Текст книги "Итальянская новелла ХХ века"
Автор книги: Чезаре Павезе
Соавторы: Джорджо Бассани,Итало Звево,Васко Пратолини
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
Дара
Если бы я вела дневник, как моя сестра Юла (мы с ней близнецы), сейчас я должна была бы записать: «Началось. Когда там наступает тишина, начинается самое худшее». Но оставим это. Юла работает учительницей в Падуе, Юла – это Юла. Хоть мы с ней и близнецы, нам не всего досталось поровну, что касается, например, ума, то весь он пришелся на ее долю. Ну что ж, надо смириться!
Помню я одну пасху (или, может быть, это было просто обыкновенное весеннее воскресенье?): залитое солнцем гумно, мы с Юлой, одетые в праздничные платьица, откупоренная бутылка, и кто-то из друзей отца вытирает рукой усы: «Ну так которая здесь Дара? И которая Юла?» – и отец, подмигнув, отвечает: «А ты заговори с ними. Дара – это та, которая глупая. Ты ее сразу узнаешь». В моих краях, на севере Венето, обожают необычные имена. Была, например, у меня кузина, которая звалась Эрос. Когда это случайно услышал мой хозяин, синьор Джанлуиджи, он воскликнул: «Как! А в самом деле это была женщина? И ее не взяли в солдаты?» Он и сейчас еще смеется, вспоминая об этом. Так вот, и мое имя не Дарья, а именно Дара. И так как весь мой ум достался Юле, я уже пять лет служу горничной в Милане. В деревне от меня было мало проку, а у нас в больших семьях так уж принято: настает твой черед, и независимо от того, парень ты или девушка, ты должен оставить семью и зажить своей жизнью.
Я поступила к Гуэцци, как только приехала в Милан, и служу у них до сих пор. Хозяева мои люди неплохие, но какие-то странные: их несет среди событий и треволнений, как пробку в бурном потоке. Если я не буду просить у них жалованья четыре или пять месяцев, они сами и не вспомнят, и лишь потом, наконец, спохватятся: «Э, а как же Дара?» – и заплатят мне даже больше, чем причитается. А однажды, на рождество, синьора Габриэлла подарила мне браслет, который ей не нравился, дорогую и очень красивую вещь. Так вот, я говорила, что, если бы у меня был дневник, я могла бы сейчас записать в нем: «Началось». Когда перестает греметь проигрыватель, когда яростные вопли джаза переходят в приглушенные стоны (кажется, что кто-то кого-то душит под одеялом), это значит, что у них началось. Я не хочу сказать этим ничего особенного: просто все они сильно навеселе, и это неожиданно отбрасывает их друг от друга, воздвигая между ними невидимые стены. Они крутят потихонечку свои пластинки, и эта потаенная музыка уносит каждого далеко от всех остальных.
Я могу наблюдать за ними, не выходя из кухни. Их человек девять-десять: мои хозяева и их гости. Комната являет собой ужасное зрелище опустошения и разгрома. Повсюду валяются объедки холодного ужина, осколки бокалов, черепки разбитых тарелок; стулья перевернуты, карты разбросаны по всей комнате, к абажуру прилеплена пара искусственных ресниц. Жесты людей в густом табачном дыму кажутся движениями утопающих, которые слишком устали для того, чтобы плыть. Моя хозяйка, босая и растрепанная, не обращая ни на кого внимания, выделывает па какого-то танца, смотрясь в тысячи невидимых зеркал. Хозяин разорвал подушку и выкладывает на полу из перьев геометрические рисунки. Закончив свое произведение, он дует на него и принимается за другое. Магальони (Ландо), растянувшись на ковре, нараспев читает стихи. Остальные выглядят так, будто они оплакивают покойника. Что за безумие! И ведь эти люди считают, что они развлекаются и веселятся!
