Текст книги "Итальянская новелла ХХ века"
Автор книги: Чезаре Павезе
Соавторы: Джорджо Бассани,Итало Звево,Васко Пратолини
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
В конце концов мы договорились, что он отведет меня к Маури.
Маури жил на краю города, в новом доме. Это был маленький, темноволосый и очень подвижный парень. Он был рабочим, но обладал изысканными манерами и одевался с известной элегантностью.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал Кавачокки. И он ушел своей странной вихляющей походкой.
– Трусит, как заяц, – сказал мне Маури.
Потом Маури тоже пришлось уйти, и я остался в доме один. Некоторое время я смотрел в окно: по небу ползли большие черные тучи. Но в комнате было приятно тепло. Я присел к столу и задремал.
Вернувшись, Маури уселся в кресло и, с удовольствием потирая руки, спросил:
– Так ты – товарищ?
– Да, – ответил я.
– С какого года в партии?
– По правде сказать, я беспартийный.
Он посмотрел на меня, ничего не понимая.
– Я в партии с тысяча девятьсот двадцать первого года, – сказал он.
– Со съезда в Ливорно?
– Точно.
Я сказал, что меня это удивило, потому что я считал его гораздо моложе.
– Ну да? – засмеялся Маури, – А мне, приятель, за сорок.
После обеда опять пришел Кавачокки.
– Вот теперь мы немного поболтаем, – обрадовался Маури.
Вскоре я прервал его, чтобы спросить, когда приходит автобус.
– Должен бы прийти в пять, – ответил Маури, – Но он всегда опаздывает. Артуро Лабриола был величайшим оратором нашего времени. Не помню уж, сколько слов говорил он в минуту. Настоящий феномен.
– А также Кассинелли, – подсказал Кавачокки.
– Кассинелли, – начал Маури, – я помню еще по знаменитому процессу Ренцо Петтине. Ты знаешь, кто был Ренцо Петтине? Ренцо Петтине убил свою мать. Его судил суд присяжных в Неаполе. Так вот в своей речи Кассинелли воскликнул: любовь матери – превыше всего, и если бы мать этого несчастного воскресла и увидела бы его, своего сына, сидящим между двумя карабинерами на скамье подсудимых, то она, его мать… ну и так далее.
Но я уже не слушал. Солнце било прямо в стекла окон. Я подошел к окну. За дорогой поля постепенно спускались вниз. Вдруг все потемнело, и только где-то вдали отдельные полоски поля все еще были ярко освещены. Мне припомнились праздники, счастливые часы в моей жизни.
Автобус пришел, когда уже совсем стемнело. Дожидаясь его, я продрог и обрадовался теплу автобуса, освещенным лицам пассажиров, их громким разговорам. Мне хотелось поспеть домой к ужину, а потом, как всегда, сесть за карты.
VIII
На праздниках умерла мать Баба. Температура упала ниже нуля. Я попробовал читать, но в конце концов все-таки вышел из дома и неожиданно оказался на улице, ведущей на кладбище. Я прошел ее почти всю, когда столкнулся с похоронной процессией. За гробом шло не больше тридцати человек. У мужчин были подняты воротники. Я узнал Пьеро; потом заметил Баба, но не успел разглядеть, какое у него было лицо, потому что он быстро прошел мимо. Немного подумав, я вернулся. У калитки Пьеро сворачивал сигарету.
Мы вместе прошли до поворота. Пьеро был в кепке и в коротком пальто с меховым воротником. Оно очень шло к его хищному профилю.
– Я никогда не видел гражданских похорон.
– А я видел, – сказал Пьеро, – Видел, когда был мальчишкой. Помню, как умер дядя Баба; он был членом городской управы; его хоронили с красными флагами.
– Мне не нравятся гражданские похороны.
– А почему?
– Кажется, что все кончилось.
Пьеро, не поняв, взглянул на меня и сказал:
– Никогда не выносил попов. Будь сейчас свобода, мы устроили бы маме Баба гражданские похороны. Бедняжка! Теперь она отмучилась. Всю жизнь мыкалась. Так же, как мой папа. Он умер год назад. Если бы мне сказали: «Тебе суждено прожить такую же жизнь, какую прожил твой отец», я бы залез на колокольню и сиганул вниз. Мой папа только и знал, что работал. Я ни разу не видел, чтоб он хоть немного развлекся.
