихавший вдали, таявший в тишине, еще более бездонной, чем прежде, – все это приводило меня в трепет, заставляло сердце беспокойно сжиматься, словно за этим неудержимым бегом поездов мне чудились вихри человеческих судеб, мелькавших мимо полустанков жизни в глубине беспредельной ночи… И все же размышления мои, по правде сказать, вовсе не были печальными – я был еще слишком мал. Просто непрерывно пробегавшие поезда и люди, путешествовавшие в них, казались мне чем-то особенным, и я думал о них гораздо больше, чем о других вещах, о которых я узнавал или, во всяком случае, мнил, что узнаю.
Я каждое утро встаю в пять.
Но уезжаю не я. Уезжает Елена. У нее сезонка в третий класс, и она ездит в такую даль на свою неудобную работу. Поженившись, мы с Еленой съездили в чудесное путешествие. Мы поехали недалеко и ненадолго, но на эти несколько дней мы словно заново появились на свет в другом, новом, блестящем мире. Мы сидели в гостиничных холлах, обедали в вагонах-ресторанах экспрессов, которые никогда не останавливаются. Однако этот мир не был нам чужим, совсем нет. Он как-то сам собой стал нашим, может быть, потому, что мы уже познакомились с ним в мечтах.
– О! – воскликнула пораженная Елена, в первый раз оказавшись в вагоне-ресторане. – А я всегда думала, что тут какие-нибудь особенные стаканы!
– Почему?
– Ведь не бывало так, чтобы они опрокидывались от толчков?
– По-моему, нет, конечно, нет.
– Никогда я не обедала в поезде, – сказала Елена. – Это так интересно! А ты?
Конечно, для меня это тоже было впервые в жизни.
– А еще хорошо, наверно, спать в поезде, – продолжала Елена. – Дорого это?
Да, наверно, очень хорошо спать в поезде, но, действительно, стоило это дорого, мы не могли себе этого позволить.
Однажды внизу, против дубовой аллеи, где по вечерам я с трепетом ожидал заката и поездов, буквально против аллеи остановился один их них, задержанный красным сигналом станционного семафора. И я увидел длинный вагон с непрозрачными окошками и непонятной надписью на боку – «Compagnie Nationale des Wagons-Lits». Никогда еще я не видел такого вагона. Я постарался заучить на память эту желтую надпись, побежал домой и попросил объяснить мне, что она значит. Так я узнал, что есть вагоны, где в каждом купе, как на пароходах, вместо скамеек устроены диваны, и что ездить в таких вагонах могут только богатые люди, потому что только они в силах позволить себе такую страшную роскошь – спать в поезде, словно на своей собственной кровати, и, даже не заметив сотен километров, оставшихся позади, проснуться утром уже на месте.
Хорошо было путешествовать с Еленой, ночевать в гостиницах, любоваться, как чемоданы разукрашиваются разноцветными наклейками, обедать в вагонах-ресторанах экспрессов, которые никогда не останавливаются. Но так было очень недолго, во время медового месяца. Полумесяца. Четвертушки месяца. Было хорошо путешествовать, потому что в это время можно было вообразить себя такими же богатыми людьми, как те, что заполняли лучшие номера гостиниц и купе первого класса. С любопытством наблюдая этих людей, мы старались постичь секрет существования, отличного от нашего. Я вспомнил, какое любопытство вызывали у меня в детстве необыкновенные люди, путешествовавшие в закатных поездах, и мне казалось, что я узнаю их в тех, что с загадочной важностью заполняли в нашем поезде вагоны с красными бархатными сиденьями. Однако сегодня, как и прежде, их секрет оставался для меня непостижимым, хотя я и понимал, что он заключается в их богатстве. Но именно оно, их богатство, и было самым непонятным, и мне никак не удавалось схватить то подспудное и коренное, что объясняло бы его сокровенный смысл.
– Можно подумать, что им скучно, – говорила Елена. – Но разве им может быть скучно? Вот мы бы не скучали…
Потому-то эти особенные пассажиры закатных поездов по-прежнему сохраняли свою таинственность. Мы бы не скучали.