Так пройдет часа два-три, а потом всех их, тут же на месте, на полу или на диване, свалит сон, и они проспят до полудня как бревна. И я тоже. Ведь я такая же, как они, во всяком случае, в мыслях. У них нет никаких жизненных правил, и они ничего не навязывают другим. Если б в один прекрасный день я заявила: «Знаете, у меня есть любовник, я должна идти к нему. Вернусь через месяц» – мои хозяева нисколько бы не удивились. «Потрясающе! – воскликнули бы они, – Так иди, чего же ты ждешь! Потом все нам расскажешь!» А синьора Габриэлла еще сунула бы мне в чемоданчик флакон духов и пару белья. Но у меня нет любовника! Девушка я высокая, цветущая, но некрасивая. В этом повинен и нос – слишком широкий и крупный, и веснушки, которые ничем не выведешь, и бесцветные, немного навыкате глаза. Я боюсь мужчин, хотя меня к ним и тянет. Мама трижды рожала близнецов, а кроме того, еще восьмерых поодиночке, так что всего нас у нее четырнадцать человек. Отец, бывало, гладил ее по голове и говорил: «Биче, ты не женщина, а настоящий капкан. Я еще не успел повесить пиджак на крючок, а у нее – бац! – и готов еще один!» Странно, но эти смешные слова для меня звучат трагически. И мне серьезно кажется, что мужчина мог бы погубить себя и меня одним пожатием руки. Ах, бедная Дара, есть ли кто-нибудь на свете несчастнее тебя, если ты даже своей свободой не можешь воспользоваться!
Так вот, если бы у меня был дневник, как у Юлы, я бы записала: «Шаги в коридоре… Это Ландо Магальони». И в самом деле, это он: худой, белобрысый и волосатый, как пшеничный колос. По профессии он папенькин сынок, но папиными делами не занимается и не интересуется. У Гуэцци он играет, проигрывает, пьет, пиликает на губной гармошке, смеется, жестикулирует, декламирует стихи. Покачиваясь и цепляясь за стенку, он вваливается в кухню.
– Привет, звереныш, – говорит он, – стакан апельсинового сока или смерть! О, дай мне отведать апельсиновой крови! Умертви апельсин прямо здесь, на моих глазах.
И пока я выполняю его приказание (апельсин действительно красен, как кровь), он добавляет:
– Дара, ты ведь крестьянка, послушай-ка: «Овцы там, внизу, вспоминают о последней охапке травы, – сбившись в круг, они засыпают – на ковре из палой листвы, – и лишь изредка взблеет баран, этот сонный покой нарушая». Эго Акрокка, мой любимый поэт. Здорово, а?
– Да-да, здорово, синьор Ландо, – одобряю я. И в самом деле, я вдруг вижу мою родную долину, где и стада, и трава, и леса – все как будто сделано из шерсти.
Ландо залпом выпивает стакан апельсинового сока, но это ему не помогает. Он пьян даже больше, чем раньше.
– Ах, Дара, – говорит он, – я тебе завидую. У тебя нет ни воображения, ни послушных ему грязных денег. О, проклятые деньги! Насколько я был бы чище и душой и телом, если бы у меня их не было! На, держи!
Достав бумажник, он швыряет его на стол, но сам при этом теряет равновесие и падает. Не поднимаясь с пола, он говорит:
– Ты просто дура, если вернешь мне его. Там векселя за подписью отца и наличные деньги. Ха-ха-ха, ты слышишь, Дара, наличные! Положи их себе на лицо, Дара, окунись в них с головой, купайся в них, вкуси их сладость! Бери, бери, сжалься надо мной! Привет! Ну, а теперь, кому я нужен, нищий? – И он, как зверь, выползает на четвереньках из кухни.
– Эй люди, подайте милостыню Ландо! – стонет он в коридоре.
Но на него не обращают внимания. Говорю вам, что в этот поздний час каждый сам по себе.
«Тик-так, тик-так», – маятник бесстрастно отсчитывает минуты. Я всматриваюсь в них, как в петли, которые нанизываю на спицы. О бумажнике я не беспокоюсь. Это уже четвертый или пятый раз, как Магальони мне его дарит… до завтра, конечно, до того, как он о нем вспомнит. А интересно, где для него безопаснее, – здесь, в кухне, или там, в гостиной? Я машинально открываю его… Чеки, банкноты и – черт возьми! – пачка фотографий синьоры Габриэллы в купальном костюме. Ну и ну! Инстинктивно, не размышляя, я вынимаю их из бумажника и прячу в карман. Н-да. «Тик-так, тик-так», – продолжает бормотать маятник, и, кажется, этой ночи никогда не будет конца. Так о чем я? Думать? Зачем это ей? Она молода, она красива, и она сумасшедшая, совсем сумасшедшая, моя синьора Габриэлла. А что касается синьора Джанлуиджи, которому следовало бы родиться ее братом, – до того они похожи друг на друга, – то вот он, легок на помине, входит в кухню. Он пьян не меньше, чем Магальони, и его тонкие смуглые пальцы сразу же цепко схватывают бумажник, лежащий на столе.