– При чем же тут гражданские похороны?
– Как при чем? Попы вечно твердят: «Гни спину, а воздастся тебе в раю». Попы всегда были заодно с буржуазией.
– Все это я знаю. Но не следует видеть в священнике, провожающем покойника, пособника буржуазии. В священнике, провожающем покойника, надо видеть надежду…
– Наша надежда – коммунизм.
– Ты веришь, что коммунизм способен сделать людей счастливыми?
– Люди моего поколения этого не увидят, но моим детям будет житься лучше, чем нам.
– Коммунизм тоже не имеет никакого отношения к гражданским похоронам.
– Когда меня понесут ногами вперед, я хочу, чтобы на моем гробу лежало красное знамя. Потому что в нем – моя вера. Вот и все.
– Перед лицом смерти, – сказал я, – коммунизм ничего не значит.
– Почему это ничего не значит? Ты думаешь, мама Баба умерла бы в ее годы, если бы могла лечиться так же, как лечатся буржуи? А мой отец умер бы в пятьдесят восемь лет?
– Ты не понимаешь, что я хочу сказать. Коммунизм, конечно, великая вещь; он может сделать жизнь лучше; но, кроме жизни, есть еще и смерть. Не важно – рано или поздно, но она приходит ко всем. И коммунизм тут ничем не поможет.
– А попы помогут? Что сделал поп для моего отца, когда он умер? Пока мой отец был жив, ему еще чем-то можно было помочь. Но он, заметь, работал до самой смерти. За день до смерти он был на работе.
– Ты материалист.
– А буржуи что, не материалисты?
– Нет, ты вовсе не материалист, я ошибся. И ты ошибаешься…
Пьеро взглянул на меня как-то косо.
– Такие разговоры не для моего ума, – сказал он под конец. – Ты учитель, а я всего лишь простой рабочий.
IX
В воскресенье яростно завывал ледяной ветер. У меня не было ни малейшего желания выходить из дома. Удобно устроившись в кресле, я намеревался почитать и с удовольствием думал о вечернем чае и, пожалуй, даже о картах. Из подобного расположения духа меня мигом вывел отец, заметив:
– Полагаю, сегодня-то ты никуда не уйдешь… Такая погода…
Я тут же заявил, что все равно уйду, и через десять минут был на улице.
Мне следовало бы простить невинный эгоизм моего отца, который, не желая терять четвертого игрока, делал вид, будто бы его беспокоит плохая погода. Но квиетизм моих родителей порой заставлял меня делать глупости.
Я направился к единственному прибежищу. В Борги ветер со свистом носился между старенькими домишками, иногда с чьей-нибудь крыши срывалась черепица. У Баба мне сказали, что я найду его в «Головорезе». По-видимому, хозяин «Головореза» знал меня, хотя я с ним не был знаком. Едва я вошел, как он тут же провел меня в заднюю комнату, где уже сидели Баба, Момми и Нэлло.
Стоящая на столе фьяска с вином была почти пуста. Обычно я выпивал за вечер не больше стакана, но остальные пили порядком. Пить их заставлял холод. А также, как мне кажется, алебастровая пыль, которой они дышали в течение всей недели.
Вошел Пьеро, встреченный общими восклицаниями. Следом за ним пришел Васко и устроился в сторонке. Мне были оказаны всяческие знаки внимания, и меня усадили на самое почетное место. Рядом со мной сел Баба.
Потом пришел молодой паренек. Я его знал, но не как коммуниста, а как футболиста.
– Теперь весь комитет в сборе, – заявил Момми.
– Вот и я так считаю, – засмеялся вновь прибывший, но, заметив меня, смутился.
Я встал и протянул ему руку.
– Очень приятно, – пробормотал он, натыкаясь на табуретку. В конце концов он примостился между Момми и Пьеро.
– Я болел за вас, – сказал я ему. – Когда вы играли в футбол.
– А… – произнес он.
– Кьодо был асом, – заявил Момми, обнимая его за плечи.
– Еще бы, – сказал я, – Он был классным игроком.
