355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чезаре Павезе » Итальянская новелла ХХ века » Текст книги (страница 29)
Итальянская новелла ХХ века
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:23

Текст книги "Итальянская новелла ХХ века"


Автор книги: Чезаре Павезе


Соавторы: Джорджо Бассани,Итало Звево,Васко Пратолини
сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 43 страниц)

В то же мгновение, словно ужаленный змеей, Ирод метнул яростный взгляд на окно, указанное ему чернорубашечником. На улице уже было темно. Туман, наползавший из Крепостного Рва, густел с каждой минутой. На всем проспекте Рома, на расстоянии, по крайней мере, ста пятидесяти метров, среди темных окон многочисленных адвокатских контор и банков, светилось наверху лишь это одно-единственное окно. Не отрывая от него глаз, Ирод тихо выругался, злобно скривив губы, и гневно дернул плечом. Но затем быстро повернулся и изменившимся голосом, походившим на пугливый шепот, велел четырем чернорубашечникам обождать еще двадцать минут, пока за трупами не приедут посланные им люди, и ни в коем случае не трогать этого чудака.

IV

И все же многое можно было себе представить.

Прежде всего – помещение на втором этаже аптеки, хотя никому в городе, даже друзьям покойного доктора Франческо по масонской ложе, не удалось, насколько мне известно, переступить даже порог задней комнаты. Витая лесенка связывала эту комнату с верхним этажом. Там, кроме столовой, парадной гостиной и супружеской спальни (не считая, конечно, всяких подсобных помещений), имелась еще одна комната – бывшая детская Пино, куда он, видимо, вновь перебрался сразу после паралича. Никто из горожан не бывал здесь и ничего в точности не знал. Однако, подумав хорошенько, можно было зримо представить себе квартиру Пино, словно вы рассматривали ее план и, даже более того, сами в нее заглянули. Вы могли бы показать, на какой стене висит в столовой фотография Разновеса в массивной позолоченной раме, и описать форму люстры, заливавшей ярким белым светом зеленое сукно ломберного столика, за которым аптекарь в полном одиночестве каждый вечер раскладывал пасьянс, и даже рассказать о том, какое впечатление производили в этом старинном доме поставленные повсюду, и особенно в спальне, современная мебель и разные безделушки, появившиеся здесь с приходом молодой жены. И потом долго, во всех подробностях говорить о соседней со спальней комнатке (ее окна также выходили во внутренний дворик), куда Пино удалялся после ужина и где он только спал, о маленькой, почти детской кроватке в углу, о письменном столике у одной стены и шкафе – у другой, а также о стоящем в ногах кровати широком, с изогнутой спинкой кресле, с шотландским пледом в голубую и красную клетку, – кресле, которое синьора Анна каждое утро переносила в столовую к самому окну, где Пино и просиживал до самого вечера. При желании можно было перечислить авторов всех до одной книг в застекленном книжном шкафчике, приютившемся между дверью и калорифером (впрочем, и в этом сказывалось бы наше желание приписать Пино Барилари нечто принадлежащее нашему детству, поре утраченного целомудрия): Сальгари, Жюль Верн, Понсон дю Террайль, Дюма, Майн Рид, Фенимор Купер. Были даже «Приключения Гордона Пима» Эдгара По с нарисованным на обложке огромным белым призраком с косой, занесенной над малюсенькой шлюпкой путешественника. Томик Эдгара По стоял отдельно, на тумбочке у кровати, таким образом, что рисунок на обложке не был виден. Достаточно было перевернуть книгу, чтобы белый призрак, хоть и не исчезал, а оставался тут, рядом, но уже не вызывал страха. Здесь же, на тумбочке, – альбом марок, в стакане – несколько цветных карандашей, дешевый перочинный ножик и наполовину истертый ластик…

Можно было предположить и многое другое.

– Куда это ты? – спросил, как видно, Пино вечером 15 декабря 1943 года, оторвавшись от пасьянса.