– Хватило бы жизни, чтобы увидеть весь мир? – спрашивала Елена. – Все города, все красивые виды, все пляжи, все реки? Было бы чудесно, разве нет? И было бы, как будто у нас все время медовый месяц. И мы бы не скучали!
Такая наивность Елены объясняется просто – ее переполняли желания. Я тоже был уверен, что нам никогда бы не стало скучно. А может, мы убедились бы в этом, только попробовав все. Но тогда у нас бы не было больше желаний, мы были бы сыты всем. Скучать от пресыщения всегда менее мучительно, чем желать неисполнимого.
Я каждое утро встаю в пять.
Мы живем в старом доме на грязной и темной окраинной улице, и в этот час, когда зимой на дворе еще глубокая ночь, Елена не может добираться до вокзала одна. Я отвожу ее на велосипеде. На нашей улице, должно быть, есть еще несколько человек, которые уезжают в то же время, но нам никогда не приходилось их видеть или узнать, кто они. Только изредка мы замечаем в темноте другой велосипедный фонарь, виляющий между лужами. Иногда он обгоняет нас, потому что с Еленой на раме я еду медленно, но мы все равно не видим, кто это, да, по правде говоря, это и не важно.
Все, кто, торопясь на работу, уезжает еще затемно, добираются до станции на велосипеде. От окраинных кварталов, от пригородных рабочих общежитий жиденькими цепочками и разрозненными группами движутся фонари велосипедистов. По улицам, которые холод последнего предутреннего часа заливает белесым пустынным безмолвием, они направляются в одну точку. Фонари тех, кто уезжает на заре. Интересно бы, наверно, посмотреть с высокой башни на это блуждание крошечных фар. Словно разведка армии светлячков, пробирающаяся между правильными рядами посадок, они движутся широким мерцающим кольцом, сливаясь в более густые, бурлящие цепочки на каждой площади, на каждом перекрестке, распространяясь чуть ли не до середины каждой улицы, влекомые фатальной необходимостью собраться вместе. Вокруг станционной площади – велосипедные стоянки. Они – словно огромный ток, где сливаются в кишащую толпу густые колонны светлячков – велосипедные фары тех, кто уезжает на заре. На право пользоваться стоянкой продаются месячные абонементы, за каждым абонентом закрепляется определенное место у длиннейших барьеров, где он ставит велосипед утром и откуда забирает его вечером. У меня нет абонемента. Я привязываю свой велосипед к фонарному столбу посреди площади и оставляю его там на то время, которое мне нужно, чтобы проводить Елену до поезда, посмотреть, как она садится, и помахать ей в окошко.
Когда ее поезд дает свисток, небо начинает белеть, словно заволакивается слезами. У меня еще два часа до тех пор, когда я тоже поеду на работу, два часа бесполезного бездельничанья, два часа, оторванные от сна. Случается, я остаюсь на скамейке и смотрю, как отходит поезд. И не только тот, который увозит Елену. Я смотрю, как они отходят то с одного, то с другого пути – эти первые утренние поезда, битком набитые рабочими, зябкими служащими, учителями из дальних школ, торговцами с огромными чемоданами, направляющимися на базары, длиннобородыми мужчинами в потертых кожаных куртках с незастегивающимися портфелями, из которых выглядывают крышки алюминиевых судков и кулечки с хлебом. Не знаю, право, почему я это делаю.
Может быть, потому, что мне не хочется убивать время за чтением газет, еще пахнущих свежей краской, или слоняться по безлюдной набережной, словно тонущей в дождливых сумерках, или заходить в бар, где кассирша сидит за своей машинкой в меховушке и перчатках и трет сонные глаза, а официанты, поминутно дуя на озябшие руки, посыпают пол опилками. Может быть, из-за бездумного, ленивого любопытства. А может, я бессознательно поддаюсь очарованию, испытанному в детстве, когда поезда, проносившиеся один за другим, и сидевшие в них люди казались мне необычными и чудесными. Конечно, только из-за этого, только из-за этого, помахав Елене, я остаюсь на скамейке и смотрю, как отходят утренние поезда.