Я говорю:
– Апельсинового сока, синьор Джанлуиджи?
– Нет, – отвечает он, – цикуты. Есть у тебя цикута? Отвечай, есть у тебя какой-нибудь яд?
Какой он красивый парень, высокий, сильный, темноволосый, и в эту минуту до краев полный темной, тяжелой тоской. Он вытряхивает содержимое бумажника на стол и, разочарованный, складывает все обратно. Он не нашел здесь того, что рассчитывал найти! Ну еще бы, ведь фотографии синьоры Габриэллы, которая предлагает свое обнаженное тело солнечным лучам, как танцовщица – прожекторам, эти фотографии у меня! Но я бы не сказала, что он выглядит довольным, мой хозяин! Его горячие руки в поисках прохлады шарят по мраморной доске стола.
– Слушай, – говорит он, – а ты думаешь, Габриэлла знает, что я знаю? Чтобы смыть с себя всю эту грязь, мне нужен целый океан, и то, наверное, будет мало. Интересно, кого любит моя жена? Ей нужен мужчина, Дара, мужчина, а разве есть нынче настоящие мужчины? Вот, например, я. Кто я? Инженер Гуэцци? Нет. Делец Гуэцци? Тоже нет. Продюсер Гуэцци? Нет. Плюнь мне в лицо, Дара. Я игрок Гуэцци, пьяница и мошенник Гуэцци! У меня пороки всего этого грязного общества. Слушай меня внимательно, служанка!.. Габриэлле нужен мужчина. А я не мужчина. Может быть, мужчина – это Магальони? Ландо? Или Берто Бавальи? Или Джанни Фульдженци? Нет! Так кто же, кто же здесь мужчина? Никто. И тогда, ты понимаешь, в голову приходят всякие мысли. Может быть, решает моя жена, может быть, мужчина 1959 года слагается из множества мужчин, находящихся бок о бок друг с другом? Он многолик, этот мужчина, он – сумма множества индивидуумов. Так как же мне быть? – думает жена. Надо изменять мужу. И Габриэлла права. Я признаю это, Дара. Я не смею упрекнуть ее даже улыбкой. Я предоставляю ей свою долю мужчины, как бы ни была она мала и ничтожна, того мужчины, который достоин такой женщины, как она. Скажи мне, Дара, хорошо это или плохо, ведь ты тоже женщина!
Мы смотрим друг на друга. Правда, при этом он делает попытку смахнуть с моего лица вуаль из веснушек, чтобы видеть меня яснее. И я говорю:
– Я ничего не знаю. Поверьте, синьор Джанлуиджи, вам надо отдохнуть. Завтра вам все покажется иным. Спокойной ночи.
Я как будто повернула выключатель. Глаза его внезапно потухают, напряженные нервы расслабляются.
– Завтра, – бормочет он, выходя из кухни. – Завтра… Ах, сколько ждет тебя этих «завтра», Дара, только потому, что ты Дара.
Пять часов утра. В доме наконец все утихло. Я тоже могла бы пойти спать, но мне не хочется. Я встаю и приношу из своей комнаты пальто и шарф. Потом подхожу к порогу гостиной: мои хозяева и их гости спят вповалку, как пастухи под открытым небом.
Я выхожу на лестницу. В лифте я вздрагиваю: это рассветный холодный воздух коснулся моей щеки. Меня поглощает улица, темная и сырая; медленно, держась у стен, я прохожу ее, потом другую. Вот, наконец, я и на виа Мандзони. На мгновение меня ослепляет яркая вспышка: это несколько рабочих сваривают трамвайные рельсы напротив кино. С улицы Красного Креста выезжает поливальная машина: что-то недоброе чудится в свинцовых яростных струях, плещущих из ее труб на мостовую.
Сейчас уже и Юла проснулась в своей комнатушке в Падуе. Она проверяет тетрадки, потом идет к мессе, потом в школу. На ферме, где я родилась, моя мать разжигает огонь в печи, отец смазывает маслом колодезный блок или снимает ружье со стены. А я? Я гляжу, на афиши кинотеатра и вижу: «Надя Тиллер – отравленная, одержимая, полная отчаяния», «Даниэль Дарье – элегантная, загадочная, ревнивая», «Хазель Скотт – обольстительная, таинственная, очаровательная». Боже мой, что же это за мир? А ведь жизнь, которая струится во мне, такая естественная, что временами я даже чувствую двух младенцев, прильнувших к моей груди, таких, как я и Юла, когда мать еще кормила нас грудью и одно время года спокойно сменяло на наших полях другое. Безлюдье и опущенные жалюзи делают виа Мандзони нескончаемой и бесприютной. Придет ли когда-нибудь рассвет на эту улицу? Спешите ко мне на помощь, деревья из наших лесов, пробейте толщу асфальта, зацветите, проводите меня в церковь, шелестя надо мною ветвями!