Анна встала из-за стола. Ничего ему не ответив, она направилась к двери. И уже из темного коридора, откуда открывался ведущий на винтовую лестницу люк, до него донесся спокойный голос жены:

– Куда же еще? Конечно, вниз, дверь запереть.

Вероятно, он не слышал в полдень радиопередачу из Вероны. Самым естественным было бы представить себе, что в девять вечера, когда нежный, подобный благословению, звон башенных часов поплыл над городом (динь, динь, динь – отчетливо звучало в сыром туманном воздухе, а издалека уже доносился нарастающий гул тяжелых моторов), Пино уже спал глубоким сном, натянув одеяло на голову в своей детской кроватке. Это можно было вообразить себе так отчетливо, словно вы склонились над его изголовьем, подобно ангелу-хранителю. Уснуть, поскорее смежить веки. Слыша, как жена встает из-за стола, чтобы спуститься в аптеку (всегда у нее находилось какое-нибудь дело внизу: подсчитать доходы за день, закрыть железную штору), видя со спины, как она выходит из столовой, высокая, красивая, равнодушная, о чем другом мог Пино думать? Чего еще он мог желать? Закрыть глаза, уснуть. А в тот вечер – независимо от того, слышал он или не слышал передачу из Вероны, – уснуть даже раньше обычного.

Легко воссоздать мысленно и все остальное, вплоть до малейших подробностей.

Одиннадцать человек, стоящих тремя отдельными группками у парапета Крепостного Рва, лихорадочные приготовления легионеров в голубых рубашках, метавшихся между портиками и противоположным тротуаром, гримасу отчаяния адвоката Фано, когда он за мгновение до залпа крикнул Ироду, раскуривавшему сигарету чуть в стороне – «Убийца!» (этот безумный вопль услышали даже в домах на Соборной площади и корсо Джовекка, то есть на расстоянии не менее ста метров), а затем ослепительный свет, невыносимо яркий свет луны, который после полуночи, когда ветер внезапно подул в другую сторону, превратил каждый камень в осколок стекла или кусок угля. И наконец, Пино Барилари, которого лишь крик адвоката Фано в последнюю минуту пробудил от глубокого, по-детски безмятежного сна, и он, опираясь на костыли, весь дрожа, глядел сверху сквозь оконные стекла на происходящее там, у Рва…

И так месяц за месяцем, все то время с декабря 1943 года по май 1945, которое потребовалось войне, чтобы прокатиться по всему полуострову с юга на север. Подобно тем, кто, жестоко казнясь, срывает повязку с кровоточащих ран, коллективная память города все снова и снова возвращалась к ужасной декабрьской ночи и воскрешала одно за другим лица одиннадцати расстрелянных такими, какими в тот последний миг мог их видеть только Пино Барилари.

Наконец пришло освобождение и мир. И с ними у многих из нас, почти у всех, появилось неожиданное страстное желание предать все забвению.

Но разве можно забыть? Достаточно ли для этого одного желания?

А пока нужно было набраться терпения и ждать. И снова потянулись месяцы смутной тревоги и нетерпеливого ожидания: когда же представится предлог или случай для мщения.