– А ты знаешь, – спросил, обращаясь ко мне, Момми, – что его чуть-чуть не купила «Ювентус»?
– «Ювентус»? – удивленно переспросил Васко.
– Во вторую команду, – уточнил Момми. – А там, дальше – больше… Сейчас бы у тебя была куча денег.
– Вполне возможно, – заметил Кьодо. – Но, пожалуй, к лучшему, что этого не случилось. По крайней мере, я столько повидал… Лучше быть бедным, – заключил он.
– Неплохо бы сейчас навернуть ветчины, колбасы с хлебом… – начал Баба.
– Завел, – перебил его Пьеро.
Из присутствующих двое были осуждены на процессе тридцатого года: Баба и Нэлло. Пьеро выступал тогда свидетелем защиты. Он рассказывал:
– Помню, как я вошел в зал суда, а ты, – он повернулся к Нэлло, – говоришь другим: «Глянь-ка, вон Пьеро…» Конечно, я был тогда мальчишкой, но признаюсь, как увидел вас на скамье подсудимых, так у меня даже ноги отнялись от страха… А вы шутили и смеялись, как ни в чем не бывало.
– К тому времени мы уже пообвыкли, – объяснил Баба. – А сперва мы тоже боялись. Помню, перевозили нас в Пизу; фургон остановился, бедняга Амато хочет помочиться, а не может.
– От страха, – объяснил Нэлло. – Страх выкидывает и не такие фокусы.
– После вынесения приговора, – продолжал Пьеро, – ты, Нэлло, говоришь мне: «Передай маме, пусть не беспокоится», – а Баба сказал: «Привет всем». Однако тогда уж и вы волновались.
– Еще бы, – отозвался Баба.
– Постой, – спросил Момми у Пьеро, – значит, ты смог с ними поговорить после вынесения приговора?
– Конечно. Только не в зале суда, – ответил Пьеро, – потому что сразу же после прочтения приговора они запели и их вывели. Мне удалось на какую-то минуту увидать их в коридоре.
– Что они пели? – спросил я, но тут же понял – что.
– «Интернационал», – в один голос ответили мне Баба, Пьеро и Нэлло.
– «Интернационал»? – воскликнул Кьодо. – Вот это Здорово… Представляю, какие рожи сделались у судей! – И он расхохотался.
Момми запел вполголоса. Мы подхватили. Когда мы Начали припев, Баба знаком руки попросил нас петь потише.
– Хорошая песня «Интернационал», – сказал Моими, когда мы кончили.
– Она еще лучше по-французски, – заметил Баба. – Я говорю о словах.
C’est la lutte finale
Groupons-nous et demain
L’ Internationale
Sera le genre humain.
– Переведи им, Баба, – попросил Нэлло, – ведь кто не был в тюрьме, не поймет.
– Мы не понимаем, – тут же возразил Пьеро, – потому что не знаем французского.
– Это самое я и имел в виду, – сказал Нэлло, и мне показалось, что он немного обиделся.
Баба перевел, иногда обращаясь ко мне за помощью.
– Я был тогда совсем маленьким, – сказал Моими, – но я очень хорошо помню аресты, суд… – Видно было, что ему очень хочется что-то сказать, но он не нашел подходящих слов и замолчал.
– В тот вечер, – начал Баба, – мы устроили хороший ужин… Ну, да. Потому что вечером после вынесения приговора разрешается есть, пить, а потом спать, сколько влезет.
– Да, пока не забыл, – сказал Кьодо и положил на стол книгу. Это был «Разум Ленина» Курцио Малапарте.
– Ты знаешь эту книгу? – спросил меня Баба.
Я уже собирался неблагоприятно отозваться об этом произведении Малапарте, хотя я его и не читал, но, по счастью, меня опередил Пьеро. Он взял книгу, открыл ее на главе «Чернь и толпа» и заявил, что она привела его в полнейший восторг.
Когда кто-то из присутствующих признался, что не читал Малапарте, он решительно заявил:
– Ну, так я вам прочту, – И начал взволнованно читать эти велеречивые страницы. Все слушали очень внимательно, за исключением Баба, который всячески старался не показаться «сентиментальным».