На каком-нибудь пути непременно стоит локомотив, пыхтящий паром, который вырывается из поршней, рассыпающий из топки красные раскаленные угольки. От него пышет жаром, как от великанской печи, но злой утренний ветер норовит развеять жар во все стороны. И все же, если встать совсем рядом, то можно погреться, что я и делаю. Однако такое случается не каждый день.
Странная вещь, ребенком я никогда не думал, что существуют утренние поезда, не представлял себе, какие они, что за люди в них ездят. Дети не знают зари, да, пожалуй, это и лучше, чтобы не погасла их наивная вера и не кончилась прежде времени краткая пора иллюзий, лучше, потому что заря восходит над миром, словно злой приговор людям труда. Но постой, спрашиваю я себя, разве те вечерние поезда, что рождали у меня в душе завистливое восхищение, не такие же точно, как и утренние? Разве они вечерами не развозят по домам тех же мужчин в потертых кожаных куртках к их велосипедам, стоящим у барьеров на стоянках? Конечно, это так, это же ясно… И все-таки я продолжаю верить, что существуют закатные поезда, какими они рисовались мне в моих грезах, поезда, созданные для долгих путешествий во все края и города мира. Я продолжаю верить, что путешествующие в этих поездах – счастливчики, потому что вольны в своей судьбе, именно поэтому. И не важно, что, сталкиваясь с ними в холлах гостиниц и в вагонах-ресторанах, мы не замечали у них на лице ничего, кроме скуки. А если бы они каждый день уезжали на заре, на их лицах была бы еще большая скука или, наоборот, ее бы вовсе не было, и только потому, что скука – один из самых редких и труднодоступных предметов роскоши. Так я фантазирую, греясь у паровоза, после того как помахал в окошко Елене, и мне начинает казаться, что все люди на земле разделены на две категории – на тех, кто уезжает на заре, и на тех, кто мчится за закатным солнцем в экспрессах, которые никогда не останавливаются. И еще мне кажется, что свинцовые утренние поезда и счастливые составы, летящие на закате, – это символы, выражающие различные судьбы человечества. Я не могу понять, зачем они столь различны и почему так несправедливо розданы.
Елена спит таким мертвым сном, что, если бы я не тряс ее, звонок будильника ни за что бы ее не разбудил. Прежде чем она открывает глаза, на ее лице появляется гримаса недовольства и отвращения. Я бы хотел никогда не будить ее только из-за одной этой гримасы. Она видит, что я тоже начинаю одеваться, и просит меня не вставать и не провожать ее.
– Зачем тебе меня провожать? – говорит она. – Я и одна могу добраться до станции.
Я не знаю, чего больше в ее словах – нежности или притворства, потому что она прекрасно знает, что я ни в жизнь не останусь в постели, когда она уезжает. И потому я злюсь.
– Как это зачем? – отвечаю я. – Я же должен тебя проводить.
– Почему должен? Ты еще можешь часок полежать.
– Именно поэтому и должен. Обязан проводить тебя.
Этот глупый спор повторяется каждый день. Если бы я с самого начала, в самый первый раз, не пошел ее провожать, было бы лучше. Для нее и для меня; для обоих. Если бы, вместо того чтобы вставать вместе с ней, я лежал в постели, заложив руки за голову, Елена, перед тем как уйти, поцеловала бы меня, довольная тем, что приносит жертву. И я, растроганный и благодарный, тоже поцеловал бы ее. Мысль, что я провожаю ее по обязанности, а не потому, что просто забочусь о ней, отравляет наши чувства. Теперь она, возможно, и хотела бы уезжать одна, и не боялась бы темноты пустых улиц только из-за того негодования, которое поднимается в ней при мысли, что провожать ее меня толкает холодное чувство долга. Так в наши отношения входит досадная фальшь, даже больше того, подозрение, что мы просто-напросто еле терпим друг друга. Но я люблю Елену, и когда вспоминаю о первых днях нашей супружеской жизни, нисколько не сомневаюсь, что провожаю ее не только по обязанности.