Наконец, летом сорок шестого, три года спустя, в зале заседаний бывшего дворца фашистской федерации, на улице Кавура, начался процесс против двадцати предполагаемых участников расстрела – по большей части приезжих из Венето, разысканных в лагере Кольтано и в тюрьмах. Вскоре и Ирод, обнаруженный в крохотной гостинице тосканского городка Колле Валь д’Эльса, где он скрывался под чужим именем, молодым и энергичным секретарем провинциальной Федерации Итальянских Партизан Нино Боттеккьяри, тоже занял место на скамье подсудимых, и многим это показалось самым удобным случаем, чтобы поставить крест на прошлом. Увы, тут нечего возразить, – соглашались уважаемые граждане, – ни в одном городе Северной Италии не было столько приверженцев республики Сало, нигде буржуа с такой готовностью и покорностью не склонялись перед ее мрачными знаменами, перед автоматами и кинжалами разных фашистских ополчений и особых отрядов: черных батальонов, Легионов десятой МАС, парашютистов бригады Тупин и многих других. (Не случайно же с 1945 года в городском управлении Феррары сидели одни коммунисты, и немало способных, в расцвете сил и ума граждан были фактически вне политической жизни!) Между тем, достаточно было сущего пустяка, чтобы ошибка в расчетах, совершенная столь многими под напором бурных событий (простая, по-человечески легко объяснимая ошибка, которую коммунисты стремились теперь превратить в несмываемое клеймо позора), стала лишь тяжким сном, кошмаром, от которого вы пробудились полными надежд и веры в самих себя и в будущее. Достаточно сурово покарать убийц и в особенности Ирода, чтобы о роковой решающей ночи 15 декабря 1943 года очень скоро стерлось всякое воспоминание.

Суд тянулся вяло, и у публики, каждый раз заполнявшей душный зал, крепло чувство бессилия и бесполезности всего здесь происходящего.

Обвиняемые, сидевшие на скамье подсудимых, в клетке, сооруженной между двумя окнами, все до единого повторяли одно и то же, отвечая на вопросы судей, которых явно раздражали и заставляли нервничать громкоговорители, установленные Комитетом национального освобождения на прилегающей улице с отводами до самого центра города. Никто из них не участвовал в карательной экспедиции 1943 года и, больше того, вообще не бывал в Ферраре. Уверенность обвиняемых в том, что им нечего бояться и что их выпустят в худшем случае за недостаточностью улик, была столь велика, что некоторые осмеливались даже грубо и неуклюже острить. Например, один из подсудимых, смуглый, небритый тревизец, лет сорока, с длинными курчавыми волосами и тяжелой нижней челюстью, не снимавший, несмотря на жару, черный, до самого подбородка свитер, сказал, что в Ферраре он действительно однажды был двадцать лет назад, когда приезжал на велосипеде повидаться на часок с невестой. Шутка эта вызвала на лице председателя суда, склонного разрядить атмосферу революционного народного судилища, которую постарались создать коммунисты, снисходительную понимающую улыбку истинного неаполитанца. (Если он и согласился проводить заседания в бывшем помещении фашистской федерации, то лишь потому, что здание суда было сильно повреждено бомбежкой 1944 года и пока, несмотря на ремонт, оставалось непригодным.)

Что же до Ирода, то он, как и следовало ожидать, отрицал свое прямое или косвенное участие в событиях пятнадцатого декабря. Больше того, с первой же минуты как партизаны Нино Боттеккьяри передали Ирода карабинерам, а те, надев на него наручники, посадили и его за решетку, он не упускал случая выразить величайшее уважение к трибуналу, призванному судить о его «действиях» (особую почтительность и даже угодливость он выказал по отношению к синьору председателю), и свое глубочайшее презрение – к людишкам, заполнившим места для публики, в поведении которых нетрудно было обнаружить вреднейшие последствия «нынешнего положения вещей». Так, значит, сектантская ненависть и жажда мести, которой горят лица этих людей (ведь многих из них он знал; еще вчера они с таким же одушевлением готовы были хлопать в ладоши и кричать: «Да здравствует!»), будут теми орудиями, с помощью которых собираются добиться столь желанного и необходимого умиротворения страны? Неужели это и есть та атмосфера свободы, в которой столь нуждается суд, дабы вынести беспристрастное суждение о действиях человека, виновного лишь в том, что он был «солдатом на службе Великой Идеи?»

Понятно, это была лишь дымовая завеса, тактические уловки, единственная цель которых – затянуть время и не допустить, чтобы процесс принял уголовный характер, чего Ирод боялся больше всего.