«Народ России, темный плебс, бесхребетная масса, рабочие – победили. Берегись же!» – кончил Пьеро.
Всем понравилось.
– Здорово написано, – степенно заявил Нэлло.
– Теперь, когда прочел Пьеро, мне тоже понравилось, – сказал Кьодо.
После семи я стал прощаться. Они никак не хотели, чтобы я заплатил свою долю. Вдобавок мне пришлось взять Малапарте.
Когда я уходил, хозяин вносил новую фьяску.
X
Встреча была назначена в каштановой роще. По дороге я ни о чем не расспрашивал Момми.
– Это он, – сказал Момми, когда мы были еще совсем далеко.
Он сидел на обочине и, казалось, был чем-то очень занят. Приблизившись, мы увидели, что он мелко рвет листочки травы. Он поздоровался с нами. На меня он даже не взглянул.
– Где расположимся? – спросил он у Момми.
Момми с сомнением огляделся вокруг.
– Мне не хотелось бы, чтобы какая-нибудь из этих компаний, что устраивают пикники…
– В ваших краях устраивают пикники? – спросил он. – Тогда поднимемся выше, – предложил он, указывая на ясеневый лесок.
Когда мы поднялись наверх, он выбрал место, где можно было удобно усесться, и затем обратился к Момми:
– Ну как, по-твоему, найдет нас здесь кто-нибудь?
И, впервые взглянув на меня, он улыбнулся.
– Найдет, – ответил Момми, – влюбленная парочка.
– А, да. Влюбленная парочка. Для влюбленной парочки место здесь самое подходящее. Это что – проводник? – спросил он, указывая на меня.
– Нет, это тот учитель…
– Вот как! Совсем из головы вон. О стольком приходится думать. Чему же ты учишь?
Я сказал.
– Смотри ты!
У него были гладкие белесые волосы и цветущее лицо с мягкими чертами; на его подбородке пробивалась борода, но щеки у него были гладкие и лоснящиеся. Я не мог бы сказать, сколько ему лет. Говорил он с северным акцентом, но мне не удалось определить, откуда он родом.
Момми протянул ему записку от «Марио». Вчера вечером ее принес проводник. Он вполголоса прочел записку и покачал головой, то ли в знак одобрения, то ли выражая этим свое недовольство. Потом сказал:
– Марио придется дать мне во многом отчет. Я хочу задать ему ряд вопросов, на которые ему нелегко будет ответить. Кстати, почему вы сразу же не сожгли записку? Давайте спички, живо.
Мы немедленно дали ему спичечный коробок, но я никак не мог понять, к чему вдруг такая спешка; ведь он же сам заявил, что тут нас никто не найдет.
– И с именами тоже, – продолжал он, разгорячившись, – Никогда нельзя называть настоящие имена. Никому. Почему ты сказал мне свое настоящее имя? – спросил он меня. – Я мог бы оказаться шпиком. Никому нельзя доверять. Даже родному отцу. Впредь ты будешь зваться «Мышонок», – сказал он Момми. – А ты «Счастливчик». И запомните, что меня зовут Джино.
«Так вот он – Джино», – подумал я, вспомнив, что услышал это имя от мраморщика у Баба.
– А если нас схватят, – закончил он, – то я пришел купить дров, а вы – посредники.
Я подумал, что глупо выдавать себя за посредника там, где все меня знают с детства. Но я промолчал.
Я принес с собой топографическую карту района, в котором действовали партизаны, и показал ее Джино.
– Вот – Монте Вольтрайо, – сказал он, – Тут шестьсот гектаров леса.
XI
В округлых горных вершинах мне видится что-то спокойное и милое, а вот остроконечные пики вселяют в меня беспокойство и страх. Монте Вольтрайо имела, как назло, форму пирамиды. В темноте я пялил глаза, но ничего не различил. Не видя, куда я ставлю ноги, я то и дело спотыкался и один раз упал. В какой-то момент перед нами возникли контуры горы: она вырисовывалась постепенно; то казалось, что она расширяется, то суживается. Я молчал. Черное пятно было похоже на громадную раскрытую пасть. Мы продолжали идти вперед. Потом гора, распластавшись, скользнула вдаль, и вершина ее расплющилась.