Артуро Тофанелли
Похититель велосипедов
Арктический мороз и легкая простуда никак не располагали к тому, чтобы идти на службу. До одиннадцати я оставался в постели, читая газеты и потягивая из чашки то кофе, то бульон. Таким образом я смог, наконец, составить ясное представление о происходящих в мире событиях. Когда я встал и накинул халат, чтобы отправиться в ванную, рассчитывая к полудню быть готовым и сесть обедать выбритым и причесанным, я подумал, что очень хорошо сделал, решив остаться дома: в самом деле, насморк почти прошел и горло болело меньше, а главное, я ощущал себя бодрее духовно, как следует подковавшись важнейшими сведениями о переживаемом ныне моменте.
Я слегка протер покрытое ледяными узорами стекло окна и окинул взглядом улицу, чтобы насладиться в своей теплой комнате зрелищем города, замерзающего от внезапно обрушившихся на него страшных холодов. Однако мое внимание сразу же привлекла оживленная сцена. Она началась на моих глазах: маленький человечек без пальто и без перчаток мчался во весь дух на велосипеде, а его преследовал бегущий в нескольких метрах за ним и что-то ему кричащий молодой парень. Потом парня догнал другой мужчина, и они продолжали преследование вдвоем.
Это походило на эпизод драмы из жизни золотоискателей на Аляске. Но передо мной были бедняки.
У них не было ни пушистых шуб, ни меховых сапог. Вор украл велосипед у такого же полуголодного и оборванного бедняка, как он сам. Как раз под моим окном, когда я уже с раздражением думал о том, что мне придется открыть его, если я захочу увидеть, чем кончатся эти необычные гонки, несчастный похититель велосипедов зацепился колесом за рельсы и рухнул наземь. Он сразу же выбрался из-под велосипеда и вновь вскочил на него, но уже подоспели двое преследователей: один схватил его за руку с одной стороны, другой – с другой. Они не сразу принялись его бить. Пострадавший еще жестикулировал. Он лез вору руками в лицо и что-то возбужденно кричал. Это был цветущий, полный сил юноша; нетрудно было понять, что он выражает свое негодование этой попыткой лишить его – бедняка, вынужденного ради куска хлеба тяжко трудиться, – единственного достояния.
Второй преследователь слушал, крепко держа пленника, и одобрительно кивал в ответ на то, что говорил парень. Вор несколько раз обвел взглядом окружающую его ледяную пустыню, потом принялся что-то бормотать, но, наверно, ему не удалось сказать что-нибудь вразумительное, и парень продолжал, как одержимый, выкрикивать ему в лицо все те же вопросы, на которые так трудно было ответить. Он никак не мог успокоиться: как этот человек смел обокрасть умирающего с голода бедняка, который целый день должен вертеть педали велосипеда – своего орудия труда, – чтобы заработать какие-то жалкие гроши? Вдруг вор сильно рванулся и откинулся назад. Я вздрогнул, думая, что его начали бить, но потом понял, почему он стал вырываться: на углу улицы, в сотне метров от них, показался полицейский. Он ничего не заметил и стоял, грея ноги на крышке канализационного люка. Из них троих его увидел только вор, и его поистине охватил ужас. Он уже не вел себя так послушно, как прежде, и тогда парень, взбешенный тем, что вор не отвечает на его яростные попреки, и обеспокоенный, почему он неожиданно начал вырываться, ударил его по лицу. Удар был совсем не сильный, вор, казалось, его даже не почувствовал. Он только посмотрел на парня с умоляющим видом, чуть ли не улыбаясь, словно желая сказать, что не сердится на него за эту пощечину и что он может не беспокоиться – ему совсем не больно. Также и другой преследователь, мрачный мужчина с менее сложной духовной организацией, пришел в движение: он ткнул вора кулаком в грудь и, видимо, предупредил, чтобы тот не думал бежать, если не хочет, чтобы его избили до смерти. Вор в изумлении обернулся к нему, выражая более взглядом, чем словами, свою невиновность. Нет, он вовсе и не помышлял о бегстве, пожалуйста, отводите себе душу, сколько влезет; если хотите, даже бейте его, только не надо при этом слишком громко кричать. Одним глазом он все время следил за полицейским, который, пытаясь согреться, топал ногами на металлическом островке посреди снежной равнины. Старания вора были направлены к тому, чтобы держащие его люди дали выход своему негодованию, но не слишком при этом шумя и возбуждаясь. Это была трудная задача. Его благодарную улыбку истолковали неправильно, и парень, думая, что он над ним смеется, на этот раз изо всей силы ударил его по зубам. Вор никак не реагировал, он только на мгновенье опустил голову, чтобы перевести дыхание, и продолжал бороться своим методом. На снег упало несколько капель крови. Но вор по-прежнему улыбался, словно говоря: ах, это еще пустяки! В это время с ними поравнялись прохожие. В одно мгновенье, горя желанием увидеть происходящее, спеша с обеих сторон улицы, кто пешком, кто на велосипеде, их окружили четверо-пятеро человек. Дело начало принимать для вора скверный оборот. Теперь парню, как видно, бросилась в голову кровь: ища поддержки у каждого вновь подходящего, он, надо думать, снова и снова повторял спой монолог о низости совершенного поступка.