«Я был лишь солдатом Великой Идеи, – повторял он самодовольно, – а не наемным убийцей и, тем более, не слугой чужестранцев».

Иногда он с печалью восклицал: «Теперь все говорят обо мне плохо!»

И не добавлял ни слова.

Но подтекст был ясен – пусть его нынешние преследователи не думают, что, осудив его, они таким путем заставят других забыть о своем прошлом. Все они, как и он, были, в той или иной степени, фашистами. И никакой приговор суда не сможет опровергнуть этой истины.

Собственно, в чем его обвиняют? Если он правильно понял, – в том, что он составил списки одиннадцати убитых ночью 15 декабря 1943 года и лично руководил расстрелом этих «несчастных». Но, чтобы убедить компетентный и независимый суд, нужны доказательства, а не домыслы. А где они, эти доказательства, что именно он, Карло Аретузи, составил списки и руководил расстрелом?

«Довольно всякой болтовни о побоище. Всю ответственность за расстрел я беру на себя!» – якобы сказал он спустя несколько дней на каком-то заседании акционеров Аграрного Банка. Возможно, что там или в другом месте он и произнес эти слова. Ну и что из этого следует? Нужны доказательства и еще раз доказательства. Потому что фраза, которую ему приписывают, наверняка преследовала одну-единственную цель: убедить немцев в искренности и безраздельной преданности их южного союзника. После восьмого сентября, – теперь это можно сказать с полной откровенностью, – немцы стали подлинными хозяевами страны, и им ничего не стоило превратить все города и селения в груду развалин.

Решают, конечно, не слова, сказанные к тому же публично, с расчетом, чтобы люди услышали и донесли, кому надо. Доказательства и факты – вот что решает. И, конечно, медали, заслуженные им в сражениях первой мировой войны против тех самых немцев, в рабском прислужничестве которым его теперь обвиняют. (Его, ветерана боев у Пьяве!) И уж раз упомянули о заседании акционеров Аграрного Банка, то почему никто не вспомнил, что депутат-социалист Боттеккьяри, адвокат Мауро Боттеккьяри, член правления этого самого Банка, был выпущен из тюрьмы в канун рождества, благодаря его, Карло Аретузи, прямому вмешательству? А Клелия Тротти, эта святая женщина, тоже была освобождена в тот день. (Разве его вина, что эсэсовцы через несколько месяцев снова арестовали ее и отправили в тюрьму Кодигоро, где она и умерла?) И очень жаль, что она не может дать показаний в его пользу. Но ведь Мауро Боттеккьяри цел и невредим. Почему же не посчитали нужным немедля вызвать его в суд (господин депутат Боттеккьяри весьма достойный и вполне лояльный человек, и он, Карло Аретузи, с давних пор, с двадцатого или двадцать второго года, относился к нему с неизменным, глубоким уважением) и попросить его откровенно все рассказать? Дело в том, что нынешние политические нравы, – тут Ирод многозначительно поглядел на Нино Боттеккьяри, племянника старого депутата, который ни на минуту не выходил из зала, – стали куда более грязными, чем прежде. Остается высказать еще одну неопровержимую истину. Его хотят осудить только за то, что после убийства консула Болоньезе он возглавил местную федерацию. И вот по этим-то «чисто политическим мотивам» с ним хотят расправиться. Между тем подлинно честный и подлинно компетентный суд, не подверженный влиянию определенных политических страстей, без всякого сомнения, сразу бы понял, что он принял этот пост исключительно из желания помешать многочисленным «экстремистам» и всяким безответственным элементам установить царство террора. В самом деле, разве первым его актом на новом посту не было возвращение тел семьям погибших?

Время от времени председатель суда, опомнившись, вяло призывал подсудимого к порядку.