Рассвет принес с собой новые заботы. Он застиг нас на открытом месте. Мы изо всех сил старались поскорее добраться до леса, чтобы углубиться в чащу и не беспокоиться, что нас кто-то увидит.
Поднимаясь, мы не заметили, как наступило утро. Когда мы оказались на хребте, легкий ветерок шелестел в листве, и солнце ласкало нас своими ясными, теплыми лучами. Мы остановились позавтракать прямо на дороге. Затем Джино опять начал темнить.
После долгого колебания я у него спросил:
– Значит, ты идешь туда в качестве политического комиссара?
Джино рассмеялся и посмотрел на свои маленькие пухлые руки. Подмигнув мне, он сделал знак придвинуться к нему поближе, чтобы проводник не мог нас слышать.
– Скажешь им, что меня направила Пиза. Ничего не попишешь. Таков уж Марио. Незачем обижать людей… Понял?
Я ничего не понял, но все равно согласился и улегся на спину, чтобы было удобнее смотреть по сторонам. Одинокие дубки поднимались на краю обрыва: их корни просовывались сквозь камни и вылезали из оползающей земли. Вдали виднелся лесистый горный хребет, купающийся в ярком свете. Туман медленно рассеивался. Его пронизывали солнечные лучи. Я встал во весь рост. Чистый, благоухающий воздух манил в неизвестные страны.
До того как войти в лагерь, я, порядка ради, еще раз попросил Джино разъяснить, что же мне надо говорить Марио. Но Джино сказал, что это не важно. И действительно, когда нас привели к Марио, мне не пришлось даже рта открыть. Тогда я вышел из хижины. Ноги тонули в грязи. Мимо меня ходили партизаны, грязные, заросшие и плохо экипированные. «Боевой отряд», о котором в Помаранче рассказывал Кавачокки, состоял из двадцати людей, шести ружей и двух автоматов. Надо полагать, что в то время, когда его видел Кавачокки, – а это было в начале зимы, – в отряде было еще меньше и людей и оружия.
Мне захотелось немного отойти от лагеря. Я уселся на скале, с которой открывался широкий вид. Был полдень. Кругом, насколько хватал глаз, тянулся лес. Вдруг меня охватил страх, безумный страх. (Слишком яркий свет иногда страшнее темноты.)
Я добежал до хижины и забился в самый темный угол. Джино, перестав скрытничать, рассказывал о своих деяниях, смертных муках и чудесах. Иными словами о России, Франции, каторге и ссылке. Когда мы поели, я разыскал проводника. Мы шли без остановок и, хотя было рискованно выходить из леса до наступления ночи, к четырем часам дня оказались на том самом открытом месте, где нас застал рассвет.
XII
Баба посоветовал мне держаться поосторожнее. Поэтому я перестал показываться в городе и даже дома старался бывать как можно меньше. Ночевал я у знакомого крестьянина.
Однажды днем меня позвали: сказали, что у меня гости. Я нашел в кабинете Баба, Васко и Пьеро. Все трое стояли с шапками в руках, и вид у них был несколько растерянный.
Я предложил им присесть.
– Чему обязан такой честью? – спросил я только для того, чтобы сломать лед.
– Ничему, – ответил Баба. – Мы пришли… проведать тебя.
– Вот и чудесно. Просто замечательно. Я очень рад.
Им стало еще неудобнее. Пьеро вытащил коробку с табаком и папиросной бумагой.
– Погоди, у меня есть сигареты, – сказал я.
Я бегом взлетел по лестнице, вытащил ящик и вытряхнул из него все содержимое. Потом я попытался задвинуть его; ящик не поддавался, тогда я оставил его открытым и помчался назад. На площадке меня пыталась остановить мама.
– Тебе что-нибудь нужно? – спросила она.
– Нет, – бросил я.
Они разговаривали, но, увидев меня, сразу же замолчали. Я угостил их сигаретами. Пьеро отказался: для него мои сигареты были слишком слабыми. Он свернул сигарету из своего табака – темного, почти черного, и, конечно, крепчайшего.