Мне бы очень хотелось, чтобы Елена не работала, чтобы она спокойно хлопотала по дому и думала только о нашей семейной жизни. Если бы мне побольше зарабатывать!.. Наверно, я был бы даже рад уезжать на заре, как сейчас Елена, мне было бы приятно оставлять ее спящей в нашей постели, и мы, конечно, были бы гораздо счастливее. Разве мы решили жить вместе не для того, чтобы быть счастливыми? Не важно, если нам пока не удалось осуществить почти ничего из того, о чем мы мечтали. Я не уповаю на то, что когда-нибудь мы с Еленой будем жить в собственном доме, отправимся в далекое путешествие или заимеем дачу, но даже в том доме, в котором мы живем, в этом старом, холодном, угрюмом доме, мы тоже могли бы быть счастливы, если бы Елена не уезжала на заре.
Под вечер, после работы мне не под силу сидеть дома одному. Я выхожу, нехотя слоняюсь по центральным улицам, останавливаясь у каждой витрины, иногда даже загоняю себя в кино и сижу там, не глядя на экран. Мне отчаянно хочется семейных радостей, уюта, хочется, чтобы у меня была жена, моя жена.
Когда вечером приезжает Елена, мне хочется чувствовать себя счастливым, и я целую ее, едва она выходит из вагона, как будто мы встречаемся после долгой разлуки.
– Ну вот ты и дома! – говорю я. – Как ты себя чувствуешь, милая?
Елена опирается на мою руку, и мы идем к выходу.
– Как я устала, – говорит она.
Больше она не произносит ни слова. И эта фраза выскакивает у нее механически, потому что в ответ на мои слова она никогда ничего другого не говорит. И взгляд у нее блуждающий и туманный.
– А я такой ужин приготовил, – говорю я ей, – и даже банан тебе купил.
– Мне бы сейчас только до постели… Как же я устала, – повторяет она и больше уже ничего не говорит до самого дома. Я тоже ничего не могу придумать. Я очень хорошо знаю, как она устала, и чувствую себя виноватым.
А ей как будто все не важно. И то, что она вернулась домой, и что опять видит меня, и моя радостная встреча, и моя заботливость. Может, она даже думает, что муж должен уметь заработать столько, чтобы жене не приходилось подрабатывать на прожитие, чтобы он был в состоянии преподносить жене меха, драгоценности, симпатичный домик, а не один неизменный банан? К черту! Если уж она так презирает меня за то, что я мало зарабатываю, почему бы ей не сбежать с любовником? Но Елена не презирает меня, и, конечно, у нее нет мыслей, которые я ей приписываю. Просто она действительно очень устала. Так устала, что даже не в силах сказать мне: я рада, что опять дома, и поблагодарить за банан. Но я ведь тоже устал, и с удовольствием бы лег спать без всякого ужина, и тоже бы хотел поплакаться.
Если бы хоть ночь была в нашем распоряжении! Как хорошо отдаться друг другу, едва проснувшись, когда полоски солнечного света, пробравшись в комнату, постепенно взбираются на кровать… Когда Елена раздевается, чтобы ложиться спать, у нее уже слипаются глаза, и она знает, что завтра ей подниматься до зари. А я знаю, что могу взять ее только сейчас, пока мы еще не уснули, и зову ее подвинуться ко мне поближе, и стараюсь приласкать ее. Только в эти минуты мы и можем побыть вместе. И мы должны это сделать, потому что не сделать этого сейчас – значит упустить случай. Это тоже наш долг, и, обнимаясь, мы с Еленой уже не можем отличить естественное любовное желание от его привычной необходимости. Если я чувствую, что она лишь равнодушно терпит мои ласки, я спрашиваю ее:
– Тебе не хочется?
Она улыбается и говорит:
– Я совсем сплю.
– Значит, тебе не хочется?
– Хочется, только я очень сонная…
И я беру ее чуть ли не в спешке, потому что она равнодушна, да и сам я в глубине души не знаю, зачем все это делаю.
Всю неделю мы ждем воскресенья. Воскресенье – это наш день любви. Мы знаем, что в воскресенье мы можем валяться в постели, сколько хотим, что можем лежать обнявшись, когда солнце заливает одеяло. В этот день мы должны отдаваться друг другу. Иначе придется ждать еще семь дней, пока появится новая возможность. Мы встаем поздно, и тут нам кажется, что уж и день прошел. Нас немножко тошнит от ласк, и мы сердиты от пресыщения.