И он тут же подчинялся, отрывал руки от решетки, за которую каждый раз судорожно цеплялся во время словесной перепалки, не бросал больше испепеляющих взглядов на публику в глубине зала и вновь усаживался на скамью рядом с остальными обвиняемыми, которые не забывали молча пожать ему руку. Но эти паузы длились недолго. При первом же слове государственного обвинителя, которое ему почему-либо не нравилось, или свидетельских показаниях, по его мнению «противоречащих фактам», или даже простом движении в публике, а особенно при упоминании о его активном участии в расстреле пятнадцатого декабря, он вскакивал, с бешенством хватался за прутья решетки, и по залу прокатывался его грубый, лающий голос недавнего вершителя судеб, который репродукторы сразу же разносили по городу.

– Свидетелей давайте! – орал он, словно сумасшедший, – Посмотрим, у кого хватит наглости повторить это мне в лицо!

Но он мгновенно умолк, едва увидел, что сквозь толпу пробирается, уцепившись одной рукой за плечо жены, а другой опираясь на клюку орехового дерева с резиновым наконечником (от напряжения его худые, как палки, ноги, в широких шароварах при каждом шаге изгибались и выделывали нелепые коленца), не кто иной, как сам Пино Барилари.

Нино Боттеккьяри в письме предложил суду заслушать его показания после того, как своего рода депутация в составе самого Боттеккьяри, возглавлявшей муниципалитет синьоры Беттитони, руководителя феррарских коммунистов Альфино Мори и члена Партии Действия инженера Сирса, отправились в аптеку, чтобы убедить Пино выступить на процессе. Так же как прежде масонам, друзьям покойного Франческо Барилари, им не довелось переступить порог двери, ведущей из аптеки в квартиру.

– Муж болен, он в постели. У него грипп, – сказала синьора Анна, устало прислонясь к косяку маленькой полуоткрытой дверцы, за которой можно было различить в полумраке железную винтовую лестницу, ведущую наверх. У Анны был такой вид, словно она в отчаянии и извиняется (боже, как она постарела за последнее время, небрежно одетая, в старом платье, под глазами синяки, губы не накрашены, ей – можно было дать сейчас все сорок!) за эту жалкую ложь. В ответ Нино Боттеккьяри, как всегда, уверенный, что он все понял, вежливо улыбнулся.

Та же ироническая улыбка дипломата, убедившегося, что события лишь подтверждают его расчеты и принимают желанный оборот, играла сейчас на губах молодого секретаря феррарской Ассоциации Партизан, когда он со своего удобного места в уголке наблюдал, какое впечатление произвело на Ирода появление в зале Пино Барилари. Он сразу замолчал и замер, не сводя зачарованного взгляда с аптекаря и его жены, которым карабинеры подыскивали свободное место на скамьях для свидетелей.

Медленно, однообразными, точно заученными движениями правой руки Ирод приглаживал свои побуревшие волосы, бее же нетрудно было заметить, что он напряженно о чем-то думает, что-то лихорадочно соображает.

Настала очередь Пино Барилари. Поддерживаемый женой, он вышел вперед. Спокойно, хотя и еле слышно произнес слова присяги.

Но прежде чем он, отвечая на вопрос председателя суда, отчетливо, раздельно произнес короткую фразу:

– Я спал, – фразу, которая, точно укол иглы в шар, заставила лопнуть всеобщее невероятное напряжение, и за миг до того, как Пино обвел зал потерянным, блуждающим взглядом (все смолкли, затаив дыхание, а стоявшая рядом Анна наклонилась и впилась глазами в лицо мужа), Нино Боттеккьяри ясно увидел из своего угла, как на лице Ирода промелькнула заискивающая улыбка и он незаметно подмигнул, да, да, заговорщически подмигнул Пино Барилари, единственному человеку в Ферраре, единственному свидетелю, который почти наверняка все знал и от которого зависела сейчас его свобода и даже жизнь.