Я курил, глубоко затягиваясь. У меня сильно билось сердце. Я заметил, что взгляд Баба остановился на гравюре, на которой полуголая женщина, долженствовавшая изображать не то Италию, не то Свободу, водружала лавровый венок на трофей, сооруженный из самых разных предметов, в том числе из колеса какой-то пушки.
– Эта гравюра в память о Пяти Днях Милана [30]30
Миланская революция (18–22 марта 1848 г,), названная Ф. Энгельсом самой славной революцией из всех революций 1848 года.
[Закрыть],– сказал я, – А вот это мой дед со стороны матери, – добавил я, указывая на портрет, висевший на противоположной стене. Мой дед был изображен на нем в красной рубахе и в военной фуражке. – Он был гарибальдийцем, – пояснил я. – Он участвовал в походе Тысячи [31]31
Поход Гарибальди, начатый 5 мая 1860 г. и приведший к крушению власти Бурбонов в Южной Италии.
[Закрыть].
– Теперь понятно, почему ты коммунист, – заметил Баба. – У тебя это семейная традиция.
– Ты в самом деле считаешь меня коммунистом? – При этом я посмотрел также на Васко и на Пьеро.
– Мне кажется, – сказал Пьеро, – что ты действуешь, как коммунист. Твои поступки – поступки коммуниста.
– Что значит – «действовать, как коммунист»?
– Действовать во имя блага народа, – ответил Пьеро.
– Формулировка несколько туманная, – заметил я. – Фашисты тоже ею пользовались.
– Брось. С гобой нельзя говорить серьезно. – Пьеро был единственным, кто иногда спорил со мной.
Я спросил, что нового в отряде.
– Скажи, что ты думаешь о Джино? – спросил меня Пьеро.
– Да, нам хотелось бы знать твое мнение, – поддержал его Баба, – Теперь отряд в его руках.
– Он кажется мне человеком… на которого можно положиться, – ответил я. – Он был на каторге, в ссылке, – поспешил я добавить.
– Мне кажется, что… он дурак, – сказал Пьеро.
– Нет, почему? – возразил я.
– Я послушал его разговоры, и мне показалось, что у него мозги набекрень.
– Можно? – спросила моя мать, приоткрывая дверь.
Пришли гости, и моей матери непременно понадобилось пройти через кабинет, чтобы взять что-то в соседней комнате. Она мило поздоровалась с моими знакомыми, которые тут же встали.
– Садитесь, садитесь. Вы пришли навестить моего сына? Вот и хорошо. А то он все жалуется, что сидит один; сегодня вы составите ему компанию. Может, вам что-нибудь предложить? Закусить или выпить?
– Спасибо, сударыня, – ответил Баба, – но мы сейчас уходим.
– Я знаком с твоей мамой, – сказал Баба, когда она ушла, – но она меня не узнала. Когда я был молодым, лет пятнадцать тому назад, у меня была любовь с твоей нянькой.
– С кем? С Анной?
– Да, с Анной, – Затем он сказал, что моя мать хорошо сохранилась.
Беседа у нас не клеилась. Из столовой доносились громкие голоса и частый смех. Особенно выделялся резкий голос моей сестры и ее хохот.
– Ну, мы пошли, – сказал Баба.
– Посидите еще, – сказал я.
Пьеро надел шапку, но даже это не сделало его разговорчивее. Васко откровенно зевал. Когда они в следующий раз сказали, что им надо идти, я их больше не задерживал.
XIII
Настало время, когда только прятаться было уже недостаточно. Мне предстояло сделать выбор: я должен был либо уехать к какому-нибудь своему приятелю или родственнику – все равно куда, лишь бы подальше отсюда, – либо уйти в партизаны.
Утром ко мне пришел Васко с новым предупреждением от Баба. Днем я пересек долину, чтобы повидаться с Баба. Прежде чем подняться на противоположный склон, я постоял посреди голых полей. Чего ради мне было идти к Баба и разговаривать с ним. Тем не менее я поднялся и подошел к воротам Баба.
Женщина сказала мне, что его нет дома, но что он находится неподалеку в поле. Его не было дома, потому что теперь ему тоже приходилось скрываться.
Когда я нашел его, он грелся на солнце. Рядом стояла наполовину пустая фьяска с вином. Он курил.
– А! – сказал Баба.
Я молча сел рядом.