– Посмотрите на меня, разве я еще не беднее его?
Быть может, я бы отошел от окна в уверенности, что инцидент уже почти исчерпан, если бы вдруг внизу не произошло нечто новое. Из подъезда моего дома вышел высокий господин во всем черном, в пальто с каракулевым воротником и отворотами, в серых гетрах и с тростью. Я его тотчас узнал. Эго был всегда замкнутый старик – мой сосед с пятого этажа, возможно, какой-нибудь чиновник на пенсии или разорившийся аристократ. Он хотел было уже свернуть в другую сторону, но, заметив происходящую в нескольких шагах от него сцену, после короткого колебания подошел поближе и встал в нескольких шагах от группы, где вновь началась перебранка. Мне бросилась в глаза его нерешительность. Быть может, ему претило вмешиваться в это дело, или же, напротив, чувство долга толкало его положить конец столь аморальному зрелищу. Он подходил все ближе, пока не очутился позади какого-то парня в кожаной куртке. Я заметил, что трость дрожит в его руке, но затем, к своему крайнему изумлению, увидел, что он взял ее за обратный конец, и когда группка вновь пришла в движение, занес высоко над головой и ударил набалдашником из слоновой кости, изображавшим собаку, вора по голове. Удар, наверное, был сильный. Видимо, этот господин в черном дожидался лет тридцать случая безнаказанно треснуть по голове кого-нибудь своей палкой, и это, несомненно, сделало его руку еще тяжелее. Похититель велосипедов рухнул на колени; даже его преследователи отпустили его и расступились, удивленные и испуганные. Я видел, какого огромного труда стоило вору, получив этот удар, не упасть на землю. Как раз в этот момент полицейский обернулся. Он созерцал сцену, колеблясь, стоит ли покидать теплую крышку люка ради того, чтобы разогнать этих нескольких сумасшедших. Старый господин вновь взял трость за набалдашник в виде собачьей головы и, покачав головой, произнес, обращаясь к присутствующим, какую-то фразу. Мне показалось, что он сказал:
– Это просто позор!
Потом он ушел, с трудом ковыляя по оледенелой мостовой, – наверное, его старые ноги под вытертыми до блеска брюками еще дрожали от пережитого волнения. Поравнявшись с полицейским, который тем временем сделал несколько шагов по направлению к группе, господин остановился и, указывая тростью на расходящихся прохожих, принялся ему рассказывать невесть какие вздорные выдумки.
Вор, оказавшись, словно по мановению волшебного жезла, на свободе, начал осторожно пятиться, стараясь незаметно увеличить расстояние между собой и всеми остальными. Некоторые прохожие уже поднимали с мостовой свои велосипеды и садились на них, чтобы уехать. Также и молодой парень, подняв свой, погладил его, покрутил в воздухе переднее колесо и, не обращаясь ни к кому в отдельности, помахал рукой, потом, лихо вскочив в седло, нажал на педали и скрылся из виду.
Вор, теперь, когда его не держали, перешел от отступления к бегству, но никто этого и не заметил. Один я сверху видел, как он наконец остановился в глубине улицы у засыпанной снегом клумбы. Набрав полные пригоршни снега, он оттер залитое кровью лицо и долго прикладывал снег к голове, напоминая издали в эти минуты снежную бабу, какие лепят зимою в садах дети.