V

И все-таки, чтобы вынести окончательное суждение о той ночи, понадобилось еще несколько лет. За это время каждый занял свое прежнее место. Пино Барилари – вновь у окна. Но теперь он, вооружившись полевым биноклем, зло и насмешливо исполнял добровольно взятую на себя обязанность выслеживать каждого, кто идет по тротуару напротив портиков. Все остальные, старики и молодежь (включая Ирода, которого суд, попятно, в конце концов оправдал), вновь водворились внизу в кафе делла Борса, за своими столиками.

В 1948 году, сразу после выборов восемнадцатого апреля, Анна Барилари покинула дом мужа и возбудила дело о расторжении брака. Многие думали, что она вернется к родным, но ошиблись.

Она поселилась одна на первом этаже в маленькой комнатке на корсо Джовекка возле Обзорной площади. Оба окна ее комнатушки, защищенные выдававшейся наружу узорчатой железной решеткой, выходили на тротуар. Хотя ей было уже под тридцать и при ее грузной фигуре она выглядела даже старше, она вновь стала разъезжать на велосипеде, точь-в-точь, как прежде, когда за ней, словно рой мух (многие в городе еще помнили это), носились ее школьные приятели. Она записалась на курсы живописи (правда, была там всего два или три раза), стала носить черные шерстяные свитеры, плотно облегающие ее могучую грудь, закидывать за плечи соломенно-белые волосы и краситься еще больше, чем прежде. Скорее всего, она стремилась подражать молодым экзистенциалисткам Рима и Парижа. А на самом деле, она просто стала потаскухой, – утверждали посвященные, – к тому же не слишком высокого пошиба. По слухам, она не гнушалась даже крестьянами, приезжавшими в Феррару на рынок, и, видно, поэтому в базарные дни, а особенно по понедельникам, весьма охотно посещала ресторанчики и траттории на виа Сан Романо. Время от времени она исчезала то на неделю, то на целых двадцать дней. Потом вдруг появлялась снова, иногда – с подружкой из другого города. Они проводили вместе неделю-другую, прохаживаясь под руку по корсо Джовекка и проспекту Рома, каждый раз вызывая у завсегдатаев кафе под портиками (тротуар на противоположной стороне они, понятно, оставляли Марии Лударньяни и профессионалкам с виа Сакка и виа Коломбо) самый жгучий интерес. «Откуда эта брюнетка с лукавыми глазами, которую Анна водит за собой? – сыпались со всех сторон вопросы. – Из Болоньи, из Рима? А вон та с голубыми глазами, тонким белым лицом, в туфельках без каблука и чуть ли не без подметки, – если только она не иностранка, француженка, американка или англичанка, то уже наверняка из Флоренции!» Впрочем, всегда находились охотники проверить свои предположения, которые в тот же вечер легонько стучались в окно известного всем домика на корсо Джовекка. Далеко не всегда, особенно летом, они заходили в комнату. Нередко, стоя на тротуаре, они переговаривались с Анной через решетку, так что, проходя мимо ее дома в полночь, часто можно было увидеть под окнами бывшей синьоры Барилари трех-четырех мужчин, беседовавших в темноте с хозяйкой и ее очередной подружкой (Анна обычно стояла, облокотившись о подоконник, и, хотя слабый луч ближайшего фонаря сюда уже не достигал, казалось, что ее выкрашенные перекисью волосы светятся во тьме собственным светом).

Чаще всего это были мужчины лет тридцати – сорока, нередко люди женатые, имеющие детей. Они знали Анну еще девочкой, а некоторые были даже ее одноклассниками. Поэтому, когда часам к двум ночи, усталые и разомлевшие, они вновь появлялись в кафе и, засучив рукава полотняных пиджаков, усаживались за столик, время до сна пролетало незаметно в разговорах об Анне, а не об очередной ее товарке.

– Да, нелегкий характер у нашей Анны! – вздыхали они.