– Что я должен делать, Баба?
– Делай, что хочешь, – ответил он.
Вопрос мой не имел ни малейшего смысла. Даже если бы Баба дал мне совет или указание, все равно решать предстояло мне. От этого мне было не отвертеться.
«Что меня удерживает? – думал я. – Нужно ему сейчас же сказать: я не пойду, Баба; я не желаю ничем рисковать ради партизан».
– Я тебе этого даже не предлагаю, – сказал Баба. – Тем более прекрасно зная, что ты откажешься. – Он поднес ко рту фьяску. Вино в ней было темно-красное и, по-видимому, очень терпкое.
– Видишь, – сказал Баба, – сижу себе здесь на солнышке. Вина и табака у меня хватает. Пока не стемнеет, я отсюда не двинусь.
– До вечера выпьешь все вино?
– Думаю, выпью, – ответил Баба.
– Ты греешься на солнце, у тебя есть, что выпить и покурить; казалось бы, ты должен быть счастлив. И все-таки, Баба, ты не кажешься мне вполне счастливым.
– Конечно, – сказал он. – Меня беспокоит то, что с минуты на минуту меня могут арестовать.
– Настанет день, когда это тебя больше не будет тревожить. Что станете делать вы, коммунисты, когда не будет фашизма?
– Дел всегда будет много, – ответил Баба. – Исчезнет фашизм, не исчезнет буржуазия. Борьба будет продолжаться. Если все пойдет хорошо, мы установим диктатуру пролетариата. Однако и диктатура пролетариата представляет собой лишь определенный этап. Мы не остановимся, пока не будет освобождено все человечество.
– Под освобождением человечества вы подразумеваете мир, в котором у всех будут вино, сигареты…
– Тебе известна формула Маркса? – спросил Баба. – От каждого по способностям, каждому по потребностям. Таким должно быть общество, преобразованное по Марксу.
– Ради этого я не пошевелил бы и пальцем.
Но Баба не слушал меня. Он закрыл глаза.
– Баба, – спросил я его, – ты правда не веришь в бога?
– А чего ради я должен верить в него? Я считаю религию вздором.
– Но как ты тогда объяснишь, что один живет, а другой…
– Медицина и биология давным-давно ответили на твой вопрос. А также химия. Ты живешь потому, что существуют определенные материальные условия. Потом материя преобразуется, и ты перестаешь жить.
– И все это тебя не ужасает?
– Нисколько. Почему бы мне ужасаться?
Его позвали домой. Баба ушел, шаркая ногами, оставив меня наедине с фьяской. Я бродил в чахлой тени олив. Огромная тяжесть сдавила мне грудь. Я лег на спину. Мне казалось, что лежа мне будет не так тяжело. Я всегда поступал так, испытывая физическую боль. Мне было не только тяжело, но и больно. Я закрыл глаза. Я говорил сам с собой. Каждое слово отдавалось внутри меня мучительной болью. «Боже мой! Боже мой!» – восклицал я. Если бы я мог заплакать. Если бы я мог заснуть.
Я повернулся и увидел лицо склонившегося надо мной Баба.
– Тебе плохо? – спрашивал он.
Я ответил, что нет. Я встал и сказал ему, что решил идти в партизаны.
– Пошли домой, – сказал Баба. – Забирай фьяску, и идем. Мне прислали колбасы для партизан. Ночью я ее переправлю. А что, если нам начать эту колбасу? Ведь теперь ты тоже партизан.
Мы начали колбасу. Мы ели, пили и курили. «Вот это – жизнь! – думал я. – Поел, выпил, покурил, а ночью ушел к партизанам!» Раз десять я спрашивал у Баба, кто будет моим проводником и какой дорогою мы пойдем. Мы шутили, и я дошел до того, что хлопал его по плечу.
– Скоро придет и мой черед, – заявил Баба. – Я написал в Пизу, чтобы мне прислали замену. Не дождусь, когда тоже смогу уйти в партизаны.
– Но ты же не можешь ходить.
– Я? Не беспокойся, я ни от кого не отстану.
– Брось, Баба.
– Увидишь.
XIV
Я не ушел в партизаны. Я уехал в Рим вместе с сестрой. Мы поселились в родительском доме, и меня никто не потревожил.