– Вечером можно сходить в кино, – предлагаю я. Но по воскресеньям людей в кино, как сельдей в бочке.
– А может, сходим на бастионы? – говорит Елена, – Хотя что там хорошего, на бастионах?
– Давай сходим в гости к Лилиане, – снова предлагаю я.
Лилиана – Еленина подруга. Ее муж – служащий и ездит на работу за город. Он тоже каждый день уезжает чем свет, случается, я его вижу на вокзале, когда возвращаюсь, проводив Елену.
– Пойдем к Лилиане… Больше некуда…
В году триста шестьдесят пять дней, пятьдесят два воскресенья. Каждое из них подобно капле воды, единожды в час каплющей на язык умирающего от жажды. Как бы хороша была жизнь, если бы каждый день приносил новые впечатления и знания, открывая какую-то неведомую до сих пор частичку мира. Но наши дни выливаются в одну неизменную форму тоски, их бег казался бы неподвижностью, застывшей в бесконечности настоящего, если бы календарь не уведомлял нас, что уже давно в минувшем мгновенья, за которые прошло и вызрело существование, подобное годичным кольцам растений, окаменевших в тысячелетних слоях под земной корой. Можно было бы взять один день нашей жизни, так же как шприцом берут из артерии каплю крови, и, рассмотрев его под микроскопом, разглядеть в этой крошечной частичке строение всего нашего существования, окоченевшее, неизменное. Чтобы в одной-единственной капле крови мог содержаться секрет всей жизни человека, чтобы в малюсеньком отрезке времени от восхода до заката солнца можно было обнаружить смысл его существования среди других людей! Неправдоподобно!
Иногда, провожая Елену на станцию, встречаясь на еще темных и пустынных улицах с велосипедными фонарями, наблюдая, как отправляются утренние поезда, я спрашиваю себя, почему все это есть? Вопрос, по правде говоря, глупый. Спрашивать об этом – все равно, что добиваться, почему существуют звезды и солнце, почему бьется сердце, почему огонь горячий, а воздух прозрачный, почему на свете существует добро и зло. Я уже давно решил не ломать голову над такими вещами, но я еще не могу не спрашивать себя, почему Елена уезжает на заре, почему уезжают другие люди, чьи фонарики попадаются нам в темноте, почему каждый день отправляются грустные утренние поезда. И мне серьезно кажется, что во всем этом – приговор, перечеркивающий сам смысл жизни: «И будешь ты, человек, добывать хлеб свой насущный в поте лица своего!..» Это – проклятие труда. Почему Елена работает? Почему я работаю? Почему все работают? Хотя все люди на свете живут лишь плодами земли, всеми, какие только были в эдеме, и будут до скончания веков…
Однако в глубине души мне безразлично, почему все работают: и Елена, и я, и люди, чьи фонарики не стройными рядами пробираются по темным улицам. Мне важнее знать, почему мы, мы с Еленой, уезжаем на заре, почему наши дни выливаются в одну неизменную форму тоски. Ведь есть же люди, которые не уезжают на заре, которым каждый день приносит новые впечатления и знания, открывая какую-то неведомую до сих пор частичку мира, люди, которые танцуют в зале гостиниц и путешествуют в сказочных закатных поездах. Почему?
Не знаю, благодаря каким таким ассоциациям, каждый раз, когда, фантазируя, я стараюсь вырваться из своего настоящего положения, силюсь представить себе незнакомую радость жить на свете, у меня в памяти всплывают образы вечерних поездов, чей стремительный бег я наблюдал из своей кельи между стволами деревьев в тот час, когда солнце садилось за мыс в глубине залива. Возможно, потому, что каждый человек, испытывая горечь разочарования, обращается к образам и воспоминаниям детства; оно словно сказка, которая, вопреки всем доводам разума и реальной действительности, всегда кажется правдой только потому, что ты когда-то ей верил, и потому, что было хорошо ей верить.