Возможно, все объяснялось тем, что еще недавно она была добропорядочной женой и теперь стыдилась отдаваться за деньги, а может, они сами толком не понимали, чего ради она пошла на такое унижение (неужели этого она и хотела – стать обычной потаскухой?). Так или иначе, но с ней никогда не знаешь, как себя вести. Она обижалась из-за любого пустяка. Стоишь на тротуаре, мирно с ней разговариваешь, а сам того и жди, что она захлопнет окно перед твоим носом, хотя через две-три минуты опять его откроет, если только вы не пошлете ее ко всем чертям и не уйдете по своим делам, пожав плечами, а снова постучите в окно, свистнув тихонько. Но, если вы и попадали в дом, мало что менялось. К примеру, в конце вы никогда не знали, нужно ли ей что-нибудь дать или нет. А что сказать о долгих сентиментальных прелюдиях (с торговцами и с посредниками по продаже земли она, надо думать, была более сговорчивой), разыгрывать которые приходилось каждому феррарцу, и в особенности ее бывшим друзьям по школе? А ее безостановочная, бесконечная болтовня? Только начнет одеваться – и уже снова принимается рассказывать о себе и о Пино Барилари (она его оставила, это верно, но сначала подыскала ему няньку), о годах, прожитых вместе на втором этаже аптеки, о том, почему она вышла замуж, а затем вынуждена была с ним развестись. Она и муж, муж и она, ни о чем другом Анна не говорила. После того, как его парализовало, она, конечно, стала ему изменять то с одним, то с другим. Он был совсем ребенок, больной ребенок, – рассказывала она. Вернее, даже маленький старичок. А ей было всего двадцать с небольшим. Война с ее сумятицей, бомбежками и тревогами довершили остальное. Но она всегда его любила, – любила как младшего брата. А если изменяла ему, то делала это тайком, с тысячами предосторожностей, чтобы, не дай бог, он не узнал. Да и не очень часто.

В эти поздние часы на проспекте Рома было так пустынно и тихо, что голоса рассказывавших о недавней встрече с Анной звучали гулко, словно в зале. Кроме далеких паровозных гудков и звона, каждые пятнадцать минут роняемого курантами с башни Замка напротив, не было слышно ни звука.

Однажды ночью, в конце августа пятидесятого года (но на этот раз он говорил вполголоса, то и дело бросая взгляды вверх, точно боялся, что его подслушивают), один из клиентов Анны рассказал кое-что новое.

Незадолго перед этим он вместе с двумя друзьями зашел к Анне Барилари. В тот вечер Анна была особенно надоедливой. Наконец ему наскучило выслушивать одни и те же рассказы.

– Нечего сказать, крепко же ты любила своего мужа, – прервал он ее. – Так любила, что даже изменяла ему налево и направо. Да полно тебе, ты всегда была сумасбродкой!

Что тут началось! Прямо светопреставление!

– Подлецы! Развратники! Вон из моего дома! – завопила она.

Фурия да и только. И ее подружка из Модены тоже стала кричать, словно ее режут, а почему, один бог знает.

Но потом, когда перед ними извинились, они довольно быстро утихомирились. И вот что, почти дословно, поведала Анна:

– Пино она всегда любила, – начала она обычным, жалобным тоном, – До поры, до времени они жили душа в душу. С тех пор, как у него отнялись ноги, он проводил целые дни у окна столовой, неутомимо решая одну за другой шарады из «Недели загадок» и других подобных журнальчиков, до которых был большой охотник. Никаких серьезных дел у него не было, поэтому он вскоре так наловчился, что с удивительной легкостью расправлялся с любыми головоломками и особенно с кроссвордами и ребусами… Нередко, желая показать, как он преуспел, Пино ковылял на костылях до винтовой лестницы, ведущей из задней комнаты и, склонившись над люком, кричал: «Анна, Анна!» – да так нетерпеливо и настойчиво, что ей (иначе бы он не успокоился), приходилось бросать кассу, подыматься наверх и терпеливо ждать пока он, показав ребус, не объяснял решение. При этом глаза его сияли счастьем и гордостью. Она сама делала ему уколы, которых при его болезни часто нельзя было избежать, сама каждый вечер укладывала его в постель не позже девяти. Подумаешь, какая важность, что они спали отдельно! Разве, чтобы любить друг друга, непременно нужно спать вместе? Впрочем, он и до болезни не очень этого добивался. Так что, если подумать, он даже рад был вернуться в детскую… Право же, двое могут спать вместе и совсем друг друга не любить!