Я снова увидел Баба месяца через два после освобождения. Я вернулся повидать родителей, которые тоже склонялись к мысли о переезде в столицу.
Баба я встретил на площади.
– Здравствуй, – сказал я.
– О! Привет; – откликнулся Баба.
Мы пожали друг другу руки.
– Как жизнь? – спросил я его. Баба был теперь властью.
– Худо, – ответил он. – Хлопот полон рот. Работаю с утра до ночи, и все идет не так, как надо бы. Раньше было лучше, – закончил он.
На него уже навалилось три-четыре человека.
– Привет, Баба! – сказал я.
– Подожди меня, – попросил он.
Я отошел в сторону. Те говорили, а Баба слушал, по обыкновению уставившись в землю. Потом он принялся что-то им спокойно растолковывать. Они перебивали его, пререкались друг с другом, размахивали руками. Баба вышел из себя и тоже замахал руками. Наконец, он как-то отделался от этих бесноватых.
– И вот так с утра до ночи, – пожаловался он мне. – Один хочет быть правым, а другой не желает оставаться виноватым. – Он с жаром принялся излагать мне суть спора, вдаваясь в мельчайшие подробности. Когда он кончил, мы оба замолчали. Часы на площади пробили шесть.
– Поздно уже, – заметил Баба. – Мне пора идти.
– Я немного провожу тебя.
Мы дошли до городских ворот, не сказав друг другу ни слова. Там нам надо бы было расстаться, потому что у меня тоже не было времени; но я сказал:
– Ладно, провожу тебя до дома. А назад вернусь долиной.
Уже смеркалось.
– Сейчас плохо видно, – предупредил меня Баба. – А по такой дороге…
– Не беспокойся, – ответил я. – Дорогу я знаю. Сколько раз по ней я ходил к тебе…
Мы опять молчали до самого его дома. У ворот мы остановились.
– Может, зайдешь? – предложил Баба.
На кухне сестра Баба стряпала ужин.
– Еще не готово? – спросил он, войдя. – В восемь мне надо опять быть в городе.
– Ты же не предупредил меня, – заворчала она. – Как я могла угадать? Через двадцать минут все будет готово.
Баба прошел в свою комнату. Я последовал за ним.
Я уселся на кровать, а он остался стоять.
– Самое время выкурить сигарету, – сказал Баба. Я протянул ему пачку, – Что ты делаешь теперь? – спросил он меня.
– Ничего, – ответил я.
– Долго пробудешь здесь?
Нет. Завтра я уезжаю.
– Раньше, – начал Баба, – я думал, что ты будешь работать здесь учителем. Мы рассчитывали на тебя. Особенно в работе по пропаганде… У нас совсем нет интеллигенции.
– Я же не коммунист, Баба.
– Кто знает, может со временем… – возразил он.
– Неужели вам так хочется, чтобы в партию вступил тот, кто в трудную минуту дезертировал?
Баба пожал плечами.
– Мы только-только начинаем, – сказал он. – И ты, если бы ты захотел, мог бы многое сделать… Думаю, что, живи ты жизнью партии, ты стал бы хорошим коммунистом.
– Я никогда не стал бы хорошим коммунистом. Не стоит и пробовать – я бы опять дезертировал. Видишь ли… – Но я не закончил. – Который час?
– Двадцать пять минут восьмого, – ответил Баба.
– В провинции мы привыкли ужинать рано. Мне надо идти.
Но я продолжал сидеть. Прошло еще пять минут. Наконец, я поднялся.
– Мне надо идти, – повторил я. – Пока, Баба.
– Пока, – сказал он.
Он проводил меня до двери. Когда я спускался, Баба сказал:
– Осторожно, там сломана ступенька.
– Не беспокойся, – ответил я. – Мне знакома ваша лестница.
Спустившись вниз, я еще раз обернулся.
– Я еще должен вернуть тебе брошюру.
– Вернешь, когда сможешь, – ответил Баба.
С тех пор я ни разу не бывал в этом городе. Я не видел больше ни Баба, ни других товарищей, и я так и не вернул в партийную библиотеку «Научный социализм и исторический материализм» Фридриха Энгельса.