Но с ночи 15 декабря 1943 года, той страшной ночи расстрела, в их отношениях все изменилось.

Уложив его, как всегда, в постель, она вышла из дому, рассчитывая вернуться самое позднее через час (под тем предлогом, что больные нуждаются в лекарствах, она достала себе пропуск на случай комендантского часа). Но не прошло и тридцати минут, как на улицах началась сильная пальба. Пришлось ей остаться в доме того человека – зачем называть его имя! – до четырех утра.

Как только стрельба стихла, она сразу помчалась домой. Стремглав неслась она по пустынному корсо Джовекка. Только на углу корсо Рома остановилась – перевести дыхание. И вот, когда она, запыхавшись от бега, стояла под портиком городского театра, ей бросились в глаза распростертые на тротуаре, прямо напротив аптеки, тела расстрелянных.

Она помнила все до мельчайших подробностей, словно это случилось только вчера. Проспект Рома, залитый ярким лунным светом; снег, прихваченный морозом, опушил все вокруг серебряной пыльцой; воздух до того чист и прозрачен, что она смогла разглядеть время: на башенных часах было ровно двадцать одна минута пятого; наконец, трупы, похожие издали на узлы с тряпьем, а между тем, это были тела, тела еще так недавно живых людей, она сразу это поняла. Не сознавая, что делает, она вышла из-под портика и направилась наискосок, прямо к ним. Она уже прошла половину пути и была метрах в пяти-шести от первой группы убитых, как вдруг ее пронзила мысль о Пино. Она обернулась. Пино был там, наверху. Едва различимой тенью неподвижно стоял он у окна столовой и смотрел на нее.

Две-три секунды они пристально глядели друг на друга. Он из темной комнаты, она с улицы. Она лихорадочно соображала: «Что мне теперь делать?»

Наконец решилась войти в дом. Подымаясь по винтовой лестнице, она мучительно думала, что же ему сказать. Надо придумать какую-нибудь правдоподобную ложь, а убедить его будет нетрудно. Ведь, в сущности, он ребенок, а она его мама.

Однако на этот раз он не позволил ей солгать. В столовой, когда она туда вошла, Пино уже не было. Он лежал в своей комнате, на постели, отвернувшись к стене и накрывшись с головой одеялом. По его ровному дыханию можно было подумать, что он спит. Конечно, ей надо было его разбудить! А что, если он в самом деле спал, и тогда, с улицы, ей все это показалось? Ведь и так могло быть.

Постояв в нерешительности, она тихонько прикрыла дверь, ушла к себе и без сил повалилась на кровать. Она надеялась, что утром, если не со слов Пино, то уж по его лицу узнает всю правду. Но он не выдал себя ни единым взглядом, ни единым словом. Ни в то утро, ни потом.

Но почему, почему он молчал? Если он не спал в ту ночь, то почему не признался в этом даже на суде? Боялся? Но кого и чего? С виду в их отношениях ничего не изменилось. Разве что, после суда, у него появилась страсть глядеть в бинокль. Теперь он целыми днями наблюдал за противоположным тротуаром, усмехаясь и что-то бормоча себе под нос. Он уже не звал ее, как прежде, наверх, чтобы похвастаться, как быстро и точно он решает кроссворды и ребусы.

Может быть, он сошел с ума? При его-то болезни и такое могло случиться. Но, посудите сами, разве можно было и дальше жить с ним под одной крышей и мало-помалу самой не обезуметь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю